Текст книги "Записки для моего праправнука (сборник)"
Автор книги: Владимир Одоевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 39 страниц)
Что это за шум на улице!.. Ага! возвращаются с похорон. Уж не с моих ли? Дай-ка послушать, что-то обо мне говорят.
– Делец был хоть куда, да одно плохо… Мимо.
– Претонкая был штука!..
– Уж ты что с ним ни делай, всегда вывернется!..
– Аккуратный человек…
– Без стыда и без совести…
– Гвоздин через него в люди пошел…
– По миру пустил и меня, и детей…
– И взятку взял, да в прах разорил, – верно, там больше дали…
– Никогда не брал…
– Брал, да искусно, через камердинера…
– Что вы?
– Уж кому это лучше меня знать?
– И с живого и с мертвого…
Тьфу, пропасть! и слушать неприятно!.. вот, живи после этого! оберегайся, рассчитывай каждый шаг, обделывай дела свои умненько, умер – все открылось! Нет! нечего сказать, грустно, да и досадно – рта никому зажать нельзя!.. Куда бы деваться?.. Куда? разве побродить по городу… благо день…
Вот уж и потемнело! Не знаю отчего, как-то мне ночью страшно становится… Кажется, чего мне теперь бояться… а вот под сердцем так что-то и колет… Куда бы деваться? а! театр освещен? Давно уж я там не был – да, благо, и за вход не надобно платить. Посмотрим-ка, что такое дают? «Волшебную Флейту» – никогда не видал.
Ах, да, опера! вот музыки я никогда не любил – так, душа к ней не лежала… Ну, да нужды нет, только бы вечер убить… Что это за аллегория такая? человек и сквозь огонь и сквозь воду проходит… то есть ему здесь разные испытания… посмотрим-ка поближе (на сцене),э! вода-то картонная, да и огонь-то тоже… да еще молодец-то пересмеивается с актрисой… оно и здесь, как везде: снаружи подумаешь невесть что, а внутри пустошь, крашеная бумага да веревки, которыми все двигается. (Обращается к зрителям.)А! недурен вид отсюда на публику! Послушайте, господа, что вы видите здесь – совершенный вздор; вот, здесь парни в высоких шапках – маги, что ли, что они за околесную несут и про добродетель и про награды, такие и между вами есть, – все неправда. Они толкуют так потому, что за то деньги получают; да кто и выдумал-то все это, тоже из денег хлопотал; в этом вся штука! Поверьте мне: я в самом деле и сквозь воду и сквозь огонь прошел – а все вышло ничего; жил, имел деньги – было хорошо, а вот теперь что я такое? так! ничто! Слышите, что ли? Никто не слышит, все смотрят на сцену… видно, что-нибудь хорошо, отойти подальше. (В партер.)Так! я этого ожидал! в награду за добродетель, за подвиги – исполнение всех желаний, и свет, и покой, и любовь – да! дожидайся… Однако ж, как подумаешь, если б в самом деле добыть такое тепленькое местечко, где бы ничего не видать, не слыхать, забыть обо всем!.. Занавес опустилась – вот и все! все идут по домам, всякого ждет семья, друзья… а меня? меня никто не ждет! Эта глупая пьеса на меня тоску навела. Куда бы деваться? не оставаться же здесь в пустом, темном театре… Ах! если б уснуть? Бывало, что и неприятное случится, заляжешь в постелю, заведешь глаза, и все позабудешь, а теперь вот и сна нет! Грустно!.. (Несется по городу.)Ух! вот как проходишь мимо этих домов, даже жутко становится, так и слышится: вот здесь бранят, там проклинают, там насмехаются надо мною… и ушей нечем себе зажать, и глаз не можешь закрыть – все видишь, все слышишь… Куда это меня тянет?.. Никак, за город?.. а! кладбище! да! вот и моя могила… вот и мое тепленькое местечко! Здесь и он лежит! у, какой! и червяк у него ползет по лицу! А все-таки ему веселее моего; по крайней мере он ничего не чувствует… Да и мне даже здесь лучше, нежели там; хоть и не слышишь людского говора… Ох, грустно! грустно…
Кажется, я уже начал позабывать дни… уж не знаю, сколько и времени проходит… Да и на что мне знать? Только и отрады мне, что на моей могиле… тихо! едва потянешься куда, опять и брань и проклятия!.. Однако хотелось бы посмотреть, что у меня в доме творится?.. Дай потащусь… Ну! в дорогу! что это снова меня тянет… Какая-то бедная квартирка… Э-ге! да тут Лиза, моя племянница… стало быть, дети-то выгнали ее из дома. Ох, нехорошо! Кто это у ней? А! молодой Валкирин, что приволакивался за нею… Ай! ай! чтоб не было беды… О чем это они поговаривают…
Валкирин. Скажите, Лизавета Дмитриевна, неужели у вас не осталось никаких бумаг после покойного батюшки?
Лиза. Все, какие были, переданы еще батюшкой Василью Кузьмичу… Но что с тобой сделалось, Вячеслав? Ты расстроен, бледен как смерть?..
Валкирин. Не спрашивайте меня, Лизавета Дмитриевна! Ужас… ужас!.. что у вас было четыреста тысяч, это верно, что они украдены – это еще вернее… Я двинул дело, и готовится следствие, но знаете ли, какое возражение приготовили ваши братья? они утверждают, что у Дмитрия Кузьмича никогда не было дочери!..
Лиза. Как не было, а я?
Валкирин. Это знают: вы, я, и они это знают, но в бумагах нет никаких доказательств…
Лиза. Как! я не дочь моего отца? да что же я такое?
Валкирин. Пока не найдутся доказательства, вы – ничто… вы – самозванка.
Лиза. Боже мой! какой ужас!.. Но как это можно? Пусть спросят!.. Кто не знает, что я дочь моего отца?..
Валкирин. Повторяю вам: все знают; но в бумагах этого нет, а это главное…
Лиза. Что ж делать теперь?..
Валкирин. Времени терять нельзя; я выхлопотал себе отпуск и в нынешнюю же ночь отправляюсь в бывшую деревню вашего батюшки; там, вероятно, я отыщу какие-нибудь следы…
Василий Кузьмич. Да! дожидайся! много отыщешь!..
Лиза. Я не знаю, Вячеслав, как мне благодарить тебя… все меня оставили, все гонят, – один ты…
Валкирин. Вы знаете, какой я жду награды! одного: вашей руки…
Лиза. О! она давно твоя, но не теперь, не в эту минуту… ты сам беден, я не хочу, чтоб ты женился на нищей, да и твой отец никогда на это не согласится… я не хочу быть причиной раздора в вашем семействе, особливо теперь, когда я… страшно вымолвить… даже не дочь моего отца! (Рыдает.)
Валкирин. Скажите только одно слово… я не посмотрю ни на что… вы завтра же будете моею женою.
Лиза. Нет, благородный человек! я не хочу воспользоваться твоим самоотвержением, а ты также не захочешь унизить меня: теперь твое предложение – почти милостыня, в которой я буду упрекать себя; будь доволен тем, что моя рука, моя любовь принадлежат тебе… Бог все устроит – и тогда ничто не помешает нашему счастию.
Василий Кузьмич. Они кидаются друг другу в объятия, оба плачут, бедненькие! Мне даже как будто жаль их; а как помочь? Ах, кабы знал да ведал, оставил бы ей что-нибудь на проживку… А то, вишь, плуты, все себе захватили… Ведь правду сказать, теперь мне на что? Не все ли равно, тем бы или другим досталось?.. Ах! жалко! душу теснит, смотреть на них больше не могу!.. Нет, жутко мне здесь оставаться… скорей вон из города, чтоб только не видать и не слыхать ничего!..
Как будто дышишь здесь привольнее; оно таки скучно одному по большим дорогам таскаться, а все лучше… Ба! кажется, знакомые места… Да! как же! вот и город, в котором я на своем веку славно попировал. Что, там помнят меня или забыли?.. Вот и дом, в котором я жил; посмотрим, что в нем творится… А! вот и мой прежний подчиненный! приятно встретить знакомое лицо! С ним какой-то приезжий, и очень встревожен; послушаем, что они толкуют.
Приезжий. Скажите, неужели действительно ничего не сохранилось из этого драгоценного собрания?
Провинциальный чиновник. Повторяю вам, что Василий Кузьмич приказал все истребить.
Приезжий. Но с какой целью?
Провинциальный чиновник. Да так, для чистоты и порядка. Как теперь помню: сидел он за вистом, призвал меня к себе и говорит: «Что это, батюшка, у вас там много старого хлама? куда его бережете? только место занимает, а мне вот некуда моих людей поместить». Я было заикнулся, что, дескать, древность большая, а он как на меня прикрикнет: «Прошу, батюшка, не умничать! прошу все это старье собрать, на пуды продать и деньги ко мне представить, а комнаты очистить, чтоб послезавтра мои люди могли туда перейти».
Приезжий. Так что же вы сделали?
Провинциальный чиновник. Я должен был исполнить приказание. Какие свитки были, продал в свечные лавки, а вещи в лом.
Приезжий. Как вещи? разве были и вещи?
Провинциальный чиновник. Да, только все старье: платье, бердыши и много-много вещей, которых и назвать не сумеешь… Например, были часы; говорят, им было лет четыреста, только старые такие, глядеть не на что, даже не благоприлично. За одиннадцать рублей с полтиною слесарю продали; все старье, говорю вам…
Приезжий. Боже мой, какая потеря!
Провинциальный чиновник. Я уж и сам жалел, да делать было нечего. Да что это вас так интересует?
Приезжий. Как мне объяснить вам это? В этих бумагах хранился единственный экземпляр одного важного документа для нашей истории; я употребил все мое небольшое имение, чтоб отыскать его; изъездил десятки городов и наконец вполне убедился, что этот документ нигде, как у вас… Теперь все десятилетние мои труды потеряны, важный пропуск останется вечным в нашей истории, и я должен возвратиться ни с чем, без надежды и… без денег… Скажите, у вас была еще старинная живопись на стенах?
Провинциальный чиновник. Живопись? Как же-с! Она стерта по приказанию Василья Кузьмича.
Приезжий. Да что у вас был за варвар Василий Кузьмич?
Провинциальный чиновник. То есть он не то чтоб варвар был; эдаких, знаете, злодейств не делал, а так, крутенек был… вот видите, я расскажу…
Василий Кузьмич. Ну, пошли поминки по мне… дальше, дальше! (Пролетает через город.)Что это? слышится рыдание… Опять мое имя поминают.
Голос в бедной лачужке. О, чтоб этому Василью Кузьмичу не было ни дна ни покрышки! Такая ли была б я теперь… Ластился тогда, проклятый, ко мне: не беспокойтесь, говорил, матушка, уж я все улажу; поднимете дело – хуже будет; я вам за все отвечаю, все ваше сохранится, все улажу… вот и уладил, окаянный; я сдуру-то ему поверила да срок пропустила, а вот теперь и умирай с голода с пятью сиротами, а ведь, кажется, и богат был и важен! Как эдаких людей земля носит!
Василий Кузьмич. Еще поминки! мимо, мимо!.. Нет покоя! хоть бы залететь в какую-нибудь трущобу!.. А, вот еще город, что это? здесь, кажется, весело, ярмарка… Ахти! опять про меня толкуют: говорят, что все разорились оттого, что складочное место построено не там, где бы должно, что и дорог к нему нет, и товары портятся… Ахти, правда! Да что ж было делать? волочился я тогда за одной вдовушкой, а ей хотелось, чтоб ярмарка против ее дома была; сколько хлопот-то было! чего мне стоило и интриговать, и обманывать, и доказывать, что здесь-то самое лучшее и самое выгодное место… а к чему все это повело?.. Мимо! Мимо!.. А как подумаешь, что это в самом деле за распоряженье такое? Уж если умер, так умер – и концы в воду. А то нет – чем ни пошалил, все так в глаза и лезет, все вопит, все корит… право, странное распоряженье…
Нет сил больше! уж где я не таскался! кругом земного шара облетел! и где только ни прикорну к земле – везде меня поминают… Странно! ведь, кажется, что я такое на свете был? ведь если судить с благоразумной точки зрения, я не был выскочкою, не умничал, не лез из кожи, и ровно ничегоне делал, – а посмотришь, какие следы оставил по себе! и как чудно все это зацепляется одно за другое! Смотришь, в тюрьме сидит человек, и в глаза его не видал, – пойдешь добираться и доберешься, что все по моей милости! Иного за тридевять земель занесло – и опять по моей милости. Тут и вдовы, и сироты, и должники, и кредиторы, и старый, и малый – все меня поминает, и отчего? все от безделицы, право от безделицы: уверяю вас, я человек прямой и откровенный, от почерка пера, от какого-нибудь слова, сказанного или недосказанного… Право, сил нет! индо страшно становится! а между тем так и тянет на родину, так и подмывает. Ну, вот я и здесь! опять меня остановило над Лизиной квартиркой… Что за бедность! к такой ли она жизни привыкла? Исхудала, несчастная, на себя непохожа; куда и красота девалась? – работает над бельем, и слезы так и каплют, я чаю, также меня поминает… А это кто к ней входит? барин какой-то; как разодет: видно, богатый; с чем это он к ней подъезжает? И как она обрадовалась ему, вскочила!
Лиза. Я думала, Филипп Андреевич, что вы меня совсем забыли.
Барин. Нет, сударыня, как можно! захлопотался немного, – знаете, дела по министерству… Ну, что, как поживаете?
Лиза. Ах, дурно, Филипп Андреевич, очень дурно! Мой поверенный пишет, что никакой нет надежды отыскать мои бумаги.
Барин. Ничего, ничего, сударыня, – это мы все обделаем…
Лиза. Ах, вы истинно мой благодетель! без вас я бы совсем погибла; я и до сих пор живу теми деньгами, которыми вы меня ссудили, когда я ваше серебро продала, – а заплатить до сих пор – извините, нечем.
Барин. Ничего, ничего, сударыня! после сочтемся; вы меня сами очень одолжили… вы понимаете, мне самому, в моем чине, неловко как-то продавать, – а случается нужда в деньгах… вы понимаете.
Василий Кузьмич. Чем больше всматриваюсь – знакомое лицо! да это плут Филька, мой камердинер, переодетый!.. Ну! беда!..
Лиза. Очень понимаю и готова вам служить сколько могу: я сказала, что это серебро матушкино, да кстати и вензель на серебре пришелся по моему имени.
Филька. Прекрасно… впрочем, мне нельзя долго у вас оставаться; я заехал к вам на минуту, был в ломбарде, выкупил там свои вещи, а теперь надо ехать к министру; боюсь возить – потеряешь, позвольте мне у вас оставить вещи.
Лиза. С удовольствием. Ах, какие прекрасные брильянты, фермуары, диадемы… и как много!
Филька. Да! прекрасные, прекрасные и очень дорогие. Пожалуйста, припрячьте их подальше.
Василий Кузьмич. Лиза, Лиза! что ты делаешь! ведь это краденые вещи, ведь это вор, ведь это Филька… Ничего не слышит… отчаяние!
Филька. Ах нет! сделайте милость, не в комод: могут украсть; воры обыкновенно прежде всего хватаются за комод – я уж это знаю…
Лиза. Да куда же?
Филька. А знаете, вот за печку – оно гораздо безопаснее!
Лиза. Ах, как это смешно!
Филька. Теперь прощайте, до свидания… (Филька выходит и в дверях встречается с полицейским, отступает на шаг и бледнеет.)
Полицейский. А! попался, приятель! давно мы тебя поджидали! Так здесь у тебя воровской притон? Свяжите-ка ему руки, да и красавице-то его тоже, а комнату обыскать… (Обыскивают комнату и находят за печкою брильянты.)
Василий Кузьмич. Ах, бедная Лиза! да она не виновата! слышите, она не виновата! Нет, не слышат! Как растолковать им… Она в беспамятстве; слова не может вымолвить… Но вот кто-то еще… Ах, это Валкирин; может быть, он ее выручит… он не может прийти в себя от удивления… объясняется с полицейским; тот ему толкует о поведении Лизы, о давних ее сношениях с вором, о проданном серебре… Лиза узнает Валкирина, бросается к нему, он ее отталкивает… Нет, не могу больше смотреть! Скорее в могилу, в могилу – одно мое убежище!..
Так вот жизнь, вот и смерть! Какая страшная разница! В жизни, что бы ни сделал, все еще можно поправить; перешагнул через этот порог – и все прошедшее невозвратно! Как такая простая мысль в продолжение моей жизни не приходила мне в голову? Правда, слыхал я ее мельком, встречал ее в книгах, да проскользнула она между другими фразами. Там все так: люди говорят, говорят и так приговорятся, что все кажется болтовнёю! А какой глубокий смысл может скрываться в самых простых словах: «нет из могилы возврата»! Ах, если б я знал это прежде!.. Бедная Лиза! Как вспомню об ней, так душа замирает! А всему виною я, я один! я внушил эту несчастную мысль моим детям – и чем! неосторожным словом, обыкновенною мирскою шуткою! Но виноват ли я? я ведь думал, что успею Лизу устроить! Правда, пожил я довольно на счет ближнего, но никогда бы не привел дочери моего брата в то положение, в котором она теперь! Неужели в детях моих нет искры чувства?.. А откуда оно бы зашло к ним? не от меня – нечего сказать; едва я подозревал в них зародыш того, что называется поэтическими бреднями, как старался убивать их и насмешкою и рассуждением; я хотел детей своих сделать благоразумными людьми;хотел предохранить их от слабодушия, от филантропии, от всего того, что я называл пустяками! Вот и вышли люди! Мои наставления пошли впрок, мою нравственность они угадали!.. Ох! не могу и здесь дольше оставаться – и здесь уж для меня нет покоя! Других голосов не слышу, но слышу свой собственный… ох! это совесть, совесть! какое страшное слово! как оно странно звучит в слухе! оно кажется мне совсем иным, нежели каким тамказалось; это какое-то чудовище, которое давит, душит и грызет мне сердце. Я прежде думал, что совесть есть что-то похожее на приличие, я думал, это если человек осторожно ведет себя, наблюдает все мирские условия, не ссорится с общим мнением, говорит то, что все говорят, так вот и вся совесть и вся нравственность… Страшно подумать! Ах, дети, дети! неужели и вас такая же участь ожидает? Если б вы были другие, если бы другое вам внушено было, вы, может быть, поняли бы мои страдания, вы постарались бы истребить следы зла, мною сделанного, вы поняли бы, что одним этим могут облегчиться мои терзания… И все напрасно! долгая, вечная жизнь предстоит мне, и мои дела, как семена ядовитого растения, – все будут расти и множиться!.. Что ж будет наконец? Ужас, ужас!..
Вот и тюрьма. Вижу в ней бедную Лизу… но что с нею? она уж не плачет, она поводит вокруг себя глазами…
Создатель! она близка к сумасшествию… Дети, знаете ли вы это?.. где они? Младший спит, старший сидит за бумагами… Боже, что в них написано! он обвиняет Лизу в разврате, поддерживает подозрение в воровстве, тонко намекает о ее порочных наклонностях, замеченных будто еще в моем доме… И как искусно, как хитро сплетена здесь ложь с истиною! Мои уроки не потерялись: он понял искусство жить… как я понимал его! Но что с ним? он взглянул на спящего брата: какое страшное выражение в лице его! О, как бы я хотел проникнуть в его мысли… вот… я слышу голос его сердца. Ужас, ужас! он говорит сам себе: «Эта дрянь всегда будет мне во всем помехою; откуда и жалость у него взялась, и раскаяние, и заступничество? Ну, что, если он сглупа все выболтает? тогда беда! Нечего сказать – уж куда бы кстати ему умереть теперь!.. А что, мысль не дурная! почему не помочь? стоит только несколько капель в стакан… что говорится, попотчевать кофеем… А что? в самом деле! снадобье-то под рукою, стакан воды возле него на столе, впросонках выпьет, не разберет – и дело с концом».
Петруша! сын мой! что ты делаешь! остановись!.. это брат твой!.. Разве не видишь… я у ног твоих…нет! ничего не видит, не слышит, подходит к столу, в руках его стклянка… Дело сделано!..
Боже! неужели для меня не будет ни суда,ни казни?Но что это делается вокруг меня? откуда взялись эти страшные лица? Я узнаю их! это брат мой укоряет меня! это вдовы, сироты, мною оскорбленные! весь мир моих злодеяний! Воздух содрогнулся, небо разваливается… зовут, зовут меня…
В это утро Василий Кузьмич проснулся очень поздно. Он долго не мог прийти в себя, протирал глаза и смутно озирался.
– Что за глупый сон! – сказал он наконец, – индо лихорадка прошибла. Что за страхи мне снились, и как живо – точно наяву… отчего бы это? да! вчера я поужинал немного небрежно, да еще лукавый дернул меня прочесть на сон грядущий какую-то фантастическую сказку… Ох, уж мне эти сказочники! Нет чтоб написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное! а то всю подноготную из земли вырывают! Вот уж запретил бы им писать! Ну, на что это похоже! читаешь и невольно задумываешься – а там всякая дребедень и пойдет в голову; право бы, запретить им писать, так-таки просто вовсе бы запретить… На что это похоже? Порядочному человеку даже уснуть не дадут спокойно!.. Ух! до сих пор еще мороз подирает по коже… А уж двенадцать часов за полдень; эк я вчерась засиделся; теперь уж никуда не поспеешь! Надо, однако ж, чем-нибудь развлечься. К кому бы поехать? к Каролине Карловне или к Наталье Казимировне?
Мартингал
(Из записок гробовщика)
…Не все для мертвых – однажды мне случилось поработать и для живых. Странная была история – никогда ее не забуду. Видите: нашла какая-то полоса, не знаю как ее назвать, счастливая или несчастная, но для меня по крайней мере очень убыточная; как бы вам сказать поблагоприличнее, покос был плохой, то есть не было требований на мое изделье… Оно, в общем смысле, может быть, было и очень хорошо, да для меня-то очень дурно; что дурно? Просто беда, да и только! Не соблазняйтесь, сделайте милость, моими словами; не я в том виноват, уж так свет устроен, что почти всякий прибыток живет на счет чужого несчастья. Уж, кажется, что может быть почтеннее докторского дела; тут нужно и ученье, и твердость духа, и благородство, и самоотвержение, словом, вся любовь человеческая, – а разберите-ка хорошенько, так и выйдет, что его ремесло хуже моего; я по крайней мере работаю – для других, да и для себя, а бедный доктор именно против себя работает, тут уж как ни вертись, и ночи просиживай, и хлопочи над больным, и подымай целый свет, чтоб его вылечить – все так; кажется, вся цель именно в том, чтобы не было вовсе больных, а достигни цели, не будь больных – филантропу и придется зубы положить на полку. Что тут делать! Уж так свет устроен, говорю вам; зачем оно так? Должно ли оно быть так? Надолго ли так? Это до меня не касается; знаю только, что так свет покуда устроен: дело коммерческое! И, кажется, рад, что не видишь слез, что не слышишь рыданья, – а с другой стороны, посмотришь; и жене нужна обнова, и детям игрушка, и себе бутылка пива, да и товар закуплен, работники без дела, векселям срок близко, даже и о банкрутстве помышляешь, – вот мысли иначе и свернутся.
Так не судите ж меня, что я волею и неволею горевал над чужим счастием. Чтобы не терять понапрасну времени, я заготовил два экземпляра моего изделья и на досуге снарядил как нельзя лучше: доски сухие, бархат настоящий французский, гвозди полированные – любо-дорого смотреть, я таки, признаюсь, и посматривал да, так сказать, немножко подумывал: не пошлет ли судьба – желающего.
Смотрю – к окошку прильнули два лица, глядят пристально на мою выставку, переговариваются, – видно, понравилась – я жду: что-то будет! – а между тем, нечего греха таить, в голове у меня так и завертелся чепчик, которого просила Энхен к балу на будущей неделе у нашего соседа-портного. Житейское дело, сударь! Все на свете ассигнация! У одного из бумаги, у другого из полугара, у третьего из мягкой спины, у четвертого из досок и обита бархатом, – а на поверку все то же: как бы разменять свою ассигнацию! Наконец, звонок зазвенел, и в рабочую вошли два человека. Один уж пожилой, с черными усами, пресуровой осанки и, как теперь смотрю, в синей венгерке; другой молодой, бледный как смерть, с покрасневшими глазами и отчаянным видом.
– А что оба? – сказал мне пожилой отрывистым басом, указывая на мое изделье.
– Оба?.. – спросил я невольно.
– Ну, оба? Что же? Разве странно?
Я сказал цену.
– А дешевле?
– Я не торгуюсь.
– Готовы?
– Нет! Еще винты надобно приладить, – чтобы остановки не было, знаете, когда… впрочем, это минутное дело…
Человек в венгерке вынул деньги, положил их на стол, промолвил: – завтра, в такой-то дом, в девять часов утра… и тихими шагами пошел к дверям, за ним побрел и молодой человек, – я не мог не заметить, что он трясся как в лихорадке.
Признаюсь, я взял деньги, пересчитал их, и не без удовольствия, но на уме у меня было и один и два: «что тут такое? – думал я. – Комедия, или трагедия, или так просто, обыкновенное житейское дело? Мои желающиечто-то смотрят так странно; тут не одно горе, – приметался я к нему, – тут что-то такое…» но я терялся в догадках.
После обеда вышел я со двора для закупки кое-чего домашнего; подхожу к Мойке; вижу, кто-то шагает по набережной самым романтическим образом (тогда еще романтизм только что входил в моду) – пройдет несколько шагов, потом остановится, мрачно посмотрит на зияющую бездну, то есть на Мойку, и опять шагает-шагает, опять остановится, вынет из кармана то какую-то записку, то платок и по очереди прикладывает к лицу, а иногда и обе вещи вместе прижмет к груди и – опять положит в карман. Глядь – это мой юноша, утренний посетитель, один из желающих.Его странные эволюции не обращали ни малейшего внимания всегда озабоченных петербуржцев; мало ли людей останавливаются смотреть на приятное течение Мойки? – о вкусах спорить нельзя, – но для меня эти эволюции имели какой-то темный смысл, который, по разным причинам, как вы легко можете себе вообразить, мне хотелось разгадать хоть сколько-нибудь. Я своротил на тротуар и пошел вслед за мрачным юношею; скоро я догнал его, снял шляпу и очень вежливо осведомился о его здоровье. Мой герой в первую минуту не узнал меня, и я принужден был ему напомнить, что давича утром имел yдoвольcmвueс ним познакомиться. Герой вздрогнул. Это, однако же, меня не остановило; мы шли в одну и ту же сторону, своротить в улицу было некуда, и волею и неволею романтический юноша должен был подвергнуться моим тонким расспросам. Вы знаете, в карман я за словом не хожу, обучался-таки немножко, слыхал про то и другое [117]117
Те из читателей, которые помнят другие рассказы гробовщика, может быть, не забыли, что рассказчик готовил себя совсем к другому званию, вообще любит иногда напомнить об том и немножко прихвастнуть. (прим. автора)
[Закрыть], вот я и начал стороною и о красоте природы вообще и Мойки в особенности, о бренности мира, о злополучиях жизни человеческой – словом, мой романтический юноша заслушался, – сначала отвечал мне только какими-то полугласными, а потом мало-помалу и сам разговорился. Вот я речь свою веду тонко, цепляюсь за то, за другое, за примеры пагубного влияния страстей и так далее… мой юноша сам не свой, – да вдруг и брякнул: «Поверьте! Нет ничего хуже картежной игры! Гибель, да и только». – Ге! Ге! – сказал я самому себе, – вот оно что.
Я дальше в расспросы – мой юноша туго подавался, однако ж выпытал я из него, что он играет и давно играет. Тут я счел нужным сделать молодому человеку некоторое нравственное поучение, приличное обстоятельствам, заметил ему, как он вредит самому себе, как расстраивает свое здоровье, и проч. и проч… Молодой человек был, видимо, тронут, – тогда я приступил к патетическому месту речи и стал в резких чертах изображать ему горесть его почтенных родителей, когда они узнают, как он, вместо того чтоб следовать их спасительным наставлениям, убивает понапрасну и способности, и золотое время, и уж хотел было подкрепить слова мои известною латинскою цитациею из Вергилия… как вдруг молодой человек прервал меня:
– Что вы мне говорите! – сказал он. – Если бы вы знали! Родители! Родители! Если бы вы знали, что я взрос на картах, что едва ли не с молоком я сосал их, проклятых! Скажу вам всю правду: отец мой игрок – он игрою сделал себе состояние. Матери моей не помню, но помню до сих пор первые слова, которые на меня действовали: «не кричи, сударь, – говорила мне нянька, – папенька играет» – и я замолкал, переставал плакать. «Папенька играет!» Я еще не вполне понимал эти слова, – но в них было для меня что-то важное, страшное и почтенное. Подрастая, я стал замечать, что иногда папенька приходил к нам в детскую, ласкал меня, смеялся, играл с моими старшими братьями, и братья весело шептали между собою: «Слава Богу! Папенька выиграл!» Иногда же папенька был угрюм, сердит, бранил нас за все и про все и драл за уши, – и братья печально прижимались в уголок; я приставал к ним: «Что такое?» они отвечали: «Молчи! Вот ужо тебе – разве не видишь, что папенька в про игрыше?» Часто папенька входил к нам с необыкновенно веселым лицом, бросал на стол двадцатипятирублевую ассигнацию и говорил: «Вот вам, дети, на жуировку».Мы хлопали в ладоши, кричали: «папенька выиграл!» и разом у нас являлись и пряники, и конфекты, и игрушки, и все, чего нам только хотелось.
И вот, бывало, когда у отца по ночам игра, мы соберемся тихонько у двери и смотрим в щелку: какое лицо у папеньки? Скоро мы привыкли понимать каждое его движение; у него незаметная улыбка, и у нас дух занимается; у него руки трясутся, и мы дрожим всем телом, жмемся друг к другу, шепчем, задыхаясь: «Ах! проигрывает!., нет! стирает… верно, лучше… дай-то Бог!» В эти минуты уж ничем не могли нас отманить няньки, ни игрушками, ни конфектами, мы уж чувствовали всю игрецкую сладость, всю игрецкую желчь, сердчишко стучало как молоток, мы злились вместе с отцом, мы сжимали кулаки и проклинали счастливого понтера, который отгребал себе кучу денег; но когда понтеры выходили из себя, рвали на себе волосы, бросали под стол измятые карты – то-то была радость, – то-то было счастье! Мы обнимали друг друга, целовались и радостно шептали промеж себя: «Папенька выиграл! Папенька выиграл!» Вот мое первое воспитание.
Лет пятнадцати я уж помогал отцу; если, бывало, в долгие ночи он устанет от сиденья, то заставит меня метать, а сам ходит по комнате, смотрит на мое мастерство и похваливает или побранивает. По утрам, бывало, от нечего делать учит меня, как держать руки, чтоб не видать было углов, показывает, чем понтер может обмануть банкомета, или играет со мною в пикет для развлеченья и сердится, когда я промахнусь. Отправляя меня в Петербург, отец мне дал только одно наставление: «Смотри, брат, не зевай, – знай, с кем играешь, да играй с толком, – а пуще всего никогда не понтируй – знай мечи честный банк, – всегда будешь в выигрыше». – Хорошо ему было говорить: не понтируй! – хорошо, что у него кровь холодная, – сидит себе мечет, глазом не мигнет, а ведь что ни говори, а понт и есть настоящая игра, – все дрянь перед ним, – тут – и сердце бьется, и голова трещит… Помню, как однажды на сторублевую ассигнацию я взял десять тысяч – в две минуты, не более – вот это куш, – индо пот пробил, а на душе-то, на душе – женский поцелуй ничто! – И ведь не деньги главное, – а вот то, что сердце щиплет – и рассказать нельзя… как тут не понтировать… то есть так, – скажу вам всю правду, вот видите эту записку, – я вам покажу… в ней нет ничего особого… только цифра «двенадцать с четвертью» – понимаете? Если бы вы знали, чья рука это писала! Вот уж три месяца добивался я этой записки, – мучился, страдал… а все-таки – хоть сейчас, если бы можно, поставил на карту…
– А счастливо играете? – спросил я.
Молодой человек рванул меня за рукав: «Эх! Что вы мне напомнили!»
– Что, видно, крепко проигрались?
– Не спрашивайте лучше… беда, да и только!
– Ну, да вот господин, что с вами приходил, разве он…
– Кто? Дядя? – У! он человек строгий, страшный человек, и чудак и кремень. Был в старину игроком, теперь карт в руки не берет… неумолимый человек! Что за правила…
– Да разве он не может?..
«Кто? Он? у него одна поговорка: „Что должно, то должно! Давши слово, держись!“ Да как заладит ее, – так уж тут что хочешь. Вы не знаете, что это за человек! Ужас! Ни суда, ни милосердия. „Все это вздор! – говорит, – бабы выдумали!“ Однажды дядя узнал, что кто-то про него сказал дурное слово, – дядя нахмурился и обещал, что отнесется к личности обидчика, сказал и пошел в дом к нему, приходит, ему говорят, что уж-де три дня как в заразительной горячке с пятнами, – „а мне что нужды? – ответил дядя. – Долг! Святой долг!“ Родственники, прокуренные хлором, с почтением пропустили такого неустрашимого друга, а дядя в спальню, прямо к постели больного, да не говоря лишнего слова…» Молодой человек запнулся – перед нами явилась фигура в венгерке. Ужасный дядя поглядел на меня искоса, холодно отвечал на мой поклон, взял племянника под руку и повел его в другую сторону, как ребенка.