Текст книги "Снег, уходящий вверх… (сборник)"
Автор книги: Владимир Максимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Левая стена печки отгораживала вторую часть предбанника, где буквой «П» вдоль стен были расположены лавки, прикрепленные прямо к выскобленным бревнам, а над ними, тоже прямо к стене, были прибиты вешалки для одежды.
Брезентовые шторы, закрепленные кольцами на толстой проволоке, продернутой под потолком, и занимавшие место от стены бревенчатой до печной, разделяли пространство предбанника почти на две равные части.
Во второй его части тоже было окно, но только закрытое белыми простынными шторками, и почти в углу – дверь в баню, разрывающая в одном месте лавочную букву «П». На широком, голубом подоконнике окна, расположенном почти у самой брезентовой шторы, стояли банки, бутылки: с квасом, морсом, вареньем, разведенным водой.
Народа во второй части предбанника было еще немного.
Сидел в белых полотняных кальсонах весь высохший «столетний» дед с провалившейся в ключичные впадины кожей, два местных парня, приехавшие на праздники из листвянкинского интерната (школы в Больших Котах не было уже давно), где они заканчивали школу, и лесник.
Поздоровались. По приветливым улыбкам было видно, что нам рады.
– Надолго? – спросил нас лесник.
– Да, нет. На праздники только…
– Наша деревня знатная! – вдруг звонко заговорил дед, державший у своего уха руку лопаточкой. – И стеклышко здесь делали. И золотишко мыли… Варнаки-то здесь золотишка знатно пограбили… А воздуха-то какие!.. А сейчас и покосы у всех есть, – продолжал он без плавного перехода, – а коров доржат мало. Трудно вам будет, – обратился он уже непосредственно к нам, – молочка добыть. Моя-то старуха не доржит уже коровку. Пальцы у ей болят. Как грабли сделались. Доить не может. Разве что у Максимовских поспрошайте…
– Да у тебя и старухи-то давно нету, дед Аким, – весело сказал один из парней…
Дед, видимо, не расслышал его, продолжая по-прежнему улыбаться, глядя на нас добрыми глазами.
Парень еще что-то хотел сказать ему, но на него цыкнул лесник, и он примолк, продолжая раздеваться.
В предбаннике пахло крапивой.
Это дед Аким запаривал свой веничек в тазу, стоящем у его ног.
– У вас веника-то, поди, нет? – спросил лесник, который, видно было, уже «сорвал» первый пар.
– Нет.
– Ну, мои там, в тазу, возьмите. Они хорошие еще. Пихтовый да березовый. Я то больше париться не буду. Зять с дочкой приехали. За столом ждут… Кваску захотите – вон бидон на полу стоит – пейте. Бидон только потом занесите. Да поосторожней парьтесь. Первый парок маленько с угарцем был.
Мы взяли с лавки, в углу, где они лежали, по цинковому тазу и вошли в баню, освещенную небольшим окошком с такими же белыми, простынными, как и в предбаннике, занавесками.
В бане тоже к двум стенам были приделаны лавки из толстых цельных досок. Часть печки углом выходила и сюда. За этим белым печным углом была дверь в парную, с маленьким ничем не завешанным окошечком, глядящим на Байкал. Получалось, что печь является центром, соединяющим все четыре помещения: оба предбанника, «моечный зал» и парную. Вдоль печной стены в «моечном зале» тянулись темные трубы с кранами горячей и холодной воды, труба с холодной водой была влажной.
Мы с Витей вошли в парную и забрались на полок.
Один из парней, стоявших внизу, «подкинул» на раскаленные камни заканчивавшейся здесь печи с четверть кружки горячей воды.
С легким хлопком из печной дверцы вылетел пар.
– Еще? – спросил он.
– Можно, – ответил Виктор.
Я в это время пригнул голову к коленям, так как уши мои от жара стали почему-то, как у морского котика, сворачиваться трубочкой.
Он еще раз плеснул на камни и тоже забрался наверх.
На сей раз зашипело, но хлопка уже не было…
Первый пар у меня «для сугреву». Для разомления.
Когда все тело и душа как бы размякают. Становятся добрее, шире, больше, глубже, необъятней…
Я просто сижу на горячих досках полка до тех пор, пока жар становится нестерпимым.
Особенно приятно париться, когда за окном виден осенний, стылый, слякотный день.
В первые минуты на полке от большого жара тебя как бы охватывает озноб. Кожа становится «гусиной» – все тело покрывается пупырышками. Потом она краснеет постепенно. Появляются редкие большие капли пота. Потом все тело начинает лосниться, и пот уже течет сплошным потоком.
Кажется, жар проник до самых костей и нет больше никакого терпения сидеть или лежать на обжигающих, сухих, растрескавшихся досках. Волосы становятся совсем сухими и как бы похрустывают от жара, встав дыбом.
Тут самое время, правда, еще немного – на пределе возможного, – побыв в парной, выскочить в предбанник и ухнуть на приятно-прохладную широкую некрашеную лавку.
Первый пар у меня самый долгий. Минут десять-пятнадцать…
Говорят, что пар-жар расплавляет даже холестерин, который выходит с потом.
Не знаю. Может быть, и так. Зато знаю точно – на собственном опыте убедился, что злость, пассивность, хандра в парной расплавляются махом.
С каким бы настроением я ни зашел в баню (в хорошую, конечно, с хорошим паром, чистую – не вызывающую раздражения), выйду я оттуда добрым и любящим всех…, кроме врагов своих, к которым я тоже в этот момент не испытываю особой злости. Скорее безразличие. Но! До «возлюбите врагов своих» все-таки недотягиваю.
По-видимому, для этого нужен более сильный и не физический, а духовный импульс, которого я, наверное, лишен, потому что к врагам своим – к прохиндеям различного ранга и звания, к клопам, живущим кровью общества, – я все-таки испытываю ненависть. Ну в лучшем случае равнодушие. И то только после бани или хорошей тренировки, завершившейся контрастным душем…
На сей раз пар был что надо: ядреный и легкий! И угара никакого уже не было.
И выскочил я в предбанник минут через десять…
Там уже прибавилось три человека.
Двое были работники биостанции. Один из них – Эдгар Иосифович, доктор наук – имел странную фамилию – Стоп. Второй был кандидат наук, микробиолог – Слава Миронов, похожий и на пирата, и на древнего грека одновременно, с черной шотландской бородкой и такими же черными вьющимися волосами, которого мне всегда хотелось назвать макробиологом, потому что разбирался он в биологии отменно. Наверное, именно поэтому в деревне у него одного (хотя пытались многие) жили и «работали» пчелы.
Он был сух и вынослив.
Третьим был штатный охотник Егорыч.
Дед уже разделся и стоял теперь с тазиком в руках и запаренным в нем крапивным веником. На ягодицах у него были такие же глубокие провалы из сморщенной кожи, как и на ключицах.
– Ты уж, Егорушка, попарь меня как следват, – обратился он к Егорычу. – А то к непогоде поясница ноет. У старухи-то моей тоже к непогоде кости стонут.
Я знал, что «бабу Феклу» – опрятную старушку старика – года два уже как похоронили…
– Попарю, попарю, деда, – отвечал Егорыч. Медленно, как очень уставший человек, раздеваясь.
Видно было, что он вернулся из тайги, издалека…
– Бегал по чернотропу с собачками, – сказал он, обернувшись к нам. – Проверял новую псинку. Вроде ничё, смышленая…
– Как пар? – бодро крикнул Эдгар Иосифович, подскакивая к двери в баню и открывая ее перед дедом, который только сейчас доковылял до нее.
– Нормальный, – сказал я.
Виктор в это время пил квас.
– Надолго к нам, – спросил его Егорыч, когда он кончил пить.
– Да, нет. На праздники только…
– Че так? Зазимовал бы здесь. Мы б тебя оженили. Вон, дочь Аги невеста уже. Золотая была бы жена! Никогда б не перечила… Только мычала б как телушка… Дай-ка и мне кваску. Сопрел весь, пока дошел до деревни.
Виктор передал ему бидон с квасом.
Он взял его и, пошевеливая пальцами очень белых ног, освобожденных от кирзачей и портянок, стал медленно и с наслаждением пить прямо из бидона.
– Ну как, купаться нынче в Байкале будем? – опять задорно спросил меня Эдгар Иосифович.
Я неопределенно пожал плечами.
Стоп был, наверное, одного возраста со Славой Мироновым, но «много преуспел в науке, потому что не распылялся, а сосредоточился на одном», а именно на клетке водоросли Хара. Все, что было за пределами клетки этой водоросли, его мало интересовало. Да он, пожалуй, и не знал, что там за ней. Впрочем, как и большинство узких специалистов. Но зато все, что было внутри клетки, он знал досконально. Клеточник был первостатейный. Он, как и Слава, был сух и подвижен, но уже лысоват, и к тому же один глаз из двух у него был стеклянный.
Было странно, разговаривая с ним, видеть вперившийся в тебя неподвижный взор.
Со Славой они почему-то не ладили.
– Далеко ходил, – спросил Слава Егорыча, который, кончив пить, все еще блаженствовал, пошевеливая пальцами ног, пятками упирающихся в мягкие байковые портянки, лежащие на сапогах.
– Да, нет. До третьей гривы. За Сеннушку.
Эдгар Иосифович стал доставать из своей сумки всевозможные пузырьки.
– Ну что, с травкой поддадим? – спросил он, ни к кому не обращаясь.
– А что у вас? – поинтересовался я.
– Эвкалипт, нашатырно-анисовые капли, мята…
– Погоди, Осич, – вмешался Егорыч. – Дай чистого пара сначала хватнуть. Потом уж со своими капельками поддавай.
– Да это же от всех болезней, Егорыч! Ингаляция знаешь какая!
– Не знаю… Я пойду по-быстрому попарюсь. А ты лучше ребятам пока про глаз расскажи…
Я раз десять потом слышал эту «глазную» историю от разных людей и отличную в некоторых деталях, но так до сих пор и не понял, байка это или быль.
Слава с Егорычем ушли париться. А мы с Виктором и местные парни приготовились слушать.
Тело приятно холодило. Как будто кожа была мягкой корочкой только что вынутого из печи пирога, обдуваемого легким ветерком. И как-то погуживало изнутри. Словно там имелось огромное космическое пространство типа колокола.
Стоп рассмеялся и, надернув на голое тело махровый халат, который только он один приносил в баню (кроме этого на нем были: войлочная шапка, белые брезентовые верхонки и розовые резиновые тапочки), начал рассказывать.
– Дело было прошлым летом…
Проходил у меня преддипломную практику один студент. Непутевый такой парень! Сокурсники почему-то прозвали его Барбос. Между тем очень неглупый был Барбос. Но пил; нещадно и без меры. До отключения. Если предоставлялась хоть малейшая возможность.
Ну вот однажды он ко мне и притащился, часов в двенадцать ночи, домой…
Да нет, даже больше двенадцати было, так как свет уже отключили, и я еще подумал: как это он по темной деревне дотопал до меня из нашей лабораторной избы, нигде не свалившись, ибо держался на ногах весьма неустойчиво. И слова выговаривал очень медленно, долго обдумывая каждое перед тем, как его произнести, а может быть, с трудом собирая его из отдельных букв, рассыпанных в голове.
Выглядело это уморно.
Стоит передо мною молодой человек. В белой рубашке, идеально сшитом темно-синем пиджаке, джинсах и в белом халате поверх всего этого. Халат, несомненно, говорит о том, что он явился ко мне из лаборатории – а не с пирушки какой-нибудь, – где мы проводили как раз суточные опыты, делая через каждые четыре часа необходимые замеры. И по очереди: сутки я, сутки он проводили в оной.
Ну, значит, стоит он, слегка покачиваясь на пороге веранды. Смотрит на меня прозрачным взором, в котором пляшет пламя керосиновой лампы, которую я держу в руках. Войти отказывается, мотая своей лохматой головой и повторяя с бездушием механизма примерно следующее.
– Эд-рр Осич, нужен спирт для опыта. – Спирт выговаривает четко – во всем остальном заклин. – Грамм двести…
Я стою перед ним в трусах, майке и говорю ему:
– Проходи, Юра.
А он мне:
– Срочно нужен спирт для продолжения опыта. Молекулы гибнут. Им тяжело, – словом, несет какую-то околесицу.
Я ему опять: «Ты проходи». А он мне снова: «Срочно нужен спирт». Хотя спирт в опыте почти нигде не применяется.
В общем, я понял всю безнадежность нашей дальнейшей беседы. Да и холодно стоять в трусах у открытой двери, тем более выскочив из нагретой постели.
Тогда я говорю ему:
– Заходи, Юра. Сейчас я тебе отмерю положенного. Он вошел. И сел так сми-ии-рненько на диван (руки на коленях), стоящий у старинного круглого стола.
Я вынес ему из дома разведенного спирта, грамм пятьдесят, и огурец.
Он выпил. Огурец с трудом, но запихал все же в нагрудный карман пиджака, как авторучку. Посидел буквально несколько секунд в неподвижности. (Руки на коленях по-прежнему.) А потом тихо так стал сползать набок, пока не достиг головой черного дерматинового валика дивана. Ноги, тоже тихо, как в замедленной киносъемке, к животу подтянул. (Тапочки с ног на пол свалились. Оказывается, он в тапочках пришел!) Руки сложил лодочкой, всунув между коленей, – и затих.
«Ну, – думаю, – ладно, пусть проспится. Опыт я сам до конца доведу».
Завел будильник на полчетвертого. А глаз, как обычно, на веранде на столе в стакане с водой оставил.
К четырем и к восьми часам, как положено, ходил в лабораторию, чтобы сделать необходимые замеры.
Юрасик в это время безмятежно спал.
Я тоже после восьми отключился.
До следующего замера почти четыре часа. Думаю, посплю часа два, а потом позавтракаю и пообедаю одновременно. Да растолкаю «гостя», если он еще будет спать.
В десять часов будильник так проти-ии-вно зазвенел. (Я заметил, что будильник всегда звонит противно, когда еще хочется спать.) Я едва продрал глаза. Вернее, глаз, и со злобой на своего дипломника, устроившего мне незапланированный недосып, вышел из сумерек дома с занавешенными окнами на залитую солнцем и душную уже веранду.
Солнце было такое яркое, что я даже зажмурил свой единственный глаз. А когда отжмурил его, то увидел, что никакого Юрасика, которому я собирался сделать «разнос», на диване уже нет.
Но это бы еще полбеды. Главное, что и глаза моего в пустом почему-то стакане, стоящем на столе, тоже не оказалось.
Я стал припоминать, брал ли я ночью глаз из стакана, когда ходил в лабораторию, или ходил туда без него?
Вспомнить не смог. Потому что уж больно какая-то сумбурно-бестолковая ночь получилась.
«Может, его в лаборатории замочил?» – подумал я…
Перекусив и завязав место с отсутствующим глазом красной лентой (другой не нашлось), я отправился в таком пиратском виде в лабораторию.
Юра уже был там и готовился к съемке двенадцатичасового опыта. Он был бледен и пил кофе, который подогревал на спиртовке в стеклянной колбе.
Глаза моего в лаборатории он не видел.
«Может быть, студенты так глупо подшутили? – подумал я. – Спрятали куда-нибудь, а к вечеру подкинут?»
Взглянув на Юрасика, на его мелкотрясущиеся с чашкой кофе руки, я понял, что ему, конечно, не до шуток. Спросил его: были ли в лаборатории студенты и во сколько он пришел сюда?
Он ответил, что были. С утра. А недавно ушли на берег ловить гаммарусов для опытов. И что он здесь уже часа два.
Видно было, что говорить ему трудно, как человеку, страдающему морской болезнью.
Ни к вечеру, ни на следующий день глаз так никто и не подкинул.
Я позвонил в Иркутск жене, чтобы она мне привезла в субботу запасной.
Но до субботы было целых пять дней!
«Ничего себе неделька начинается!» – сказал приговоренный к смерти, идя к гильотине в понедельник. Вот и у меня были примерно такие мысли.
Через два дня Юрасик отпросился у меня в Иркутск, в больницу, жалуясь на общее недомогание и рези в животе.
Перед этим местная фельдшерица щупала и мяла его живот, но определить так ничего и не смогла. Предположила отравление. И посоветовала ехать в город…
Я, наученный горьким опытом, на всякий случай проверил все заспиртованные и заформалиненные препараты. Они оказались в целости и сохранности. Так же как и спирт в компасе нашего лабораторного катера…
В Иркутск он уехал в среду, а в пятницу к вечеру уже вернулся назад.
А утром, в субботу, я нашел в лаборатории свой глаз.
Он обнаружился в стакане с водой среди химической посуды за вытяжным шкафом, где я его, по-видимому, ночью с воскресенья на понедельник и оставил по рассеянности.
О посещении же Юрасиком больницы я узнал совершенно случайно от знакомой врачихи, лишь поздней осенью, вернувшись с биостанции в город.
Ривва Ароновна была приятельницей нашей семьи. И как-то под вечер пришла со своим мужем навестить нас.
Вечер выдался какой-то смешнучий. Мы пили много кофе. Много смеялись. Рассказывали анекдоты. Шутили.
– …Я вам анекдот из жизни расскажу, – просмеявшись после какой-то очередной шутки, сказала Ривва Ароновна, – не застольный, правда, но уж извините заранее.
Приходит ко мне как-то летом пациент. Студент. Стройный такой, кучерявый брюнет с голубыми глазами. Чем-то похожий на латиноамериканца. И грустно так говорит мне: «Доктор, у меня запор. Уже три дня. А вчера в туалете, когда я пытался… ну, напрягался, в общем, смотрю, кровь в унитаз капнула…»
Ну я уложила его на кушетку. Живот мне его не понравился – вздутый какой-то, твердый, но не так чтобы очень… Язык посмотрела. Язык нормальный. И клиника никакая не прослеживается вроде. Думаю, может, и в самом деле простой запор и все лечение клизмой ограничится. А кровь из-за образовавшейся от натуги трещины на анусе может быть.
Ну-с, говорю ему, молодой человек, встаньте! Повернитесь ко мне спиной! Приспустите брюки. Наклонитесь…
Раздвинула я ему ягодицы и, поверите ли, чуть в обморок не упала…
Ривва Ароновна снова звонка рассмеялась.
– Представьте! – сквозь смех, вытирая платочком катящиеся слезы, проговорила она. – На меня из ануса этак наивно-трогательно, с любопытством даже, уставился человеческий глаз… И трещинка на анальном кольце как раз на 12 часов оказалась, как я и предполагала.
Она опять рассмеялась и повторила сквозь смех:
– Он нагибается. Я нагибаюсь… Нет это просто умора! Такого в моей практике еще не бывало!
Моя жена взглянула на меня и весело так заржала!
Я, надо сказать, тоже смеялся, но не от веселости. И глаз искусственный у меня вдруг зачесался ни с того ни с сего. И мне его захотелось вынуть и положить в баночку со спиртом.
Егорыч со Славой разрумяненные вышли из бани, отдуваясь и покряхтывая.
– Силен парок! – выдохнул Егорыч.
– Ну, теперь нам пора – пришла наша пора! – сказал Эдгар Иосифович, приглашая нас с Витей и забирая с лавки свои пузырьки.
Второй пар у меня уже с веничком. С травками, для ингаляции, если они есть. Что особенно приятно сейчас, осенью.
В ковшик или кружку с небольшим количеством воды капаешь несколько капель эвкалиптовой настойки, например, и выплескиваешь все это на раскаленные камни. Да вдогонку еще раза два чистой водичкой плеснешь. И скорее на полок, на самый верх!
А там уже запах, как в эвкалиптовой роще где-нибудь на юге.
Правда, я никогда не был в такой роще и не знаю, такой ли там запах. Мой опыт об ароматах эвкалиптовой рощи почерпнут целиком из банных процедур.
Честно говоря, мне больше нравится подбрасывать с нашатырно-анисовыми каплями. Запах, конечно, не такой смолисто-духовитый, как у эвкалипта, а резкий, продирающий…
Но, если на дворе холодная погода, да еще простуда привязалась, нет лучше этого пара тогда…
За бревенчатыми стенами бани ветер…
В маленькое оконце парной видно, как пригибает он верхушки берез, срывая с них последние листья и унося их куда-то в сторону…
На Байкале вода от фиолетово-зеленоватой до почти черной с белым кипением вершинок волн, которые тоже срывает, срезает ветер, превращая белоснежный загиб волны в фейерверк холодных быстрых брызг…
А в бане, на полке, в это время как в Африке!
Тело млеет от приятного расслабляющего тепла с запахом свежеиспеченного хлеба (это с пивком подкинули), или мяты, или чего другого, напоминающего о солнце, лете, зеленом луге.
Когда разомлеешь до бесчувственности телесной настолько, что, закрыв глаза, уже не можешь определить где твоя рука, где нога, осталось ли у тебя еще тело или только душа, начинаешь хлестать себя веничком.
Из всех сортов веников: дубовых, пихтовых, березовых, можжевеловых – простых и с добавлением мяты и веток черной смородины – мне больше всего нравятся пихтовые и березовые.
Обычно я делаю смешанный веник. В березовый вставляю несколько пихтовых веток.
От распаренной хвои пихты идет такой ядреный, бодрящий, смолистый дух! А листья березы так славно, как опахало, подгоняют к телу знобящий жар! И так прилипают к телу, что хочется ойкнуть и засмеяться, и закряхтеть одновременно.
После пропарки с ветками пихты еще и на следующий день чувствуется едва уловимый, чистый лесной аромат. Поднесешь руку к лицу, вдохнешь – и почувствуешь далекий как будто запах хвои.
Эдгар Иосифович, как тонкий дегустатор, поддавал пара, не перебарщивая с травками и не смешивая все в кучу.
Мы с Виктором с остервенением хлестали себя вениками, постанывая, покряхтывая, шумно выдыхая.
Уши, ничем не прикрытые, жгло от сухого жара. Руки без верхонок не терпели резких движений с веником.
– У-уу-ф, – делаю я последний удар веником по спине и выскакиваю в предбанник. (Витя со Стопом продолжают париться.) Красный, с полосами от веток (с которых облетели листья) на руках и на спине.
От тела валит пар.
Падаю спиной на лавку и лежу неподвижно, прислушиваясь к приятному, то возрастающему, то удаляющемуся куда-то гуду внутри себя.
Нетеплый воздух предбанника приятно холодит кожу.
Ни мыслей ни о чем, ни воспоминаний нет.
Есть только настоящее. Есть силы жизни, которые ты ощущаешь в полной мере. И счастье оттого, что тебе эта жизнь дарована. Через некоторое время начинаешь слышать разговоры.
Об охоте, о ягодно-грибных делах, о заготовленном сене и скотине, о проблемах местных и глобальных, которые распаренные мужики готовы решить тут же, в бане.
Тихая радость, как солнечный зайчик на белой беленой стене, гнездится в тебе. И самому уже охота рассказать какую-нибудь байку. Шкодное что-нибудь, с подковыром.
Но лежишь, закрыв глаза одной рукой, другая – под головой, стараясь не расплескать в себе эту тихую, как луч света в темной воде омутка, радость, и думаешь: «Вот ради всего этого я и приехал сюда… В эту деревушку, к этим добрым людям, которые искренне рады тебе…»
Ради чего «всего этого» объяснить невозможно, как невозможно с кем-то поделиться этой первозданной, первобытной, языческой радостью. Это не то, что в городе, с праздничным обедом у телевизора. С рюмашкой в руке, тяжестью в животе и с разговорами ради заполнения времени между двумя переполненными, воняющими выхлопными газами автобусами по дороге к «друзьям» и обратно.
После того как отойдешь от второго пара. Наговоришься о значительных пустяках нашей незначительной жизни. Попьешь кваску (по прохладной струе которого, проникающей внутрь, только и определишь, что у тебя есть как будто только что образовавшееся горло) или брусничного морса, идешь, еще не совсем остыв, капитально мыться.
Дважды мылишься, растирая тело мочалкой до покраснения, до приятного жжения кожи. Дважды обмываешься горячей водой.
Спину прошу «продраить» намыленной вехоткой соседа по лавке.
После такого капитального мытья, уже достаточно остыв, идешь на третий пар весь чистый, как анкета какого-нибудь партийного лидера.
Третий пар ничем не отличается от второго.
Так же «жаришься» веничком! Так же вдыхаешь аромат эвкалипта, мяты или смородины (если в бочонке с горячей водой, которой поддаешь, лежат смородиновые ветки).
Различие лишь в том, что после хорошей распарки на сей раз сигаешь в затончик с проточной ледяной водой (зимой – в снег).
«Вряд ли кто сегодня побежит в ручей, – думаю я, нахлестывая веником по пяткам, лежа на спине и задрав ноги кверху. – Ноябрь уже все-таки. Да и ветрено…»
Но, выскочив из парной в предбанник, я вижу, что Эдгар Иосифович уже натянул на себя третьи шерстяные плавки, специально приносимые им в баню в таком количестве для «водных процедур».
Мы со Славой Мироновым (Витя отказался от «такого удовольствия», решив пропарить поясницу еще и крапивным веником) тоже натягиваем плавки и бежим к затончику. Благо, что бежать всего-то несколько шагов.
Температуру воды в первый миг не чувствуешь совсем. Но уже через секунду тебя как бы сжимает леденящим огнем, сразу уменьшая в размерах.
Шумно, с гиканьем выскакиваем из воды. Тело покрывается синевато-розоватыми разводами.
Теперь уже и ветер, и холод земли ощутимы…
Иногда, если пар особенно легок, сигаешь в затон после очередного захода, следующего сразу же за предыдущим, еще раз. Сосуды то расширяются, то сжимаются резко, и ты как будто чувствуешь это.
И снова в парную! Теперь уже просто прогреться, без веника, лежа на сухих, раскаленных осиновых досках…
После бани, одетые, с обмотанными вокруг шеи полотенцами, мы еще некоторое время блаженствуем («остываем») на завалинке.
И в уже приближающихся осенних сумерках, счастливые, голодные, идем домой. Где, мы точно знаем, топится печь и ждет ужин с рюмашкой-другой…
Одного мы не знаем еще, поднимаясь в горку к нашему дому, что Алик все-таки каким-то чудом добрался до Котов и нас ожидало еще кроме прочего: бутылка шампанского, стоящая на полу в ведре с холодной водой, и янтарные куски жирного копченого омуля, которого, как и обещал, он привез с собой.
Когда мы вошли в дом, стол был уже накрыт. И свет уже горел. (За окном сразу стало темнее.) И за столом с Кристиной и Натальей сидел Алик и что-то им веселое рассказывал. Его жена Фуриза в другой комнате кормила ребенка грудью, и поэтому шторки на двери были задернуты и слышалось только довольное причмокивание ребятенка.
– Привет, Алик!
– Привет! – ответил он, выходя из-за стола.
Мы с ним пожали друг другу руки.
– Ну, как дошли? – спросил Виктор, тоже пожимая руку Алику.
– Да, ничего, успели до горняжки[6]6
Горняк, горный – ветер, господствующий на Байкале, северо-западного направления.
[Закрыть]. Только у Черной уже прихватило немного. Думал, все, кранты! Богу начал молиться, поверишь ли.
– Какому? Магомету? Христу?
– Единому и Всеобщему, Витя…
* * *
Все уже были за столом.
Алик быстро освободил еще несколько омулин от костей и кожицы. И, нарезав их толстыми ломтями, сразу испортив, по мнению женщин, всю сервировку стола, положил на блюдо.
Получилась эдакая небольшая поленница, составленная из отдельных больших кусков.
Рядом, в глубокой керамической тарелке светло-коричневого цвета, лежала сочная, влажно поблескивающая зелень. Укроп, петрушка, лук.
Спелые, крупные помидоры с тонкой, с каплями влаги на ней кожицей, казалось, готовы были лопнуть от распирающей их спелости. На самом верху, прямо на зелени, тоже тщательно вымытые, покоились небольшие пупырчатые огурцы.
На разделочной доске – куски черного и белого хлеба.
Кругляшки желтовато-молочного колбасного сыра были положены на блюдце с трещинкой.
Большая, глубокая сковорода, стоящая посередине стола на плоской кругляшке, отпиленной от чурки средних размеров, завершала сервировку стола.
Конечно, все это выглядело не так изысканно, как иллюстрации в книге «О вкусной и здоровой пище», но нас вполне устраивало.
Парок, витающий над сковородой, закрытой желтой эмалированной крышкой, доносил до нас запах жаренной на растительном масле картошки с тушенкой и луком.
На улице, на лавке, перед кухонным окном, в наполненном на треть холодной водой эмалированном ведре, вынесенном туда Виктором минут десять назад, охлаждалась бутылка полусухого шампанского ростовского разлива и плоская, но весьма вместительная металлическая фляжка со спиртом, предназначенным для протирки контактов в каких-то мудреных физических приборах. Витя утверждал, что контакты в приборах лучше всего протирать одеколоном «Миф». «У него такой приятный запах! Не то, что у спирта».
Устраивало нас все это еще и потому, что все мы были достаточно молоды, давно и хорошо знали друг друга. А потому нам было хорошо всем вместе. И особенно хорошо здесь, в этой деревне Большие Коты, которую каждый из нас любил по-своему за что-то.
Девушки к ужину принарядились! Облачившись в какие-то патриархальные, длинные снизу и декольтированные сверху одежды, оставленные ими в этом доме еще с лета.
Эти яркие, цветные одежды почему-то ассоциировались у меня с карнавалом, с чудесными волшебными, волнующими превращениями. И дамы в них выглядели таинственными, высокомерными и недосягаемыми, какими всегда кажутся женщины, уверенные в своей неотразимости…
– Давайте зажжем свечи! – сказала Кристина, обращаясь в основном к Вите, который уже принес с улицы эмалированное ведро и в это время смешивал спирт с брусничным морсом.
Алик раздобыл в соседней комнате деревянный подсвечник с тремя стройными нарядно-белыми свечами и поставил его, сдвинув кой-какую посуду, на середину стола. Еще две свечи, воткнув их основания в бутылки из-под кетчупа, поставили по краям.
Живое пламя притягивало к себе взгляд.
Пространство как бы сузилось до освещенного пятью свечами продолговатого квадрата стола.
Предметы, находящиеся за этим освещенным пространством, сразу погрузились в бархатистый мрак. И только свет из щелей печной дверцы отвоевывал у темноты часть беленой печной стены.
Огоньки возникали и гасли в таинственной розоватости брусничного морса, слегка колеблющегося в стеклянном пузырчатом кувшине с широким горлом.
Это мерцание напомнило мне почему-то заветную очень большую лужу моего детства, расположенную между «шоссейкой» (знаменитый Московский тракт) и нашим домом, стоящим на краю поселка…
В этой довольно глубокой луже я научился плавать. И по этой же луже я «ходил» летом на плотике, сколоченном из досок и длинных чурок, вытащенных мной из нашей поленницы. А вместо капитанского кителя на мне были только сатиновые синие трусы.
Иногда я ложился животом на прогретые доски плота и в щели между ними смотрел на красиво заросшее какой-то мягкой зеленой растительностью дно. Следил за водомерками и большими черными водяными жуками, которые в тени моего «судна» то исчезали в этих зеленых таинственных лесах, то, плавно работая своими веслоподобными лапками, взмывали вверх. Или уходили на солнечную сторону. Или подплывали к блестевшему, как изумруд, зеленому кусочку бутылочного стекла, лежащему на дне. А какие чистые, белые облака плавно скользили по синему-синему небу! И сколько счастья было в этом лежании на плоту посреди своего «океана»! Казалось, ничего на свете не может быть лучше. Свобода! Легкий ветерок. Облака. И этот таинственный подводный мир с жуками наутилусами, о котором я только что-то от кого-то слышал, но не читал еще тогда этой книги.
Когда много лет спустя я приехал в поселок моего детства, то ни лужи, ни нашего дома там уже не было. Место, где когда-то находился «мой океан», было забетонировано, и на этом квадрате бетона расположилась платная стоянка для автомобилей.
А еще много лет спустя, когда не себе, а своему сынишке уже, я впервые прочел роман Жюля Верна о «Наутилусе», «80 000 километров под водой», то убедился, насколько полнее, красочнее, таинственнее, чем в изложении про капитана Немо, были мои детские неясные предчувствия и фантазии.
Вообще сухость романа, написанного как научный отчет, поразила меня. (Видимо, определенные книги должны быть прочитаны в определенном возрасте.) И это было, пожалуй, единственное, что меня поразило в этом романе, который я так же, как и «Путешествие Гулливера…» Свифта, с трудом заставил себя дочитать до конца из-за присутствующей в этих романах скуки.