Текст книги "Записки для моего праправнука (сборник)"
Автор книги: Владимир Одоевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
Марья Егоровна была срединою между отцом и матерью; полна, свежа, румяна, но немного смугловата; ей бы и поспать, и на лежанке понежиться, и поболтать под вечерок с просвирнею о том, что делается в околотке, но настанет утро, и Марья Егоровна затянется в корсет, наденет фижмы и сделается совсем голландкою; не разговорится, не пошевелится и только крахмаленные манжеты оправляет. Сын Зверева был всегда в походах.
Затем к семье причислялись Евдоким, старый слуга Зверева, и несколько сенных девушек, из которых главная была Анисья-ключница, которой отличительным свойством была ужасная скупость, не за себя, но за господ; отпуская масло и другие домашние снадобья, она всегда отмеривала немножко меньше положенного и преравнодушно выслушивала за такое соблюдение господского добра жестокие упреки других челядинцев.
Вот в какую семью попала наша Эльса. Сначала, запутанная новостью предметов, видом чужих людей, она слепо повиновалась, но возвращаясь в отведенную ей комнату, она с восхищением сбрасывала свой дневной наряд, начинала потихоньку плакать, петь свои финские песни, а потом и приплясывать.
Якко через день навещал Эльсу; чаще нельзя ему было ходить; он занят был важным делом, переводил какую-то книгу по цифирной науке;работы было много, а времени мало – торопили нашего переводчика.
– Якко, Якко, – говорила ему Эльса, – здесь беда, здесь в баню нельзя ходить…
– Отчего же, Эльса?
– Как отчего? Я хотела потихоньку истопить, чтоб не околдовали, но эти вейнелейсы большие тиетаи, тотчас узнали и помешали; все со мной в баню хотят идти и все смеются надо мною; они заколдуют меня – это верно… – И Эльса заплакала.
Якко напрасно старался вразумить ее.
– Нет, – говорила она, – что ни говори, а здесь страшная земля, и страшные люди твои вейнелейсы. Онамедни повели меня по улицам, смотрю – они собрались и землю наказывают…
– Как? Землю наказывают?..
– Да! Ты скажешь, что и это неправда, я сама видела, как они обтесали дерево колом и огромным молотом на веревках вбивали его в землю, так что земля стонала, а они-то кричат, кричат… до сих пор у меня в ушах отдается этот страшный крик.
– Глупенькая! Да они вбивали сваи, чтобы строить дома!..
– Да зачем же, у нас на Вуоксе дома и без того строят?
– Да на Вуоксе камень, а здесь земля не держит…
– И земля здесь не держит! Все здесь не так, как надобно! Страшно, страшно, Якко! Послушай – а это что значит? Когда мы ехали сюда, я на дороге видела, вейнелейсы подложили огонь под большой утес, утес грохнул и разлетелся на мелкие части – что они, Сампо, что ли, искали?
– Нет, они хотели разрыхлить землю…
– Как? Им кажется земля то слишком мягка, то слишком крепка – вот видишь, что ты сам противоречишь себе, Якко; уж я вижу, что тут что-то нечисто. Страшно, страшно здесь, Якко. И грустно мне, грустно! Как вспомню наши горы, наши дороги – так и зальюсь слезами; там я была вольна, как рыба в воде, – день-деньской на свежем воздухе, над головою небо, кругом туман, в недалеке родимые песни и на душе чудный говор; а здесь ни неба, ни тумана, ни песен, ровно нет ничего, а сердце молчит от испуга: поверишь ли, Якко, я здесь еще ни раза не слыхала родимой песни; только и видишь в окошко, что ходят усатые вейнелейсы да землю роют, Сампо ищут. Послушайся меня, милый Якко, убежим, убежим отсюда скорее, пока вейнелейсы и нас в землю не вколотили или на воздух не взорвали…
– Куда же бежать нам, Эльса?
– Куда? Домой, домой, на Вуоксу, на Вуоксу – не век же здесь жить! Там мы женимся, Якко, и забудем про вейнелейсов…
Подошедшая Федосья Кузьминишна прервала разговор.
– Скажи ей, батюшка Иван Иваныч, ведь она ни по нашему, ни по-немецкому не понимает, – что она все хныкает; уж, правду сказать, Бог с ней, такая чудн ая; хлебного мякиша не ест да корки собирает; за обедом в рот ничего не возьмет, а только день-деньской свои корки гложет…
– Э! Федосья Кузьминишна, – сказал Егор Петрович, – это уж народ такой, я знаю его; – ничего! Молода, попривыкнет… так следует.
– Это ваша воля, – отвечала Федосья Кузьминишна с видимым неудовольствием, – а ведь вы сами же в доме порядка требуете и выговариваете, когда на полу крошки или что другое.
Марья Егоровна молчала, но проницательный Якко скоро заметил, что она исподтишка ревновала его к Эльсе.
У Ивана Ивановича на уме было и один и два. Нравилась ему Марья Егоровна, девушка красивая, смиренная, по-тогдашнему довольно образованная; семейство у ней доброе; Марья Егоровна не осрамила бы его и в царской ассамблее; но как сравнить ее с Эльсою, то своенравною, то задумчивою, то веселою Эльсою. Когда, сидя под окном пригорюнившись, она раскидывала свои белокурые локоны, глаза ее беспрепятственно перебегали от предмета к предмету, и она напевала любимую свою песню о том, как жаловалась береза на свое одиночество, Якко забывал и свои житейские выгоды, и надежды; родное чувство отзывалось в груди его, и он, подобно Эльсе, готов был все бросить и укрыться с нею в бедную избушку на финляндских порогах.
Проходило несколько часов, Якко вспоминал о своей новой жизни, о своем участии в трудах Великого, и тогда пелена спадала с глаз его: он видел в себе будущего начальника адмиралтейской типографии, воеводу, близкого к государю человека; тогда, по неизбежному сцеплению мыслей, он пугался своей женитьбы на полудикой чухонке, и Марья Егоровна представлялась ему во всем великолепии, в богатом робронте, при дворе, окруженная иностранными гостями, которые не могут надивиться ее ловкому и учтивому обращению.
В таких мыслях Якко, не зная, на что решиться, уходил домой и принимался за свою книгу о цифирной науке.
Егор Петрович с отцовскою добротою занимался бедной Эльсою; не знала она грамоте – он приговорил приходского дьячка учить ее по-русски; но неискусство ли учителя, неспособность ли ученицы, – наука не давалась; Эльса училась, терзалась и плакала как ребенок. Приставлен был к ней и танцмейстер; хотя долго бился добрый немец Штолцерман, но эту науку она поняла скорее – Эльса уже очень порядочно танцевала менуэт, кланялась и приседала; Егор Петрович не мог ею довольно налюбоваться; но после урока Эльса по-прежнему убегала в свою комнату, пригорюнивалась и опять начинала петь о своей березе.
Скоро представился Эльсе случай показать свои танцевальные способности во всем блеске.
Егор Петрович объявил, что следует всем явиться на ассамблею, которая была объявлена в их соседстве. Федосья Кузьминишна. было и воспротивилась, но Егор Петрович ей заметил: «Не прекословьте. Федосья Кузьминишна, так следует: на ассамблеях бывают и шкипера голландские с женами, и знатные люди, и сам государь, а вы только приоденьтесь хорошенько и приоденьте девиц – так следует, говорю вам».
– Как? – возразила Федосья Кузьминишна, всплеснув руками, – и чухонку с собою везти?
– Непременно, Федосья Кузьминишна, и чухонку; пусть ее людей увидит, себя покажет, надобно же ей свет узнать… Так следует, говорю я вам, Федосья Кузьминишна.
На такую речь у Федосьи Кузьминишны не было возражений, она покачала головой и отправилась приготовлять наряды.
Наступил день ассамблеи. Егор Петрович, в голубом глазетовом кафтане, с стразовыми пуговицами, в полосатых чулках с красными стрелками и с корабликом под мышкою; Федосья Кузьминишна в желтом робронте, Марья Егоровна в розовом, – Эльса, которую звали Лизаветой Ивановной, – в ярко-красном, что ей очень нравилось.
Вот пришли в ассамблею; Егор Петрович, раскланявшись с хозяином, скоро встретил голландского шкипера, который пригласил его на кружку пива и на трубку табака. Федосья Кузьминишна уселась с барышнями к дамам, которые плотно пристали по стенке, ожидая начатия танцев: старые с ужасом, молодые с нетерпением. Эльса ничего не видала и не слыхала, что вокруг нее; она была так испугана с самого своего приезда, что сердце ее находилось беспрестанно то в тревоге, то в полном онемении. Она села также и по обыкновению бессознательно поводила глазами со стороны в сторону; перед ней пестрела толпа, и лица, сменяясь одно другим, почти исчезали для нее; шум разговоров, свет, движение, все оглушало ее и физически, и морально. Вдруг глаза ее остановились на противоположной стенке; она смотрит: что-то знакомое… да, это берега Вуоксы, это пороги – над ними светит солнце – радуга играет в причудливых брызгах, – тут и родная избушка, и утес, к которому она прислонена… Не чудо ли это? Не какой ли тиетай перенес Эльсу на родимую землю… Сердце Эльсы сильно бьется, в глазах темнеет… она слышит шум порогов… ей дует в лицо влажный ветер… чудятся звуки родного языка, – не поют ли любимую ее песню? – И Эльса начинает потихоньку напевать ее… потом… громче, громче – вдруг ужас! раздался какой-то треск, Эльсу окружают страшные лица вейнелейсов, между ними Якко с сердитым лицом говорит: «Опомнись, опомнись, Эльса…»
И все исчезло – Эльса видит себя опять в ассамблее, вокруг нее толпа народа, все хохочут, Якко смотрит на нее с недовольным лицом.
– Что с тобою, Эльса? – спрашивает ее Якко. Эльса не могла отвечать, но только рукою показала на противоположную стену.
Тогда для Якко все объяснилось; на стене висела большая картина, представлявшая иматрский водопад. Вокруг Якко столпились люди, и он несколько раз принужден был рассказать, отчего распелась хорошенькая чухонка; говорят, что и государь, из другой комнаты пожелавший узнать о причине тревоги, улыбнулся, слушая рассказ об этом невольном порыве души бедной Эльсы.
Егор Петрович был очень оконфужен этим происшествием и не знал, что отвечать на упреки Федосьи Кузьминишны, которая толковала, что Лизавета Ивановна навек их осрамила при всей компании. А делать было нечего, уйти домой нельзя из ассамблеи, царь еще не выходил – и волею-неволею надобно было остаться. Скоро, чтоб отвлечь внимание от Эльсы, Якко пригласил Марью Егоровну на менуэт; он был отличный танцор, все поднимались с места, когда он выводил даму, и теперь мгновенно вокруг танцующих составился маленький кружок; между зрителями была и Эльса; она с удивлением смотрела на своего Якко и старалась себе растолковать: почему не пошел он танцевать с нею? Она была печальна и угрюма во весь вечер и на все вопросы Якко ничего не отвечала.
Между тем Федосья Кузьминишна положила во что бы то ни стало сбыть с рук эту проклятую чухонку, которая в людях срамит, а дома какие-то чудеса делает. Мы передадим тайный разговор между Федосьей Кузьминишной и Егором Петровичем в спальной комнате. Федосья Кузьминишна, как женщина тонкая, начала разговор стороною.
– Знаешь что, Егор Петрович, – сказала она, – ведь житье в Петербурге становится дорогонько…
– Да и я замечаю это, Федосья Кузьминишна, – да что делать? – так следует, в город все народ прибывает…
– А вот Анисья докладывала мне, что у нас расход прибывает: и масла, и хлеба, и солонины – всего не в пример больше выходит…
– Да отчего бы это так, Федосья Кузьминишна?..
– Ну, сам посуди, Егор Петрович, лишний человек в доме не шутка… сегодня, да завтра, да всякий день за столом, в комнату свеча… и мыло лишнее…
– Эку историю завела! Что тебя, Лиза-то, что ли, объедает? – Эх, матушка, уж на это, кажись, пожаловаться не можешь; ест, что твой цыпленок… не тем, Федосья Кузьминишна, наши деды разорялись.
– Это воля ваша, Егор Петрович, как сами рассудите, а мое дело сказать вам, что нехорошо…
– Что нехорошо?
– Да и в ассамблее вашей, что ли? Осрамила нас…
– Правда, нехорошо – да прошлое дело, Федосья Кузьминишна, сам государь про то знает и только что улыбнуться изволил…
– Ну, да одно ли это, и многое другое нехорошо.
– Ну да что ж еще?..
– Да так, – нехорошо – она, Бог с ней, чудн ая такая – вы знаете, шведки…
– Да Лиза не шведка…
– Ну, все равно, из шведской же земли…
– Ну, да что ж она такое?.. Ну, говори.
– Ну да что? Ведь вы рассердитесь; попросту вам скажу – она ведьма, колдует…
Егор Петрович расхохотался:
– Не вашего ума это дело, Федосья Кузьминишна, такие речи говорить… ну, что такое ведьма?
– Что делать, батюшка, глупешенька, совсем глупешенька, так век изжила, так и в могилу пойду; не понимаю я вашей премудрости, а сужу попросту: ведьма так ведьма. Послушайте-ка, что весь дом говорит.
– Ну, что еще болтают?..
– А вот что: намедни девушки смотрят, а Лизавета Ивановна пробирается в баню и хочет топить… вот девушки ей говорят: «Э, матушка, давно бы сказала, мы тебе, пожалуй, баню истопим». Истопили баню, пришли за нею, она было пошла, – как увидела, что в баню, то и руками и ногами – а? Как это по-вашему? По-нашему оттого, что ведьма…
– Нету ведьм, Федосья Кузьминишна, это только старые девки болтают… просто дика еще, не обтерлась в чужих людях.
– Ну, а это что такое, скажу вам, Егор Петрович, что она день-то деньской напевает себе под нос? – Уж не даром…
– Ну, да что напевает? Песни; уж у них обычай такой, все, знай, курныкают…
– Ну хорошо, – а что ж это такое: девушки раз ночью слышат, что у нее шум в комнатке… смотрят в щелочку, она поет да прядает на полу, да колдует…
– Ну так, молодая девка дурачится…
– Вы все так толкуете, Егор Петрович, а это что? недавно чухна приехал к нам на двор с провиантом… она увидела, выскочила и прямо к нему на шею, и начали толковать по-своему…
– Эка мудрость – земляка увидела. Однако после договорим, Федосья Кузьминишна, уже скоро 6 часов; чем из пустого в порожнее пересыпать, да на бедную девку нападать, подай-ка мне епанчу – пора в канцелярию.
Федосья Кузьминишна исполнила приказание мужа, но оставшись одна, покачала головою, всплеснула руками и проговорила:
– Вот всегда-то так… бишь ты, из пустого в порожнее… бедную девку… ах, ты старый греховодник! Батюшки-светы, да, никак, она его околдовала!
В столовой между тем происходила другая сцена. Якко, проходя рано поутру мимо дома Зверева, не мог не зайти проведать семью, которая для него была второю отчизною.
Марья Егоровна прибирала завтрак: ее черные локоны, загнутые за уши, были прикрыты белым голландским чепчиком; полосатая ситцевая кофта обхватывала гибкую талию; рукава с манжетами, доходившие только до локтя, открывали полную упругую ручку; черные башмаки с красными каблуками, застегнутые оловянною пряжкою, стягивали стройную ножку. Заспанные глазки Марьи Егоровны были томны; то вспыхивали блестящими искрами, то покрывались прозрачною влагою: девические мечты, может быть, ночные грезы придавали лицу Марьи Егоровны задумчивость, которая обыкновенно исчезала в течение дня.
– Как вы сегодня к лицу одеты! – сказал Иван Иванович, целуя у ней руку.
– Вы шутите, – сказала Марья Егоровна, улыбаясь, – на мне домашнее платье, которое вы не раз уже видели.
Иван Иванович смешался; он совсем не то хотел сказать; душа его говорила: – Как вы хороши сегодня, Марья Егоровна, в вас сегодня что-то особенно привлекательное. Но такие фразы тогда не говорились девушкам и были бы сочтены неприличием. Чтоб переменить разговор, Иван Иванович спросил:
– А где все наши?
– Батюшка в канцелярии, матушка хлопочет по хозяйству…
Якко замолчал и стал рассматривать скатерть с большим любопытством: но когда Марья Егоровна отходила от стола, Якко взглядывал на прекрасный стан ее, и сильно брало его раздумье; он не мог не любоваться, и красотою Марьи Егоровны, и ее ловкостью, и любовью к порядку – «добрая жена! добрая хозяйка!» – эти слова невольно отдавались в его слухе. Вот Марья Егоровна придвинула стул к шкапу, чтоб поставить посуду на верхнюю полку; она проворно вскочила на стул, одна ее ножка уперлась в подушку, другая поднялась на воздух, и эта стройная ножка, в сером чулочке со стрелками, была в полной красоте своей. Сердце забилось у молодого человека, глаза его заблистали… он хотел что-то выговорить, но дверь отворилась и вошла Эльса; ее кофта была едва застегнута, белые, как лен, локоны рассыпались по белой, полуоткрытой груди, она была печальна, в глазах выражалось что-то полудикое; по инстинкту она поняла то чувство, с которым Якко смотрел на Марью Егоровну, и сердито отвернулась.
– Здравствуй, Эльса! – сказал Иван Иванович по-русски, подавая ей руку.
– An mujsta! – отвечала Эльса, надувши губки и отдергивая руку.
– Да скоро ли же ты выучишься по-русски?
– An mujsta! – повторила Эльса.
– Что с тобою, Эльса? – сказал Иван Иванович по-фински. – На кого ты сердишься? Разве тебя обидели?
– Что тебе до меня? – ты знай пляши с нею, вот твое дело.
– А, так ты сердишься, зачем я плясал с Марьею Егоровною? Что ж за беда? Пора тебе привыкнуть к здешним обычаям…
– По нашему обычаю, только пляшут с своею невестою…
– Растолкуйте Лизавете Ивановне, – прервала Марья Егоровна, лукаво поглядывая на Эльсу, – чтобы она не забывала шнуроваться; маменька сердится, а мы никак ей не можем растолковать, что это неприлично.
Якко передал эти слова Эльсе. Эльса всплеснула руками.
– Ах, Якко, как тебя околдовали вейнелейсы. Все, что они ни выдумают, тебе кажется хорошо, а все наше дурно. Ну зачем они меня стягивают тесемками? Зачем? Расскажи! Им хочется только, чтоб я не могла ни ходить, ни говорить, ни дышать – и ты то же толкуешь. Ну скажи же мне – зачем шнуроваться? Что, от этого лучше, что ли, я буду?
Якко думал, что отвечать на этот странный вопрос, а между тем невольно смотрел на свою прекрасную единоземку.
Правда, грудь ее была полураскрыта, но эта грудь была бела как снег; локоны в беспорядке рассыпались по ее плечам, но так она еще более ему нравилась; туфли едва были надеты, но тем виднее открывали ножку стройную и красивую. Странные мысли боролись в душе молодого человека.
Эльса продолжала:
– Вот Юссо, так похитрее тебя – его вейнелейсы не могут обмануть; послушайка, что он говорит.
– Какой Юссо?
– Ты не знаешь Юссо, сына Юхано? Ты всех своих позабыл, Якко, вейнелейсы совсем отбили у тебя память.
– Где же ты его видела?
– Его вейнелейсы заставили везти сюда разные клади – я его тотчас узнала из окошка…
– Что же он тебе такое рассказывал?
– О! Много, много! У Анны отелилась корова, Мари вышла замуж за Матти…
– Что же еще он тебе рассказывал?..
– Ты хочешь все знать? – сказала Эльса, хлопая в ладоши с насмешливым видом, – пожалуй, скажу. Он звал меня с собою домой.
– Звал с собою?
– Да! Он похитрее тебя, он говорит, что как ни лукавы вейнелейсы, а им несдобровать, рутцы хотят еще раз напустить на них море…
– Что за вздор, Эльса… да ведь это сказка…
– Да! сказка! – Юссо не то говорит; он толкует, что нам, бедным людям, не годится жить с вейнелейсами; он сказал еще, что набрал здесь много денег за масло – вейнелейсам Бог и масла не дает… – Поедем, говорил он, со мной, я на тебе женюсь, денег у меня много, круглый год будем есть чистый хлеб.
– И ты согласилась?
– Нет еще, – отвечала Эльса лукаво, – я сказала, что спрошусь об этом у братца.
Марья Егоровна, видя, что ею не занимаются, вышла из комнаты.
Якко задумался. На что ему было решиться? – Дожидаться ли долгого, долгого образования полудикой Эльсы, подвергать ее всем неприятностям непривычной жизни или махнуть рукой и возвратить ее на родину. При мысли о родине сердце его билось невольно: Эльса, подруга детства, казалась еще прелестнее и расстаться с нею, расстаться навсегда – казалось ему ужасным. Эльса поняла действие своего рассказа; она захлопала в ладоши, прыгнула к Якко на колени, схватила его за голову, прижала к себе, свежая, атласистая грудь ее скользнула по лицу молодого человека, он вздрогнул и почти оттолкнул ее от себя.
Эльса заплакала. – Якко выбежал из комнаты.
– Он не хочет и целовать меня, – проговорила Эльса сквозь слезы, – о! это не даром, эта Мари приколдовала его; он с нею пляшет, он на нее так смотрит – хорошо, увидим… недаром старые люди меня учили…
С этими словами Эльса побежала в свою комнату – и дверь на крючок; через час она вышла и тихонько пробралась в комнату Марьи Егоровны; осмотрелась – видит: нет никого, поспешно приблизилась к постели и сунула что-то под перину.
Эльса обернулась, за нею машутся накрахмаленные лопасти чепчика, блещут глаза сквозь пару медных очков.
Из-под чепчика послышался грозный голос Анисьи-ключницы:
– Что ты это, матушка, здесь проказничаешь? – С сими словами старушка руку под перину и вынула оттуда маленький сверток; скорее к Федосье Кузьминишне – и началась потеха.
На общем совете с Анисьею и другими сенными девушками положено было раскрыть сверток. Раскрыли не без страха, не без приговорок – видят: две тряпочки, бумажка, уголек и глинка, все перетянуто накрест черною ниткою. Колдовство – нет ни малейшего сомнения.
За Эльсой – показывают – спрашивают – она лукаво смеется.
Уже поговаривали связать колдунью и представить в полицию, но, к счастью, возвратился Егор Петрович. Узнавши о причине суматохи, он наружно улыбнулся, но внутренне и сам притрухнул: «кто ее знает?» – подумал он. Помолчавши с минуту, он сказал: что мы ее спрашиваем? ведь она нас не понимает и рассказать не может. Полагать должно так, сглупа; вот вечером придет Иван Иванович, пускай он ее расспросит, что и зачем она это делала.
– Хорошо, батюшка, – отвечала Федосья Кузьминишна, – вы и видите, да не верите; быть по-вашему, только до тех пор позвольте мне припереть ее на крюк. Не шутка, батюшка, ведь Марья Егоровна-то нам не чужая. – Егор Петрович промолчал.
К вечеру выпустили бедную затворницу. Было уже около семи часов вечера; на дворе морозило; в гостиной Зверева затопили огромную шведскую печку; заслонки были распахнуты; свет из устья багровым туманом проходил по комнате; тень от окошек, освещенных полною луною, резко обозначалась на торцевом полу; две нагоревшие свечи стояли на столе и колебались от движения воздуха; все эти роды освещения мешались между собою; отраженные ими причудливые тени мелькали на потолке, на широком деревянном резном карнизе и на стенах, обитых черною кожею, с светящимися бляхами.
За столом сидели: Зверев, его жена и Якко. Казалось, они только что кончили длинный, неприятный разговор, за которым последовало совершенное молчание. Наконец, двери отворились, и вошла, как преступница, бледная, трепещущая Эльса. Якко с важным видом показал ей на стул, стоявший против огня. Эльса не хотела садиться, но Якко грозным голосом подтвердил свое приказание, и Эльса повиновалась.
Она села на стул, сложила руки и устремила в устье неподвижный взор.
– Не пугайся, Эльса, – сказал Якко по-фински, тихим голосом, – тебе никто не сделает зла; но скажи мне откровенно, что значит этот сверток, который ты видишь здесь на столе? Какое твое было намерение? – Эльса ничего не отвечала и все пристальнее устремляла глаза в устье очага; лицо ее разгорелось; локоны повисли на глаза; лунный свет широкою полосою ложился на ее белое платье; она трепетала всем телом, как пифия на очарованном треножнике. – Отвечай же, – повторил Якко, устремив на Эльсу сердитые глаза.
– О чем ты спрашиваешь меня, Якко, – наконец сказала Эльса прерывающимся голосом, – сверток безделица… ребяческая шутка… я думала этим средством отучить тебя от этой Марии, которая хочет отнять тебя у меня… Но теперь не то… совсем не то… теперь… я все знаю, все вижу; теперь я сильна, и вы все… ничто… предо мною…
– Что ты говоришь, Эльса? – сказал Якко с видимым смятением, – ты не помнишь себя.
Эльса засмеялась странным хохотом.
– Иль ты не видишь, – продолжала она, – там… далеко… в средине пламени… алые палаты моей сестрицы… вот она… в венке из блестящих огней; она улыбается… она кивает мне головою… она сказывает, что я должна говорить тебе…
Тут Якко вспомнил слова пастора, хотел броситься к Эльсе и прекратить ее очарование; но любопытство и какая-то невидимая сила удержали его на стуле.
Эльса продолжала:
– Я еще была ребенком, когда старый Руси брал меня к себе на колени и садился против огня; он накрывал руками мою голову и, показывая на устье печи, говорил: «Эльса, Эльса, смотри свою сестрицу». Тогда я, неразумная, боялась, хотела вырваться из рук старика, но невольно глаза мои устремлялись на огонь и скоро уже не могли оторваться; скоро в глубине, посреди раскаленных угольев, я видела, как теперь вижу, великолепные палаты; там столбы из живого пламени вьются, тянутся в небо и не тухнут. От них сыплются багряные искры и блестят на белой огнепальной стене: посреди тех палат мне являлось лицо ребенка, совершенно похожего на меня; оно улыбалось, манило меня к себе, исчезало в потоках пламени и снова появлялось с тою же улыбкою. – «Сестрица, сестрица, – говорила она мне, – когда же мы с тобой соединимся?» И сердце мое рвалось к прекрасному ребенку, и он все улыбался и манил меня. Стоило мне подумать о чем-нибудь или старый Руси спрашивал меня, и с дальней стены срывалася пелена, и я видела все, что на земле и под землею, и горы, и леса, и пропасти водные, и людей, и слышала, что они говорили, видела, что они делали. «Беги отсюда, – говорит мне теперь сестрица, – здесь развлекут тебя, удалят тебя от меня, погасят, ты отвыкнешь понимать язык наш! На берегах Вуоксы люди не совратят тебя, там сосны и утесы безмолвны, луна светит своей живительной силой и духотворит грубое тело; там в лучах луны, в потоках пламени мы сольемся веселым хороводом, облетим всю землю, и вся земля для нас будет светла и прозрачна». Слышишь, Якко, что говорит сестрица; тебя одного не достает нам; и тебя, неразумный, оживляла могучая сила старого Руси; ты наш, Якко! ты мой и ничто не разлучит меня с тобою; забудешь обо мне – вспомнишь в горькую минуту. Оставь этих людей, Якко; в наших живоогненных чертогах светло и радостно, там встретимся мы и в одну пламенную нить сольемся с тобою. Правда, еще не пришло мое время: скоро ли? спрашиваю у моей чудной сестры. – «Не скоро, – отвечает она, – все вырастает по степеням, как дерево из зерна. Сперва на земле, потом под землею, а потом… над землею, Эльса, и нет границ нашей силе и нашему блаженству!»
Якко не дал ей продолжать.
– Тут происходит что-то странное, – сказал он Егору Петровичу, – она вне себя; я вам советую послать за лекарем.
– Да что ж она вам сказала? – спрашивал Егор Петрович.
– Ничего, – отвечал Якко, – вы не должны ее бояться; она больна, на нее находит… Пошлите за доктором, повторяю вам, пусть он ее увидит в этом положении.
– Пожалуй, – отвечал Егор Петрович. – Иван Христианович недалеко от нас живет и по вечерам бывает дома. – Послали за лекарем, а Эльса все сидела против огня, то смеялась, то говорила непонятные речи, то складывала руки, как будто умаливая кого о чем. Якко с любопытством ее рассматривал, положив, во что б ни стало, дождаться разрешения этой загадки.
Через четверть часа пришел Иван Христианович, чопорный немец, в коричневом кафтане, с укладными пуговицами; в руках у него была трость с костяным набалдашником; он очень важно постукивал ею, поплевывая со стороны на сторону, ибо имел привычку беспрестанно жевать табак, что тогда почиталось универсальным лекарством от всех болезней.
– Где ж больная? – спросил он по-немецки.
– Меня почитают больною, – отвечала Эльса на немецком языке. Удивление Якко было невыразимо. Он знал, что в обыкновенном состоянии Эльса не знала ни слова по-немецки.
– Что же ты чувствуешь, мое милое дитя? – сказал Иван Христианович.
– Добрый лекарь, неразумный лекарь, ты хочешь лечить меня. Знаешь ли ты, кого ты хочешь лечить? Умеешь ли ты лечить огнем и пламенем? Смотри, сестрица смеется над тобою, добрый лекарь, неразумный лекарь.
Иван Христианович слушал, слушал ее с удивлением – нюхал табак и ничего не понимал.
Между тем огонь гас мало-помалу в очаге, луна сокрылась за ближним домом: с тем вместе уменьшалась говорливость Эльсы. Наконец она как будто проснулась.
– Где я? Что со мною? – сказала она по-фински. Доктор щупал у ней пульс, Зверев и Якко смотрели на нее с участием. Между тем Якко рассказал лекарю все происшедшее.
Нахмурив брови и усердно нюхая табак, Иван Христианович проговорил:
– Странное дело, но бывали такие примеры, от действия жара нервные духи подымаются и действуют на головной мозг; а оттого мозг приходит в нервное состояние, так и Цельзиус пишет; впрочем, пироманция, или гадание огнем, была известна и древним и производила у них подобные явления; странно, что она и доныне сохранилась. Но бояться нечего! Уложите больную в постель, я вам пришлю из дома одно славное лекарство, которое, как доказывает наш славный голландский врач Фан Андер [95]95
Диететические методы голландского врача Бонтекопа обыкновенно состояли: в постоянном курении табака, питии чая или кофия и в употреблении опиума при малейшем нездоровьи. (прим. автора)
[Закрыть], помогает от всех болезней, а именно: опиума. Давайте ей каждый день по четыре капли, да поите ее больше кофеем, и вы увидите, что всю блажь с нее как рукой снимет.
На другой, на третий день бедная Эльса в самом деле была больна от действия универсального лекарства, на четвертый она уж почти не вставала с кресел; то делалось у ней волнение в крови, то сонливость.
Бедное дитя природы ничего не понимала, что с нею делают: зачем держат ее взаперти, зачем вливают в нее какое-то снадобье, которого действие, однако же, казалось ей довольно приятным; но часто она забывала все происходящее, и все ее внимание обращалось к герою финских преданий, славному Вейнемейнену. Она вспоминала, как он из щучьих ребер сделал себе кантелу, как не знал, откуда взять колки и волос на струны, и в забытьи напевала:
Рос в поляне дуб высокий:
Ветви ровные носил он
И по яблоку на ветви
И на яблоке по шару
Золотому, а на шаре
По кукушке голосистой.
И кукушка куковала.
Долу золото струилось,
Серебро лилось из клева,
Вниз на холм золоторебрый,
На серебряную гору:
Вот отколь винты для арфы
И колки для струн взялися.
Из чего же струн добуду.
Где волос найти мне конских?
Вот, в проталине, он слышит,
Плачет девушка в долине,
Плачет – только вполовину,
Вполовину веселится,
Пеньем вечер сокращает
До заката, в ожиданьи.
Что найдет она супруга,
Что жених ее обнимет.
Старый, славный Вейнемейнен
Слышит жалобу девицы,
Ропот милого дитяти.
Он заводит речь и молвит:
«Подари мне дар, девица!
С головы один дай локон.
Пять волос мне поднеси ты,
Дай шестой еще вдобавок.
Чтоб у арфы были струны.
Чтобы звуки получило
Вечно юное веселье».
И дарит ему девица
С головы прекрасный локон,
Пять волос еще подносит,
Подает шестой вдобавок.
Вот отколь у арфы струны,
У веселья звуки взялись [96]96
Эта и последующие финские народные песни взяты, с некоторыми пропусками, из Гротова перевода (см. «Современник», 1840). (прим. автора)
[Закрыть].
Но вдруг голос Эльсы возвышается; глаза блистают, и она с гордостью напевает:
Так играет Вейнемейнен:
Мощный звон летит от арфы,
Долы всходят, выси никнут,
Никнут выспренные земли.
Земли низменные всходят,
Горы твердые трепещут,
Откликаются утесы,
Жнивы вьются в пляске, камни
Расседаются на бреге,
Сосны зыблются в восторге.
Сладкий звон далеко слышен,
Слышен он в шести селеньях,
Оглашает семь приходов,
Птицы стаями густыми
Прилетают и теснятся
Вкруг героя-песнопевца.
Суомийской арфы сладость
Внял орел в гнезде высоком,
И птенцов позабывая,
В незнакомый край несется,
Чтобы кантелу услышать.
Чтоб насытиться восторгом.
Царь лесок с косматым строем
Пляшет мирно той порою,
А наш старый Вейнемейнен
Восхитительно играет,
Тоны дивные выводит.
Как играл в сосновом доме,
Откликался кров высокий,
Окна в радости дрожали.
Пол звенел, мощенный костью,
Пели своды золотые.
Проходил ли он меж сосен,
Шел ли меж высоких елей —
Сосны низко преклонялись,
Ели гнулися приветно,
Шишки падали на землю,
Вкруг корней ложились иглы.
Углублялся ли он в рощи,
Рощи радовались громко;
По лугам ли проходил он, —
У цветов вскрывались чаши,
Долу стебли поникали.
Но часто слова песни сближались с ее собственным положением, и она жалобным напевом отвечала Вейнемейнену, когда он спрашивает плакучую развесистую березку, о чем она плачет: