Текст книги "Предания случайного семейства"
Автор книги: Владимир Кормер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
– Ну, это ты напрасно, – прошептал он.
Но она уже высвободилась из его рук, резко повернулась, запахивая расползающуюся кофту, и вышла из комнаты.
Он постоял еще с минуту, сомневаясь, не пойти ли ему за нею в тот конец коридора. Потом приоткрыл дверь и выглянул. Ее не было в коридоре, зато у самых их дверей, обитых черной клеенкой, соседка стирала в детской ванночке, установленной на табуретке, а другая говорила, подбоченясь, по телефону. Тогда он тихо выскользнул из квартиры. К счастью, он помнил систему их дверных замков и запоров.
* * *
Едва он снова оказался на улице, как тотчас же ему расхотелось идти к Стерховым и присутствовать на семейном обеде, где все сразу же должны были заметить, что с ним что-то произошло, и где он не сможет совладать с собою, держась независимо. У него возник план подойти, чтобы проводить деда, прямо к поезду, а до того часа побродить по улицам, постепенно приближаясь к вокзалам. Однако, пока он дошел до Никитских ворот, голова его разболелась уже по-настоящему и он почувствовал, что пробыть три часа на ногах не сможет. Он возвратился к себе домой, то есть к тетке, в Крестовоздвиженский, и, благо ее не было дома, просидел эти три часа в темноте, не зажигая света и не отвечая на звонки, в пыльной ее, заставленной обветшавшими вещами и не прибранной еще перед праздником комнате.
У Стерховых в это время обедали, поругивая его и споря о том, неуважение ли это или просто детское легкомыслие. Его выручило отчасти то, что, помимо него, отсутствовал также еще муж Катерины, отмечавший праздник на службе с приятелями.
Потом Стерховы стали прощаться. Татьяна Михайловна крестила мужа, шепча: «Храни тебя Бог», – как заклятие. На лицах дочерей изобразился суеверный страх. По обычаю все присели, причем Анна, как и всегда, требовала, чтобы не сидели на мягком, а также чтобы ноги были подняты на мгновение от земли. Потом снова они целовали Николая Владимировича.
На улице казалось сыровато, но одновременно будто и похолодало против того, что было днем. Еще в такси, где откуда-то дуло, Николай Владимирович озяб. Он приехал на вокзал задолго до срока, когда поезд еще не подавали, и спустился вниз, в зал ожидания.
Там не было свободного места. На скамейках с высокими спинками спали, как и прежде, вповалку женщины и дети, и отцы с опухшими от переутомления лицами, с набрякшими веками, подымали мутные глаза на проходящих, оберегая пожитки. Тяжелый, специфический вокзальный смрад стоял в воздухе. Поодаль цыгане расположились прямо на полу табором. Какая-то молодая баба, стыдясь, приподнявши подол, доставала из-под него кошелек с деньгами. Николай Владимирович тоже машинально ощупал свои деньги в заколотом английской булавкой нагрудном кармане. Взгляд его упал на какого-то мужика, спавшего почти возле самых ног его на полу. Мужик, видно, понаторел уже в таких путешествиях, не первый раз пересекая из конца в конец огромную страну. Поразительно было то, как он сумел свернуться калачиком, так что занимал, наверно, не более квадратного метра всем своим телом, и сюда же, в этот квадратный метр вместился и его мешок, на который он положил голову, обнявши его обеими руками. С ногами своими он также обошелся очень ловко, сняв до половины сапоги, – чтобы ноги отдыхали, но также и чтобы не лишиться сапог совсем. Николай Владимирович, когда он представлял себе порою, что уйдет из дому, бросит службу и будет скитаться по России, почему-то всегда тоже воображал себя спящим вот так же, как мужик этот, на полу на вокзале. Именно такой должна была быть его первая ночь, и сколько их суждено было б, если б он только решился на это, потом. С замиранием сердца он нарисовал себе, как постепенно будет изнашиваться его одежда, как затем кто-нибудь из добрых людей подарит ему такие же сапоги; и с каким нелепым восторгом Николай Владимирович подумал, что нужно будет обязательно запомнить эту хитрость с сапогами – как будто и впрямь ему могла представиться такая возможность спать где-то в углу, спустивши с натруженных ног наполовину грязные кирзовые сапоги. Он почувствовал непонятную нежность к этому мужику, младенчески причмокивавшему во сне и, быть может, спавшему-то так крепко оттого, что он выпил накануне, и вдруг отдал себе отчет в том, что может теперь ответить на тот вопрос, который задавал себе давеча: зачем он едет, что за бес толкает его под ребро.
Он вдруг сказал себе, что важнее всего в этом путешествии было ему не проявить, как предполагал он, свою обособленность («Вовсе нет!» – с силой сказал он себе, вспомнив о Татьяне Михайловне), но просто еще раз, наверно, уже в последний, поехать по железной дороге опять на восток, чтобы увидеть ту, глубинную Россию; отдаться на мгновение панике забитого людьми вокзала; потом ехать куда-то, прильнув к грязному, замызганному окну, узнавать когда-то виденные полустанки; потом идти по пролеску, вдыхая запах оставшейся уже лишь намеком русской деревни; зайти в избу, содрогаясь от ее нищеты и грязи, очутиться, наконец, в лесу или в поле, – словом, коснуться перед смертью еще однажды всей той жизни, которая теперь уже распадалась, исчезала, которая была ему дорога и бытие которой, хоть он и не жил ею прямо, он носил в себе, сознавая своею.
В этот момент он увидал внука. Когда Николая Владимировича грызла порою совесть, что он не умеет найти общего языка с внуком, не умеет разговориться с ним по-настоящему, перешагнуть барьер взаимной отчужденности, что мальчик, живя вдали от него, теряет что-то хорошее, присущее им, Стерховым, которое он, его дед, обязан был развить в нем, и когда он, исподволь подготовясь, помня что-нибудь характерное, сказанное во время их предыдущей встречи, приступал к разговору сызнова, то всегда убеждался неожиданно, что перед ним стоит уже совершенно иной человек, движимый уже иными интересами и иной волей, причем постичь так сразу смысл этих перемен, уловить их общую суть Николай Владимирович был не в состоянии. Так было и на этот раз. Ему снова оставалось лишь недоумевать о причинах, приведших к тому, что внук был уже не тем, каким он покинул дом сегодня в полдень. Поэтому он промолчал, не осмелясь спросить у внука, почему тот не пришел к обеду.
– Может быть, мне поехать с тобой? – засмеялся внук, тоном своим показывая, впрочем, что вопрос его вовсе не серьезен. Они выбрались наружу: протискиваясь сквозь спящих или просто таращившихся в пространство людей. Внук, перехватив у деда мешок, волочил его теперь понизу, потом вскинул на плечи.
– Так, может, мне и вправду поехать? – повторил он, пытаясь понять, как выглядит с мешком за плечами.
Николай Владимирович сказал смущенно:
– Ты ведь знаешь, что это невозможно.
– Да. А жаль. Мне как-то не приходило в голову, что это было бы лучше всего.
Николай Владимирович жалел его, но еще больше ощущал в душе своей какое-то смятенье оттого, что короткий разговор этот означал по сути дела, что естественный порядок вокруг нарушился и они с этим мальчиком поменялись ролями: как ни дико теперь это звучало, но не он уже завидовал внуку, а внезапно ему завидовал внук. Мир переворачивался перед ними. Чтобы вновь обрести устойчивость в нем, они оба стали вглядываться в даль, где в черноте мигали какие-то железнодорожные невнятные сигналы. «Семафор дали, семафор открыли», – беспокойной скороговоркой сообщали какие-то люди, всматриваясь в изгибы блестевших в прожекторных лучах путей и переплетения проводов.
– Николай Владимирович! Николай! – закричали сзади. Это была Галина Васильевна. – Вы вдвоем?! – не удержалась и спросила она, хоть и знала, что Николай Владимирович терпеть не может провожаний и не допустит дочерей везти его на вокзал.
Они кинулись к ней навстречу. Она и сама была одна и тащила большой рюкзак и еще чемоданчик в руке. Николай Владимирович, подбежав, стал упрекать ее, что она не предупредила их, что поедет одна, и не попросила за нею заехать. Она с трудом сняла мешок, лямки которого никак не желали слезать, войдя в мягкую ватную толщу шубы.
– Тише, тише, – просила она, – рукав оторвете! Вы знаете, мама собралась ехать меня провожать, но плохо себя почувствовала, и я ее не взяла.
– Да вашей маме восемьдесят лет!
– Ну ничего, она у меня бодрая старушка. Так, смеясь, сгибаясь с непривычки под тяжестью мешков и чемодана, они прошли еще немного вперед и остановились, так как не было известно, где окажется их седьмой вагон. На соседнем пути стоял состав на Ташкент. Два узбека в телогрейках поверх халатов тащили ковер. За ними плелась патриархальная какая-то семья с бабаем, опирающимся на палку, ветхим и недовольным тем, что молодые дочери его (если только не жены) то и дело теряли разбегающихся своих татарчат. За этими прошел какой-то важный узбек в драповом пальто, в белых бурках и каракулевой ушанке. Разговаривая с русским своим собеседником, одетым примерно так же, он грозил ему пальцем и все повторял: «Нэ докажитэ, нэ докажитэ». Они стали неподалеку, и разговор был у них, кажется, о национализме. Навстречу им прошла пьяная русская компания, провожавшая невменяемого уже приятеля и забывшая, в какой ему надо вагон. Наконец, пугающе неслышно, потому что все отвлечены были появлением узбеков и русских и их криками, подошел их поезд. Сперва где-то в уголке глаза возникал отблеск оттого, что под тяжестью вагона светлый рельс прогибался и бликовал, затем оттуда же надвигалось неясное темное пятно, и лишь тогда ухо различало стук буферов и легкий шорох близко подобравшейся массы.
Они занесли вещи в вагон и сели там в полутьме; полный свет не был еще зажжен, горели лишь тощие лампочки в проходах. У них был плацкартный вагон, в их отделение еще никто не пришел, и нужно было сторожить вещи. Они сидели тихо, наблюдая в окно за казавшимся отсюда ярко освещенным перроном, откуда должен был сию минуту отойти поезд с узбеками. После той катастрофы Николай некоторое время боялся ездить в поезде, теперь это снова пришло ему на ум, и он хотел спросить деда: нет ли у того такого чувства или предчувствия, что с ними что-нибудь случится (считалось, что у Анны, например, в тот раз было такое предчувствие). Он, однако, благоразумно решил этого вопроса не задавать; он видел, как вся горит от возбуждения, но тем не менее молчит Галина Васильевна, и хотел подражать ей, сдерживая себя.
Ее благородное, с правильными чертами лицо было красиво в этом боковом рельефном освещении, и Николай невольно сравнивал ее с своей матерью. Он попытался вообразить себе встречу Галины Васильевны с сыном, про которого столько слышал и который, воображаемый, давным-давно включен был уже в мир его фантазии: он часто рисовал себе приезд того в Москву, их встречу, удивление того, старшего, перед тем, насколько умен этот, еще не видавший жизни, юноша, и тому подобное. Представив себе его и сейчас по фотографиям, которые он как-то видел у Галины Васильевны, привычно жалея о том, что такого старшего, подлинного друга, идеального повторения его самого, у него нет, он вдруг неожиданно, непонятно почему вспомнил и о своем отце. Его отец умер, когда Николаю было пять лет; он его почти не знал и редко думал о нем. Он не мог даже сказать, что чувствует в том какую-то потребность, что ему это для чего-то нужно. Иногда, натыкаясь в старом, отслужившем свое чемодане на отцовы письма, он пробовал их читать, но, как правило, у него недоставало энергии надолго. Фотографий и вообще сохранилось лишь несколько. Часто говорили, что он похож на отца, ему это нравилось; но еще чаще (большинство теперешних знакомых отца не знало) говорили, что он похож на мать. Это нравилось ему меньше – быть похожим на женщину казалось несколько унизительным. Тогда он извлекал из коробки отцовы фотокарточки и, глядя то на них, то на себя в зеркало, отыскивал одинаковые черты. Этим как будто и исчерпывались их отношения. Мать предпочитала об отце не говорить – в лучшем случае о том, какие у него были «золотые руки» и как он мог все сам сделать, – полагая, что незачем акцентировать внимание ребенка на отце и, кажется, просила о том же всю остальную родню. Сама она считала, что у нежелания ее вспоминать об умершем есть объективные причины; эти объективные причины были те, как подозревал, однажды рассуждая сам с собою на эту тему, Николай Владимирович, что, как и сам он, она просто не любила вспоминать о своей молодости, стыдясь хуже, чем стыдилась бы разгула, своих иллюзий и своей неискушенности.
Как бы то ни было, сын пока что духовно подчинялся ей, и вот только сейчас, впервые к смущению его и позору, ему понадобился вдруг отец. Он впервые задумался о нем. Впервые те несколько эпизодов пришли ему на ум, что сохранила случайная детская память, но он увидал своего отца как бы живого, может статься, даже воскресшего. Отец был в шапке-ушанке, в полушубке и в валенках, как на какой-то из фотографий. В руках его была тетрадь, не тетрадь, собственно, а так называемая «Амбарная книга» (там так и было видно издали – «Амбарная книга»). Поодаль возвышался лес, недостроенный не то дом, не то склад выступал в углу, слева. Почему-то это было как раз там, куда ехали сейчас дед с Галиной Васильевной. Сын ее тоже должен был быть где-то рядом. Его отец был над ними десятником и возвышался огромным, тяжелым и сильным, каким он никогда при жизни не был.
Молодой глуховатый офицер-танкист с бойкой женой пришли на соседние места, когда до отхода поезда оставалось минут семь, не больше. Их никто, слава богу, не провожал, и можно было выйти на перрон. По-прежнему молча они прошлись раза два туда и обратно вдоль страшной щели меж краем платформы и корпусом вагона.
– Ты, может, пойдешь уже? – предложил Николай Владимирович.
Тот замотал головой: нет, нет. В эту секунду объявили отправление. Раздробившись на маленькие кучки, кругом стали прощаться.
– Ну, попрощаемся и мы, – сказал Николай Владимирович.
Неловко они поцеловались, замечая подробности прикосновения кожи и губ. Галина Васильевна тоже хотела было его поцеловать, но не решилась, подумав о его бабке (о Татьяне Михайловне); он тоже не осмелился подставить ей щеку, как деду.
– Скорее, скорее, Галина Васильевна, – заторопился Николай Владимирович, помогая ей взойти в тамбур вперед других. Потом шагнул и сам. Галину Васильевну затолкали вглубь. Приподнявшись на цыпочки, можно было видеть ее лицо, дед был ближе. Николай крикнул ему, чтобы они шли в вагон. Идя назад, параллельно им вдоль вагона, он смотрел, как они, маша ему руками и стуча в стекла костяшками пальцев, продираются к себе.
Поезд тронулся снова незаметно и беззвучно. Еще не уловив ясно этого, не поверив ощущенью, Николай остановился, и дед в окно улыбнулся его растерянности. Несколько мгновений он шел за поездом, держась рукою за стенку вагона. Потом кто-то помешал ему; пока он обходил этого человека, поезд набрал уже ход и шага перестало хватать. Николай отошел на середину платформы, чтобы лучше видеть, но тут же потерял их из виду. Белое лицо деда в последний раз померещилось ему, мелькнуло где-то наискось впереди, но он не был убежден уже, что это точно дед.
Он остался один.