Текст книги "Снег, уходящий вверх… (сборник)"
Автор книги: Владимир Максимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мы никогда уже не будем молодыми…
Моим друзьям – ушедшим и живым
О чем я хотел написать эту повесть, сотканную из событий давно минувших дней?..
Честно говоря, я сам не знаю этого.
Наверное, о том ощущении щенячьего восторга, охватывающего тебя в младые лета, когда отважно устремляешься ко всему новому, неизведанному и порой весьма опасному. Еще не ведая о том, как болезненны потом бывают раны, как необратимы последствия…
Конечно, и об этом мне хотелось написать. Но главной моей целью, скорее всего, было желание передать неведомому читателю те ощущения, те настроения своих героев о том, как всем им вместе когда-то было хорошо!
Так может быть в повести, хотя, увы, почти никогда не бывает в жизни.
А может быть, меня просто прельщала магия слов, способная оставить всех, хотя бы на бумаге, молодыми, красивыми, полными светлых надежд?
Или я хотел написать о том неясном, необъяснимом чувстве зарождающейся любви, которая возникает порою из весьма противоречивых и сложных чувств?
А может быть, я силился рассказать об облагораживающем нас общении с дивной природой, такой терпеливой по отношению к человеку? О подводных чудесах и о чем-то еще таком, едва уловимом. Чему и слов-то на земле пока еще нет.
Признаюсь честно: ответов на эти вопросы я не знаю, неведомый мой читатель…
Я проснулся оттого, что кончик носа совсем замерз…
В небольшое квадратное оконце вагончика-балка сочился призрачный свет крупных ярких звезд, густо усыпавших своими голубоватыми «льдинками» бархатную черноту небесного шатра.
Яркий, острый, серповидный месяц словно чуть покачивался в этой глубине, радуя окрестности своей цыплячьей желтизной…
В квадрате окна и этот веселый месяц, и томные мигающие звезды, и бездонная чернота небесного купола походили на бесхитростную, но прекрасную картинку, исполненную простодушным безыскусным богомазом.
В неясном, блеклом свете ночи я все же сумел разглядеть, что шляпки гвоздей – с внутренней стороны стен нашего вагончика и у входной двери в тамбур – от пола до потолка весело искрились инеем. И в этом полумраке они почему-то представились мне озорно глядящими на мир глазенками добродушных и любопытных зверушек…
«Где-то около шести, наверное, – подумал я. – Часа два еще можно поспать. Если, конечно, кого-то холод не поднимет раньше».
Во время общего пробуждения обычно начиналась недолгая и незлобивая перебранка о том, кому растапливать печь. И если таковой герой находился, все остальные еще минут пятнадцать продолжали лежать в спальниках, ожидая прихода в вагончик благодатного тепла, наплывающего от печки плавной волной сверху вниз. Почувствовав его, обитатели балка начинали весело подшучивать друг над другом и надо всем на свете, что только попадало им на зуб.
Правда, если дежурные были назначены заранее, то вопрос создания тепла и готовки завтрака автоматически отпадал.
Причем обычно назначалось двое дежурных, в обязанности которых входили еще и содержание в порядке нашего жилья, хождение за молоком и хлебом в деревню и многие другие повседневные мелочи.
Я вспомнил, что нынче вместе с Давыдовым дежурю я. И это обстоятельство одновременно слегка огорчило и успокоило меня, поскольку Давыдов, ориентируясь по каким-то своим биологическим часам, всегда вставал первым, хотя в обычное время его бывает не так-то просто растормошить.
Я взглянул на светящийся зеленоватыми точками циферблат наручных часов, которые достал из-под подушки. Было четыре часа ночи с минутами.
Положив часы на прежнее место, перевернувшись набок и с приятностью потянувшись, я приготовился опять сладко заснуть, думая одновременно и о том, какой теплый у меня спальник, и о том, что к утру вагончик выстудит окончательно. Так, с этими двумя – теплой и холодной – мыслями, укрывшись с головой, я стал погружаться в приятную дрему…
Вдруг, как мне показалось, прямо подо мной раздался резкий, сухой, как выстрел пушки, звук!
Я выскочил из спальника, наверное, быстрее, чем это сделал бы самый тренированный солдат, поднятый по боевой тревоге. Головой я при этом конечно же ударился о верхнюю полку, на которой кто-то заворочался (спросонья я не мог сразу вспомнить, кто именно) и недовольно пробурчал: «Да спи ты, блин! Это термоклин…»
Все еще туго соображая, я сделал в темноте шаг по направлению к двери и тут же смел со стола что-то, издавшее громкий звук (скорее всего, эмалированную чашку или кружку) и отскочившее по полу куда-то в угол.
На второй верхней полке, расположенной параллельно первой, негромко захихикали…
Не понимая, что происходит, я замер в темноте столбом, чтобы никого больше не разбудить и ничего не перевернуть. Хотя, судя по веселому перешептыванию и отнюдь не лестным в мой адрес репликам, все, кроме Давыдова, со стороны которого доносился легкий храпоток, уже проснулись.
Сам же я испытывал такое ощущение, будто на крыльях сна мгновенно был перенесен со льда Байкала в полуденный час в Петропавловскую крепость Санкт-Петербурга, где в это время раздается звук пушечного выстрела, который потом гулким эхом разносится по всему городу.
Впоследствии я узнал, что явление термоклина, происходящее из-за разности температур – плюсовой воды и минусовой воздуха, – способно разорвать лед даже метровой толщины. Процесс этот сопровождается оглушительным звуком. Правда, если трещина не сквозная, лед на несколько сантиметров в стороны расходится тихо, с характерным шуршанием разрываемой шелковой ткани.
Немного постояв в холодной темноте, к которой глаза уже начали чуть-чуть привыкать, я стал осторожно, мимо Давыдова, спящего прямо на полу в полураскрытом спальнике, из которого угадывались хорошо только белые полосы его неизменной тельняшки, пробираться к своему лежбищу, наглядно убедившись, что выражение «не разбудишь и из пушки» никакое не преувеличение, во всяком случае, по отношению к моему коллеге.
Я улегся на свой рундук, но уснуть сразу, как все остальные, что угадывалось по наступившей опять тишине, не мог.
Через некоторое время высунул голову из спальника и огляделся.
Очертания предметов и спящих людей были неясными и как бы слегка размытыми по краям, будто обведенные более светлой, чем они сами, словно слегка пульсирующей, неширокой световой сероватой полосой. А тишина казалась живой и упругой. И отчего-то было так таинственно, словно через неведомую мне доселе щелку я заглянул за некую невидимую грань, по ту сторону которой могут и непременно случаются разные чудеса. Причем непременно только счастливые.
«Рано… Надо еще вздремнуть. Тем более что завод “гидробудильника” пока некритический. А значит, как минимум еще час ничто не будет принуждать к подъему. Все, сплю…» – с тихой радостью подумал я, прислушиваясь к спокойной тишине и пытаясь перевернуться на бок. Но… мой очень теплый, собачьим мехом внутрь, спальник, покрытый сверху прочной, «непродуваемой» материей, примерз своим боком к стене вагончика, стесняя тем самым мои движения.
Более удобную для себя позу я все же нашел и вновь, как в теплые воды Гольфстрима, нырнул в него с головой.
Несильный и даже почему-то приятный, слегка нашатырный запах собачьей шерсти ощущался сквозь плотную ткань вкладыша, который я натянул по самую макушку.
Внутри спальника было совсем тихо, тепло и мягко.
«Лежу, как в люльке или коконе», – подумалось мне. И то и другое сравнение не раздражало, а, наоборот, даже вызывало некую забытую детскую радость своей защищенностью и покоем, замкнутостью пространства и самодостаточностью своей, казалось бы, никак не зависящей от внешнего мира…
Кто же нынче первым не выдержит и выскочит пулей из спальника в обжигающе-колючий холод насквозь промерзшего за ночь вагончика, включит газовый обогреватель или, того лучше, раньше дежурных затопит нашу железную печурку, обложенную по бокам и со стороны задней стенки кирпичами? Они плотно удерживались металлическим каркасом с крупными квадратами из толстой проволоки, приваренным прямо к печке.
В эту решетку, как в карманы, мы и вставляли кирпичи. По четыре с двух боков и четыре сзади. Тем самым увеличивая и полезную площадь печи сверху, на боковую ширину кирпичей, и ее теплоотдачу.
Печка, конечно, раскочегарится не сразу, но зато тепло от нее стойкое и приятное. И она не жрет так жадно, как горящий газ, кислород.
Рядом с печью у нас стояла еще и газовая плита. Она была значительно выше нее, но, как и та, тоже находилась напротив тамбура. И, когда надо было сготовить что-то по-быстрому, мы пользовались ею, хотя от нее всегда немного попахивало газом и она почти совсем не давала тепла.
Этот наш «камбуз» был отделен от жилого отсека деревянной перегородкой, доходящей до одной из верхних спальных полок и разделяющей тем самым вагончик на две неравные части: небольшую – хозяйственную и жилую – с рундуками для различного оборудования, служащими одновременно и нижними спальными местами, с длинным столом, идущим вдоль этих самых рундуков, которые во время обеда служили сиденьями. Над столом было квадратное оконце, а под столешницей, почти у самого пола, – газовый обогреватель.
За разделяющей перегородкой находилось еще одно, такое же небольшое, квадратное окно, невидимое из жилого сектора, особенно с нижней полки, поскольку оно располагалось за выступом тамбура. Под этим окном на двух полках, напротив печей, от которых до них можно было дотянуться рукой, покоились экспедиционные чашки, кружки, ложки. Висела большая поварешка…
Вдруг все качнулось! Я даже вначале не смог определить, произошло это во сне или наяву. На полке тонко, тревожно и жалобно как-то звякнула посуда, и я уже явственно почувствовал, как наш вагончик начал медленно сдвигаться куда-то вбок.
«Проваливаемся под лед! – мелькнула ужасающая мысль. – А глубина под нами не меньше сотни метров! И до берега метров триста…»
Я, уже второй раз за ночь, выскочил из спальника, словно выстреленная из распахнутого кокона куколка, на лету почти попав ногами в стоящие у моего рундука валенки, заметив при этом, что ни спальника Давыдова, ни его самого на полу нет. И уже на бегу, столкнувшись с кем-то в неширокой внутренней двери тамбура, успел заметить, как медленно, будто маятник Фуко, раскачивается на своем гвозде наша поварешка и висевшая рядом с ней на длинной ручке большущая сковородка «для тридцати яиц».
Их раскачивание в бледном свете окна немного успокоило меня, поскольку говорило о том, что мы пока что не падаем отвесно вниз.
Уже на льду кроме валенок и шапки я больше ничего на себе не обнаружил, не считая того, в чем обычно спал, поскольку в тамбуре, где между двух дверей – внутренней и уличной – располагалась наша вешалка, просто не успел, подпираемый кем-то сзади, сдернуть с крючка свою куртку, оказавшись в своем любимом теплом белоснежном шерстяном белье, которое здесь, на льду, не казалось таким уж теплым, да и белоснежным оно, пожалуй, тоже уже давно не было.
Рядом с собой я узрел еще нескольких так же «изысканно одетых джентльменов». Кто был в шапке, шубе и тапочках на высовывающихся из-под этого скорого одеяния синюшных ногах. А кто – даже в майке, трусах и валенках. Кто-то, завернутый до глаз в верблюжье одеяло, по-моему, стоя продолжал еще спать.
Между тем колючий, как растопорщенный ежик, морозный ветерок совершенно привел меня в чувство, и я, еще ничего не осознав как следует, вдруг захохотал, хватаясь за живот, от созерцания этой живописной картины, напоминающей одновременно и «Письмо запорожцев турецкому султану», и «Бегство французов из Москвы в 1812 году».
Смех мой волной стал перекатываться от одного к другому, а наш общий, пожалуй, достиг другого берега Байкала. Но меня просто согнуло от хохота дугой, когда Коля Давыдов, чем-то неуловимо похожий на добродушного медведя, с жердиной в руках показался из-за вагончика и загудел своим низким хрипловатым голосом.
– Ну, чего вы переполошились?..
Он был в валенках, старой ондатровой шапке с болтающимися ушами, толстенном китайском голубоватом нижнем белье и шубе нараспашку.
– Это я вагончик малость стронул, чтобы полоз в трещину не попал, – объяснил он.
И только тут мы обратили внимание на то, что рядом с полозьями вагончика из металлического уголка появилась еще очень узенькая, с острыми краями, пока еще несквозная, а оттого и сухая трещина, берущая свое начало неизвестно где и тянущаяся к недалекому берегу.
Было такое впечатление, что кто-то очень сильный, для которого километр лишь малая единица масштаба, огромным циркулем прочертил эту светлую полосу, раздвинувшую лед и уходящую, может быть, к середине Байкала по темной полировке льда.
Трещины и трещинки, напоминающие то глубокие морщины на челе, то веселые морщинки возле глаз, на байкальском льду совсем не редкость. И, как правило, они никакой опасности не представляют, поскольку крайне редко бывают шире десяти-пятнадцати сантиметров на поверхности. Уходя вниз клином и зачастую не достигая воды.
Такие трещины потом заносит снегом, который в них плотно утрамбовывает время и ветер.
Если же у мороза хватает ярости и силы распороть лед на всю его немалую толщину, вода, выдавливаясь снизу, быстро залечит этот изъян, заполнив образовавшееся пространство, которое, словно темя младенца, вскоре быстро зарастает. И на глади льда образуется немного выпуклый, не всегда гладкий, а, напротив, почти всегда слегка шероховатый на ощупь «шрам». И если в такой трещине окажется какой-нибудь предмет – он вмерзнет в нее намертво и останется там до весны. До сырого, игольчатого, серого, слегка колышущегося, опасного майского льда.
На всякий случай мы все же решили развернуть вагончик так, чтобы он стоял не вдоль, а поперек трещины. Причем немного в отдалении.
Наши бестолковые усилия, с клацающими от холода зубами, хотя многие уже успели накинуть на себя еще кое-что, с бесконечным подсказыванием друг другу что делать в данный момент и кому, особым успехом не увенчались. Если, конечно, не считать успехом то, что от активных движений мы все хоть немного согрелись.
– Мужики! Не мельтешите, – спокойным, ровным голосом пророкотал Давыдов. – Я сам его передвину куда надо, пока вы все здесь, а не внутри. Лучше отойдите в сторонку да отлейте пока.
Лично я с радостью воспринял это предложение. Вполне охотно, по-моему, ко мне присоединились и другие. Видимо, момент, что называется, назрел. И уже через секунду в трещине с ее голубовато-зеленоватого цвета глянцевым разломом забурлило, запенилось от ряда параллельных упругих дружных струй нечто желтовато-янтарное…
А Коля, сменив жердь на самую большую пешню, втыкая ее в лед возле нижнего полоза саней и упирая в выступающую и возвышающуюся сантиметров на двадцать верхнюю, более широкую, чем сани, окантовку вагончика, подталкивал раз за разом одну сторону нашего жилища, разворачивая его на девяносто градусов.
После того как вагончик встал как надо, мы все дружно, кто при помощи пешни, а кто толкая руками, уперев при этом ноги для первого рывка в заднюю грань трещины, оттолкнули его от нее примерно на метр.
Из-за низового ветерка, когда казалось, что не только остатки тепла, но и атомы твоего тела улетучиваются в холодное пространство, в вагончике показалось даже тепло. «Вот уж действительно – все относительно». Но тем не менее все, как в спасательные шлюпки, забрались отогреваться до завтрака в свои, уже немного выстывшие, спальники. А Давыдов начал растапливать печь.
«Завод гидробудильника нулевой. Коле пока помогать не надо. Так что можно еще немного вздремнуть», – уже разомлев от тепла спальника, согретого мною же, думаю я.
* * *
По длинному и немного сумеречному коридору второго этажа лимнологического института, по обеим сторонам которого располагались двери лабораторий, я не то чтобы шел, а беззвучно парил. Будто у меня вдруг выросли невидимые крылья.
Мне было хорошо от собственной молодости, упругости движений, легкости шага!.. Даже влажность волос, которые я перед этим расчесал смоченной под краном расческой с крупными зубьями, в маленькой комнатке с большой буквой «М» на двери, у отражающего блеск солнца из окна старого туманного зеркала, прикрепленного над выщербленной раковиной, их золотистый блеск вызывали во мне не только чувство гордости, но даже некоего превосходства над многими скучными и необязательными для меня в этот час подробностями жизни.
Двери многих лабораторий были распахнуты настежь, отчего мертвенно-бледный свет люминесцентных ламп в коридоре был размыт живым желтоватым солнечным светом, струящимся из окон лабораторий, выходящих на южную сторону здания, на Байкал. Если же двери комнат, расположенных напротив друг друга, были распахнуты одновременно, сумеречный коридор перегораживал некий тоннельчик живого света, в котором плавали веселые пылинки.
Проходя мимо очередной распахнутой двери и купаясь в янтарном свете дня, я ненадолго становился невольным свидетелем ведущихся в лабораториях разговоров и споров. Тем более что темы их почти везде касались предстоящей первой зимней подледной экспедиции…
– Да не могут губки расти глубже пятидесяти метров! – напирал чей-то ломкий тенорок. – Даже в самый солнечный день на такой глубине почти абсолютная темнота, так сказать, вечная ночь…
От слов «вечная» да еще «ночь» на меня словно бы повеяло могильным холодом. Уж больно зловеще звучали эти слова.
«Лаборатория планктона и бентоса», – констатирую я про себя, продолжая путь и тут же забывая о «вечной тьме».
Следующих два шага по коридору – «два взмаха упругих невидимых крыл», отрывающих мои подошвы от пола и приподнимающих меня над общей суетой.
– …Голомянка должна зависать в толще воды не горизонтально, а вертикально. Причем вниз головой! Я это прямо-таки своим нутром чую…
– А если предположить что?..
– Да никаких «если»! – обрывает своего оппонента уверенный до самоуверенности голос. – Голомянка, вы поймите, ведь не обычная рыбка, а живородящая! Поэтому и поведение у нее должно быть необычное. Это же элементарно, коллеги! Как то, что функцию рождает потребность.
«Ихтиологи».
Еще два шага.
«О! Это уже что-то новенькое». Притормаживаю, опускаясь на землю.
– …И самое главное, что акванавт, потерявший ориентировку, не может вынырнуть где придется. Лед метровой толщины прозрачным панцирем отделяет его от воздуха. А головой ледок такой не пробьешь, – с виноватой улыбкой, словно именно он и будет тем самым акванавтом, потерявшим ориентировку подо льдом, рисует столь мрачную картину человек невысокого роста и мощного телосложения. Неуловимо напоминает одновременно старинный комод и небольшого квадратного, но только уже по вертикали, бегемотика.
Его большая и, казалось, очень тяжелая голова, в темных завитках волос которой проблескивала седина, была словно якорем придавлена к груди тоже мелко кучерявой черной квадратной бородой. И борода эта тем самым напрочь лишала его шеи.
«Такой-то головой и добротную крепостную стену, как тараном, наверняка прошибить можно, не то что лед», – мелькает у меня мимоходная мысль. Поскольку «конструкция» «якориста» оставляла впечатление чего-то грубо, но очень прочно сработанного. Хотя я никак не могу понять, для чего это нужно: чуть ли не на ощупь отыскивать выдолбленную лунку, поскольку твердо усвоил из «теоретического курса водолазных работ», что аквалангист при работе подо льдом (всегда и в обязательном порядке!) страхуется капроновым линем как раз для того, чтобы при всплытии он мог спокойно найти обратную дорогу. Более того, акванавт может подавать сигналы наверх, дергая веревку определенное количество раз, поскольку второй ее конец находится в руках у страхующего, следящего за подаваемыми из-под воды сигналами. Не менее точно я знал и то, что подводные байкальские каньоны вообще еще никто никогда не обследовал. Значит, сей негативный опыт не мог быть приобретен практически и является чисто гипотетическим.
В открытую дверь я увидел, что якориста, небрежно подпирающего спиной в свитере грубой вязки стену рядом с дверным проемом, восторженно, широко распахнув глаза, обрамленные густыми длинными ресницами, чем-то отдаленно напоминающими крылья бабочки, слушает, забыв, по-видимому, после очередного восклицания «О-о!» закрыть рот, совсем юная лаборантка. Чашки Петри на ее столе в сей миг также были напрочь забыты.
«О! – тоже мысленно восклицаю я. – Да здесь идет элементарный охмуреж. А я уж было напугался…»
Впоследствии я узнал, что бородач – первоклассный водолаз. И что он долгое время работал в Арктике, в зоне битого льда и припая, изучая повадки белых медведей, так что его рассуждения о ледовом плене вполне могли быть отчасти не только гипотетическими.
* * *
Действительно, о первой «зимней подводной комплексной экспедиции» в лимнологическом институте говорили охотно, много и повсюду. В лабораториях и коридорах, на лестничных площадках – в «местах для курения» и в «экспериментальных мастерских», где по индивидуальным чертежам сваривали наш металлический «дом», предназначавшийся для работы под водой.
В обычном понимании слова это конечно же был не совсем дом, и даже совсем не дом, а некое металлическое сооружение – не то квадратной, не то ромбовидной, не то еще какой неправильной формы со множеством иллюминаторов. Вход в дом в виде обычной квадратной дыры находился снизу.
Сооружение это должно было быть установлено на одной из маленьких террасок (данные летних подводных исследований), на глубине пятнадцати метров в подводном каньоне.
Впоследствии этот каньон был назван «Жилище». Название это ему дали мы – группа участников той подводно-подледной экспедиции, да еще по аналогии, поскольку каньон этот продолжал ниже уровня воды одноименную падь, расположенную недалеко от деревни Большие Коты, что притулилась в следующей некогда золотоносной и более широкой пади, или, по-местному, распадке, прямо на берегу Байкала.
Летом по пади «Жилище» весело журчит не то очень большой ручей, не то очень маленькая речушка, исчезающая зимой под большими перинными снегами, а летом – при впадении в Байкал, в прибрежной гальке на берегу, уже доступном волнам. Подводный же каньон, в отличие от неспешно поднимающейся в горы пади, круто уходит вниз. И уже метрах в трехстах от берега и от невидимого впадения в Великое озеро этого безымянного ручья, тем не менее внесшего все же и свою посильную лепту в могучесть сибирского озера-моря, заканчивается «Провалом». Отвесно уходящей вниз, в черную глубину, приблизительно на километр, скальной стеной.
В состав экспедиции должны были войти: биологи, физики, палеолимнологи, геоморфологи, профессиональные водолазы…
Интерес к ней был велик, и поэтому желающих принять в ней участие было значительно больше, чем ожидалось и чем того требовалось.
О том, кому же, собственно говоря, быть этими самыми «счастливчиками», и должен был сейчас идти разговор в конференц-зале института, куда я направлял свои стопы, а вернее, свой легкий «полет».
Общими усилиями были выработаны основные условия отбора «для зачисления в команду».
Первое из них гласило: в экспедиции не должно быть более семи человек основного состава, не считая начальника экспедиции Вадима Кержаковича Ромашкина (эта должность была утверждена заранее ученым советом института), который будет приезжать время от времени на лед «для координации действий».
Семь человек, не более, требовалось и для реализации научной программы. К тому же в вопрос численности экспедиции вмешался и чисто бытовой элемент – спальных мест в жилом балке, который должен был находиться прямо на льду, было только четыре. Еще четыре места в двух маленьких комнатках на берегу любезно выделяла институту биостанция университета, находящаяся в Котах. Одно из этих мест было резервным для начальника Ромашкина. Три оставшиеся – для членов экспедиции.
Второй пункт отбора гласил: нужны конкретные специалисты, вписывающиеся в конкретную же научную программу.
И третье, что являлось, несомненно, определяющим пунктом отбора: человек должен в совершенстве не только знать устройство акваланга, но и уметь пользоваться им. Более того, желательно, чтобы уже имелся какой-то опыт работы под водой. А если нет – человек должен был хотя бы пройти спецстажировку, имитирующую погружения на различных глубинах в институтской барокамере.
Такие занятия с соискателями в преддверии экспедиции проводились под руководством опытных водолазных инструкторов.
Людей, отвечающих всем этим требованиям, оказалось не так уж много, но все-таки больше, чем того требовалось для укомплектования команды.
Тогда был введен еще один отборочный критерий – половой. Решили включать в состав экспедиции, естественно, рассматривая все обоснования и предварительные заявки, направляемые в секретариат заранее, только лиц «мужеского пола».
– Так они будут меньше отвлекаться на посторонние дела, – сказал в заключение своей речи ученый секретарь института Вась Вась (Василий Васильевич) Черепанов, который и проводил это отборочное собрание. – А приготовить обед они себе и сами сумеют. Тем более что запас продуктов для экспедиции подготовлен достаточный, газовая плита имеется. В общем, все в порядке! – оптимистично закончил он.
Научные дамы – женщины в большинстве своем энергичные, поскольку в меньшинстве своем замужние, – усмотрели в этом отборочном пункте дискриминацию по половому признаку и шумно начали высказывать свое возмущение, доказывая, что значимость получения уникальных научных материалов должна быть выше половых различий. Но убедить ученого секретаря, представляющего на собрании руководство института, в том, что этот последний пункт необходимо отменить, им все же так и не удалось.
Я идеально подходил для экспедиции по двум определяющим из трех основных. «А» – был мужского пола (объективно). К тому же молод, весел, здоров и недурен собой (последний оценочный пункт – мнение знакомых девушек). И «Б» – имел гидробиологическую тематику: «Дыхательная функция байкальских амфипод на различных глубинах», которая идеально вписывалась в экспедиционные планы.
А вот «опыта подводных исследований» не то чтобы «в зимних условиях», а и вообще у меня, увы, не наблюдалось. Хотя я и прошел «углубленный спецкурс по теории и…», изучив досконально устройство акваланга и набрав определенное количество часов «погружений всухую», то есть в барокамере.
После таких погружений мною были сделаны два самоочевидных, впрочем, вывода, которые в дальнейшей моей работе под водой почти никак не пригодились.
Вывод первый. После погружения на «глубины» ниже сорока метров (в барокамере создается давление, соответствующее заданной глубине) я зачастую, но не всегда (и это тоже интересно – почему?) испытывал глубинное опьянение, когда становится вдруг беспричинно весело и хочется просто от избытка чувств беспечно рассмеяться. Не говоря уже о самой нелепой шутке или обычных словах, которые и вообще вызывают целый каскад смеха. В такие минуты очень приятно быть в барокамере с кем-то – не одному. Тогда шуткам и веселью, кажется, вообще конца не будет. И ты, как и твой напарник, впрочем тоже, просто катаешься, в прямом смысле этого слова, по матрасу, постеленному для тепла на «полу» барокамеры, от смеха.
Особенным успехом в такие минуты почему-то пользовалось глупейшее стихотворение Самуила Маршака «Три храбреца». Причем накал веселья напрямую зависел еще и от количества «погружающихся». Чем их было больше (хотя для барокамеры наших размеров три человека был уже предел), тем веселье было безудержней.
Как правило, я погружался вдвоем с Женей Путиловым, херувимоподобным мальчиком лет девятнадцати, с которым мы совсем недавно познакомились и который как раз и специализировался на этом стихотворении.
После того как стрелка его ручного манометра доходила до отметки сорок метров, он вполголоса и очень таинственно начинал декламировать: «Три храбреца…» (а если нас в барокамере было двое, он говорил: «Два храбреца…») – и здесь уже в его слова врывался смех.
– В одном тазу… – продолжал он, силясь при этом сам не рассмеяться и выразительно оглядывая наше убежище, словно оно и являлось тем самым тазом.
Накат смеха, и его в том числе, как бы смывал уже последние слова, точнее слоги.
– Пу-уу-сти-лись по морю в гро-зу… – продираясь сквозь него, все же продолжал упорствовать декламатор.
Последнюю фразу «Прочнее был бы старый таз – длиннее был бы мой рассказ» ему удавалось выговорить крайне редко, поскольку безудержный хохот, накатывая на всех новой неудержимой волной, позволял ему внятно произнести лишь первые ее слоги.
Причем голос у чтеца, как и у тебя самого, становился таким тоню-юю-сеньким, как у ли-ли-путика. И этот факт еще больше раззадоривал общее безудержное, казалось, веселье.
Что же касается изменения тембра голоса, то это уже вывод второй.
Дело в том, что при определенном давлении голос человека начинает меняться. И становится значительно звончее и выше его обычного, что, в свою очередь, изрядно веселит уже не только тех, кто находится внутри барокамеры, но и тех, кто снаружи, – осуществляющих «погружение». И они, по переговорному устройству то и дело задают тебе какие-нибудь нелепые, необязательные вопросы, слыша в ответ на них жизнерадостный веселый писк. А если наблюдатели заглядывают в иллюминатор и показывают тебе, скажем, оттопыренный большой палец руки, говорящий о том, что, мол, «Все в порядке!», «Все идет как надо», то ты и вовсе не можешь удержаться от смеха. Поскольку и эти улыбающиеся за стеклом в кругах иллюминатора лица, и этот оттопыренный палец кажутся тебе ну просто до невероятности уморительными!
Но… давление в камере постепенно снижается. Воздух становится менее вязким и плотным, уже почти неощутимым – обычным, одним словом. И все вокруг становится обыденным и несмешным, окрашенным в сероватые привычные тона стен барокамеры. Словно с тебя кто-то только что, причем внезапно, сдернул очки с розовыми стеклами.
Вот это вдруг! Этот невидимый и неведомый переход из одного состояния в другое, из мира необычного – в обычный всегда был удивителен и неожидан. Тем более что у всех он, этот порог, еще и абсолютно разный.
Говорят, что люди с крепкими нервами и сильной волей вообще могут не испытывать глубинного опьянения.
Я даже как-то спросил об этом водолаза-инструктора Резинкова, как только вылез из круглой двери барокамеры на свет божий. На что он ответил мне в своей обычной манере – со всегдашней, свойственной ему иронической улыбкой.
– Глубинное, а точнее азотное, опьянение, дружище, – это скорее не физиологический фактор, а акт воли. А воля, как известно, – кратчайший путь к достижению любой цели.
Ответ его мне понравился. И я его запомнил.