Текст книги "Неизвестные солдаты кн.3, 4"
Автор книги: Владимир Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
Альфред записался сразу в две библиотеки, ходил в них через день и читал запоем.
Ровно в девятнадцать ноль-ноль, как по расписанию, являлся Сергей Панов, учившийся теперь на втором курсе авиационного института. У Панова имелась крепкая родня где-то в подмосковной деревне, и он умел извлекать из этого выгоду: приносил то кусок сала, то сушеные грибы, однажды притащил в мешке живого петуха, все общество изрядно помучилось с ним: никто не умел отрубать голову и щипать перья.
Подполковник Бесстужев зашел как-то на знакомую квартиру, где бывал с Игорем, поговорил с Настей, познакомился с Альфредом и тоже зачастил на Бакунинскую: тут ему было веселей и интересней, чем в холостяцком общежитии академии.
В сырой сентябрьский вечер Юрий приехал раньше обычного, привез две бутылки вина, купленные в коммерческом магазине. Неля и Панов спорили в столовой о сверхзвуковых скоростях. Неля соглашалась, что ракеты – да. А самолеты звуковой барьер не преодолеют. Голос у нее был резкий, отвечала она раздраженно, и Юрий подумал: наверно, Неля останется в старых девах. Внешностью она не блещет, а ведь теперь так много молодых, красивых и незамужних… Кроме того, она слишком увлечена техникой. Сейчас она горячо доказывала Панову, что полета за звуковым барьером не выдержит человек.
– А это смотря под каким градусом! – весело подмигнул Сергей, увидев бутылки в руках Бесстужева.
– При чем тут градусы? – пожала плечами девушка. – Обычный горизонтальный полет…
– Ну, градусы – великое дело! Человек становится крепче металла! По себе знаю!
Неля посмотрела на бутылки и скривила губы.
– С тобой невозможно спорить, ты уходишь от серьезного разговора, – обидчиво проскрипела она.
«Старая дева! – снова подумал Бесстужев. – Не выпадет какая-нибудь случайность, так и останется синим чулком…»
Часа через полтора спор, подогретый вином, разгорелся с новой силой. На этот раз Панов и Неля, объединившись, нападали на Настю, которая утверждала, что детям в школе надо прежде всего прививать вкус к литературе, к искусству. Война сделала многих людей грубыми, черствыми. Поэтому сейчас особое внимание следует обратить на воспитание гуманизма, чуткости, заботливости. Надо побольше готовить учителей и врачей.
Она говорила, а Юрий, откинувшись, любовался ее лицом с трепетными ноздрями, с чуть раскосыми глазами. Ей очень шло черное платье с белым кружевным воротничком. Платье было скромным, строгим, и в то же время подчеркивало девичью стройность фигуры. Бесстужев заметил, что Альфред тоже не сводит с Насти добрых восторженных глаз. А Панов, подобравшись, словно перед прыжком, сердито покалывал Настю острыми глазками и говорил, что война двинула вперед инженерную, изобретательскую мысль. Наступает век техники. Человечество накопило достаточно знаний для того, чтобы заставить работать на себя машины и ту неисчерпаемую энергию, которая еще скрыта в природе. Техническая гонка, начавшаяся во время войны, будет продолжена. Поэтому следует резко увеличить и улучшить подготовку технических кадров.
Насте трудно было спорить с двоими. Она ответила, что человек рождается для того, чтобы жить, радоваться, наслаждаться природой и искусством, а вовсе не для того, чтобы стать придатком машин, мозгом каких-то там механических сооружений.
Все ждали, что скажет Альфред. Панов и Неля не сомневались, что он поддержит их. Ведь Альфред сам математик, перед войной работал над диссертацией по автоматизации производства, в армии изобрел портативное приспособление для артиллерийских расчетов. Его слово было бы веским.
Ермаков медлил. Большой, грузный, он повернулся так тяжело, что стул жалобно пискнул под ним. Протер носовым платком толстые стекла очков, правой рукой почесал заросший затылок и, устыдившись этого жеста, обвел всех взглядом, будто прося извинения. А когда заговорил, Юрий отметил резкий контраст между его доброй, неуклюжей внешностью и той твердостью, той убежденностью, которая звучала в его голосе.
– Я сейчас слушал вас и вспоминал зиму сорок первого года. Самую трудную для меня зиму, – сказал Альфред. – В поселке Пулково не сохранилось ни одного дома. Понимаете, ни одного. Только церковь торчала над снежной равниной да кое-где виднелись кирпичные руины. Тогда мне казалось, что я не дотяну до весны. Если не умру от голода, то замерзну. Но мы все-таки жили и стреляли, – он сделал паузу, чтобы передохнуть и прикурить папиросу. – И вот тогда, в подвале под руинами, бойцы нашли какую-то книжку. Ее разобрали по листочкам на самокрутки. Мне тоже досталась страничка. Я не знаю, кто автор, не могу вспомнить дословно текст, но там написано было приблизительно так: «Все недолговечно на земле. Ржавеет и исчезает железо. Трескаются и рассыпаются камни. В прах превращаются люди. Бессмертны только идеи и мысли, запечатленные в образах».
– Увлекательные рассуждения, – с улыбкой сказал Панов: он не мог понять, шутит Ермаков или говорит серьезно. – Только как же ты сам теперь? Ведь в кандидаты технических наук метишь!
– Я понимаю, мои слова звучат несколько парадоксально, – кивнул Панову Альфред. – Но для меня это не парадокс, а истина. Я не утратил ни грамма уважения к математике, считал и считаю ее наукой наук, большим достижением человеческого разума. И все-таки вполне возможно, что не вернусь больше ни к ней, ни к другим наукам, интересовавшим меня раньше. Если и вернусь, то не сейчас. Теперь, после этой войны, после Хиросимы и Нагасаки, нужно думать о том, чтобы такие трагедии больше не повторялись. Не только думать, но и бороться, звать людей к лучшему!
Он поднялся со стула, подошел к двери. Остановился, словно хотел сказать еще что-то, но только махнул рукой.
– Ерунда! – крикнул ему вслед Панов.
Дверь громко захлопнулась.
– Не повышай голоса, Сережа, – строго сказал Настя. – Альфред хочет сражаться против войны. А как именно – он и сам еще точно не знает.
– Будет писать стихи, – насмешливо произнесла Неля, собирая пустую посуду. – У него хватит чудачества, чтобы оставить аспирантуру и поступить в литературный институт. Кажется, есть и такой?..
– А в чем тут чудачество? – вырвалось у Бесстужева. Все повернулись к нему, и он продолжал негромким, хриплым от волнения голосом: – Каждый выбирает тот путь, который ему по душе. Я так понимаю: любого человека можно выучить и сделать из него настоящего инженера. А настоящего поэта не выучишь и не сделаешь. Для этого природный талант нужен. И если он есть, пускай Альфред развивает свои способности.
– Какого же черта он раньше своих задатков не замечал, – сказал Панов, пристально и грустно следя за Настей, снимавшей с вешалки пальто. – Ты за гением?
– За Альфредом. Разволновался он.
– Раньше мы многого не замечали в себе и в других, – продолжал Бесстужев, обращаясь к Панову, – теперь, после войны, люди начинают жить заново.
* * *
Поезд приближался к Туле. Поля сменились желто-багряными массивами лесов, потом надвинулся слева дымный горб Косой Горы, замелькали кирпичные заводские трубы, бараки, одноэтажные домики.
Виктор стоял в коридоре, прижавшись лбом к влажному стеклу, смотрел за окно и ничего не видел: весь устремлен был в себя. Считанные минуты оставались до того перевала, до того рубежа, который рассечет всю его жизнь, даст какое-то новое, неизвестное направление.
Трудны были оставшиеся за спиной годы. И все же во время войны Виктор чувствовал под ногами твердую почву, знал, что делать и как нужно делать. Его уважали, с ним считались. Но вот начался мирный ровный путь, и тут, на каком-то повороте, его словно бы столкнули с дороги на зыбкое болото, оно вздрагивало и покачивалось, как покачивался сейчас под ногами вагонный пол.
Дьяконский испытывал неуверенность и даже робость, какой не бывало с ним на войне. Он ушел в армию юношей, а возвращался взрослым, много пережившим человеком, но у него не было ни образования, ни специальности, ни своего угла. Только девушка, с которой не виделся четыре года, которая, конечно, очень изменилась за это время и еще неизвестно, как встретит его. Он решил: если почувствует, что хоть чуть-чуть стесняет Василису, хоть чуть-чуть в тягость ей, сразу же соберется и уедет. В конце концов, страна велика, найдется и для него место, где можно работать и учиться.
Соседи по купе, ребята-фронтовики, организовали «последний залп на дорожку», но Виктор пить отказался. Застегнул шинель, надел вещевой мешок и взял чемоданчик. Пробился к двери. Тут, держась за поручни, висели бойцы с котелками и флягами, готовые бежать за кипятком. Через их головы Виктор смотрел на перрон. Суетились люди. Бабы тащили мешки и деревянные чемоданы. Девушки с цветами столпились под часами. Семья, восседавшая на груде узлов. Солдаты, цыгане, усатый милиционер…
Василисы не было видно, и он сказал себе: а почему она обязательно должна прийти на вокзал, ведь у нее занятия… Пожалуй, надо оставить в камере хранения вещи, а то она сразу подумает, что явился к ней с постоем, и получится неудобно… Он так стиснул зубы, что сплющилась и сломалась в губах немецкая сигарета.
«Эх, и друзей никого не осталось… Только Юрий где-то в Москве. Можно его поискать…»
Он спрыгнул на перрон, прощально махнул попутчикам и не спеша пошел к вокзалу. Спросил у милиционера, где можно оставить вещи. Тот вытянулся по-военному, откозырял:
– Прямо и направо. Откуда, товарищ капитан? Не из Берлина будете?
– Нет, из Венгрии.
– А я из Германии. Месяц, как дома.
Дьяконский кивнул ему и отправился дальше. Возле часов чуть замедлил шаги. Девушки с цветами все еще стояли тут, смеясь и разговаривая.
Захотелось курить. Вытащив из кармана пачку, он щелчком выбросил сигарету, на ходу высек зажигалкой огонь и вдруг вздрогнул от тихого, неуверенного голоса:
– Витя, ты?!
* * *
Василиса снимала комнату на окраине города. Это даже была не комната, а пристроенный к дому сарайчик с одним окошком. Но догадливая хозяйка утеплила его, поставила печку-времянку и сдавала студентам. Раньше Василиса жила тут с подругой, но, когда пришла телеграмма от Виктора, подруга без лишних слов перебралась в соседний дом.
Дьяконскому новое пристанище показалось замечательным. Было чисто, уютно, на некрашеных досках пола лежала пестрая веселая дорожка. И очень хорошо пахло мятой.
А главное – они были вдвоем, никто не мешал им. Он сразу почувствовал себя здесь хозяином, говорил громко, раскладывал свои вещи, чувствуя, что это очень нравится Василисе. Она следила за ним восторженными глазами, подходила к нему и осторожно, стесняясь, трогала его руку, будто хотела убедиться, что все происходит наяву.
Посреди комнатки стоял маленький учительский столик под белой скатертью, и на нем уже была готова закуска: квашеная капуста и огурцы. Василиса сбегала куда-то, принесла сковородку с жареной картошкой и другую, поменьше, с жареными грибами. И даже маленький графинчик с отбитым краем переставила с подоконника.
– Вот без этого вполне можно было бы обойтись, – засмеялся Виктор. – Я не особый сторонник.
– Нельзя, – серьезно ответила она. – Так положено человека с войны встречать. Мне отец специально прислал.
И еще она поставила красивую четырехгранную баночку с американской колбасой, но не знала, как открыть ее. На банке была дата: «43 год». Виктор подумал: может быть, Василиса, сама оставаясь голодной, все это время хранила банку до встречи, для праздничного стола…
* * *
Время давно уже перевалило за полночь, а они все еще лежали без сна на узкой железной кровати, два самых близких человека, принесших друг другу свою любовь, верность и чистоту.
Виктору захотелось пить, она подала ему кружку. Склонилась над ним, высокая, гибкая, и он вдруг увидел на домотканом полотне ночной рубашки голубые васильки, такие знакомые ему, только чуть-чуть побледневшие, выцветшие. Эти васильки были на ее платье, когда он пошел с друзьями на базар и впервые встретился с девушкой.
Василиса засмеялась, услышав его вопрос.
– Я так и знала, что ты вспомнишь. Я сшила рубашку из того платья и хранила ее. От первой нашей встречи до первой ноченьки…
Они заговорили о будущем. Василиса заявила, что ему надо поехать на месяц в Стоялово, пожить там, отдохнуть, а потом думать об учебе. Или же сразу, не теряя времени, идти в институт: кое-где есть недобор и мужчин принимают охотно.
– Нет, – возразил Виктор. – Прежде всего мне нужно как-то укорениться на новом месте. Я начну работать. Надеюсь, в должности военрука мне не откажут. Сейчас у меня задача присмотреться, что к чему. В армии я не остался, а все другое мне пока безразлично. Я должен выбрать новую профессию. Может быть, займусь географией, может, стану геологом или хирургом. Специальность должна нравиться, правда?
Василиса ничего не сказала в ответ, и он тоже умолк, обняв ее, ощущая прилив спокойствия и уверенности. Их двое, они молоды, у них еще достаточно сил для учебы, для больших поисков.
Он чувствовал, как ласково, кончиками пальцев, гладит Василиса его кожу, как замирают ее пальцы, натыкаясь на многочисленные рубцы. Она разыскивала его шрамы: на ноге, на бедре, на груди, на шее и на лице.
– Родной ты мой! – всхлипнула девушка. – Сколько же боли тебе причинили! Места живого на тебе нет!
* * *
Иван Булгаков отмахал двадцать пять километров от станции до Одуева. Оно бы и ничего для солдата, да уж больно грязной была дорога. Иван порядком устал, хотел было отдохнуть часок у родни, проведать Марфу Ивановну, но сердце взяло свое: прямо с окраины города повернул на знакомый проселок, ведущий в Стоялово.
Пустынно и холодно было в мокрых полях, посвистывал ветер, срывая с деревьев погибший лист. Лишь кое-где виднелись бабы, копавшие картошку. При виде солдата они останавливались, провожали взглядами, переговариваясь меж собой: кому это, мол, повезло дождаться своего мужика?!
С дороги сошел Иван на тропу, чтобы по косогору, через колхозный сад, срезать угол к своему дому. За те годы, пока он не был в родных местах, яблони заметно подросли и одичали, не чувствовалось в саду ни заботливой руки, ни умелого ухода.
Через заросли крыжовника пробился Иван к картофельным делянкам и тут, совсем рядом, увидел свою Алену. Подавшись вперед в брезентовых лямках, она с натугой тянула соху. Ноги ее выше щиколоток вязли в сырой земле. Средний сын шел рядом, помогал ей. А сзади собирал в мешок картошку младший сын, вместе с болезненной соседкой и ее ребятишками: мал мала меньше.
Повернувшись на голос мужа, Алена застыла в короткой оторопи. А потом с радостным воплем кинулась навстречу Ивану. Таким громким и таким необычно счастливым был ее крик, что его услыхали и в деревне, и на дальних полях.
Сильными руками обняла она мужа, уткнулась лицом в его грудь, не желая больше ничего видеть и знать. В одну секунду свалился с плеч ее тяжелый груз небабьих забот, она словно бы охмелела от легкости, от чувства освобождения, от близости мужа. Сквозь слезы торопливо говорила ему, сама не зная что, как под солнцем согреваясь от его ласки. Рядом, вцепившись в замызганную шинель и не сводя с отца восторженных глаз, вытянулись Ивановичи.
Вот так посреди российских полей, под серым осенним небом встретилась эта маленькая семья – третья семья в деревне, в которую вернулся после войны солдат-фронтовик. Так стояли они обнявшись, эти люди, пережившие такую разлуку, что теперь и на минуту не хотелось им отпускать друг друга. А вокруг них собралась большая толпа солдатских вдов и сирот. Шмыгали носами ребятишки, да тихонько, чтобы не омрачать чужую радость, плакали бабы.
Горькой безысходной тоской разбередила эта встреча вдовьи сердца, и никому не счесть, не узнать, сколько бабьих рыданий слышали в ту ночь стены осиротевших изб, сколько горьких слез пролилось над полуголодными детьми, навсегда потерявшими кормильцев своих!
С первых же дней пребывания в тюрьме Гейнц Гудериан понял, что его не столько охраняют, сколько оберегают от всяких неприятностей, которые могли бы обрушиться на бывшего гитлеровского генерала. Камера у него была просторная, с удобной койкой, умывальником и унитазом. Имелся даже небольшой стол для работы.
– Вот жизненное пространство, которое мне удалось отвоевать, – пошутил он, когда Маргарита первый раз пришла к нему на свидание. Жена внимательно осмотрела помещение, понюхала воздух, спросила о температуре и вздохнула:
– Нам остается только терпение, мой дорогой!
– Я не жалуюсь, – сказал он. – Я чувствую себя хорошо и надеюсь на лучшее.
Здесь, в тюрьме, заметно окрепло его здоровье. Он соблюдал строгий режим, крепко спал, два раза в день совершал продолжительные прогулки по саду. Правда, в августе его взволновало известие о том, что Советский Союз, США, Англия и Франция подписали соглашение об учреждении Международного военного трибунала для того, чтобы судить фашистских преступников. Как-никак, он тоже был не последней скрипкой в том оркестре, которым дирижировал Гитлер. Конечно, Гудериан – человек военный, он выполнял приказы, и в этом его оправдание. Но с другой стороны, он и сам разрабатывал директивы, составлял планы, проявлял инициативу. Все зависело от того, с какой точки зрения смотреть на его недавнюю деятельность.
Беспокойство генерала продолжалось недолго. Через несколько дней его отвезли за город в какой-то особняк, провели в большую, хорошо обставленную комнату. Появился седеющий мужчина в строгом черном костюме. Он не назвал себя, да Гудериану в конце концов и не важно было знать его имя.
– Мы высоко ценим ваши довоенные труды о бронетанковых войсках, – без обиняков начал мужчина. По-немецки он говорил с едва заметным акцентом. – Некоторые положения вашей книги и ваших статей не устарели и до сих пор. Но война многое изменила. Надо обобщить опыт, сделать выводы. И чем скорее, тем лучше, вы меня понимаете? – собеседник пристально посмотрел в лицо Гудериана. – О действиях немецких бронетанковых сил в этой войне никто не может рассказать лучше вас.
Генерал подумал, потом ответил сдержанно, с чувством собственного достоинства:
– Да, я собирался изложить свои впечатления в новой большой книге. Но для такой серьезной работы потребуются месяцы, может быть, годы. А я между тем не уверен даже в завтрашнем дне.
– Мы с вами деловые люди, – понимающе кивнул собеседник. – Сегодня я разговаривал с человеком, который будет вашим адвокатом. Он располагает вескими материалами для защиты. Самое большое, что вам грозит, – это десять лет тюремного заключения.
– При моем возрасте…
– Пройдет немного времени, и страсти улягутся, – перебил собеседник. – Вам, конечно, известен гуманный обычай пересматривать приговоры.
– Но мне трудно работать в камере. Нужна спокойная обстановка, потребуются материалы.
– Мы знаем, господин генерал, что у вас слабое сердце. Вам полезен свежий воздух, полезна природа. Семья, разумеется, будет рядом. При этом прошу заметить, мы не ставим никаких ограничений, не выдвигаем условий. Пишите так, как было в действительности. Лично меня интересует только основная концепция вашей будущей книги.
– Откровенность за откровенность, – ответил Гудериан. – Я хочу показать достоинства германского солдата, чтобы новое поколение немцев верило в свои возможности.
– И это все? – многозначительно спросил собеседник.
– Нет, – усмехнулся Гудериан, отлично понявший своего партнера. – Я постараюсь доказать новому поколению, что успешно сражаться с русскими можно лишь в том случае, если Запад объединит против них все свои силы. Вот главный вывод, который я сделал из этой войны!
* * *
Эскортный корабль высадил на остров роту строителей и полтора десятка моряков, с большим трудом удалось выгрузить на скалистый берег ящики с оборудованием для наблюдательного поста и радиолокационной станции.
Корабль ушел, а люди принялись обживаться на новом месте, среди камней на склоне сопки. Океан обдавал влажным теплом, в туманной сырости не просыхали одежда и парусина палаток. Неумолчный грохот прибоя глушил голоса.
В первый же день старшина Вячеслав Булгаков поднялся на вершину, где намечено было установить станцию. С берега казалось – рукой подать, а лезть пришлось часа четыре: по обрывам, по каменистым осыпям, по грязному снегу в глубоких затененных распадках, который так и не растаял за лето, дождался осени. Но особенно трудно было продираться через заросли кедрового стланника. Тугие пружинистые ветви его, густо переплетавшиеся на уровне груди, охватывали сопку широким поясом, стояли хоть и невысокой, но неприступной стеной. Тропу сквозь заросли нужно было прокладывать топором.
На вершине сопки Славка долго прыгал под холодным ветром, кутаясь в бушлат, ожидая, пока рассеется туман, и в конце концов был награжден за свое терпение. Сквозь серую мглу блеснул кусок голубого неба, пробился узкий солнечный луч. Он становился все шире, все ярче, белые струйки тумана, как змеи, уползали от него в расселины и на теневой склон. В какие-то пять минут расчистились небо и море, сразу стало тепло и так красиво, что Славка восторженно присвистнул, вертя головой.
Вдали вода была совсем черной, мрачной, а ближе к острову постепенно становилась синей, спокойной и нежной. Резко оттеняли границу прибоя белые кружева пены. Над крутизной скал заманчиво зеленели склоны сопок: со стороны казалось, что покрыты они ровной и сочной травой-муравой. А над всем этим многоцветным миром ослепительно блистал снежный конус, воткнувшийся прямо в центр голубого неба. Славка даже не смотрел на эту снеговую вершину – сразу слезились глаза.
Он поворачивался то в одну, то в другую сторону, и повсюду была вода. Он смотрел на восток, спину его холодил ветер, летевший через Охотское море с родных берегов. А впереди раскинулся Тихий океан, протянувшийся на многие тысячи километров. Где-то там, за волнами, за туманами, за необозримой водной пустыней лежала Америка.
«Форпост, – мысленно произнес Славка. – Нет, не зря нас сюда послали. Мы тут лицом к лицу. – Он еще раз обвел взглядом остров и с трудом подавил вздох. – Ну, что же, будем служить как надо, без дураков! Только скучища тут будет непроходимая, это точно. Особенно зимой. И ни одной женщины на пятьсот морских миль вокруг!»
Он запел громко для бодрости, для успокоения и начал спускаться вниз, туда, откуда неслись настойчивые удары железа по камню.
Быстро прошли несколько заполненных работой дней. Строители прокладывали дорогу, расчищали площадки для двух домов. Радисты установили связь с Большой землей. На вершине сопки и день и ночь торчал вахтенный сигнальщик с биноклем в руках.
Океан был пустынен. Лишь изредка подходила к берегу стая косаток: хищники затевали игру, носились вперегонки, рассекая воду черными спинными плавниками, блестевшими, как лакированные.
А в конце недели прозвучал вдруг сигнал боевой тревоги. Схватив автомат, Славка бросился к береговому обрыву, остановился на краю черной скалы, под которой перекипала белая пена прибоя.
Вдали, у самого горизонта, медленно шел военный корабль. Командир сказал, что это крейсер типа «Чикаго», и протянул Булгакову тяжелый морской бинокль: «Погляди».
Славка увидел надстройки, чуть скошенные назад мачты. Артиллерийские башни крейсера были развернуты в сторону острова. На корабле, наверно, производились учения, но Славке казалось, что вот-вот вспыхнет на орудийных стволах желтое пламя залпа…
Крейсер ушел, словно растаял в дальней туманной дымке, а Булгаков долго еще стоял над обрывом. С той стороны, где исчез корабль, дул холодный пронизывающий ветер и все ближе наползала стена тумана. Из-под нее бесшумно выкатывались длинные валы, неслись к берегу, гулко разбиваясь о камни, взметывая каскады крупных сверкающих брызг.
Шторм усиливался, массивней и круче делались волны, превращаясь в беспорядочные водяные холмы. Стремительным и могучим был их разбег. С глубинным нарастающим ревом бросали они свою многотонную тяжесть на широкую грудь скалы, которая содрогалась под ногами Булгакова. Махнув белой гривой, волны опадали и отступали с бессильным шипением, обнажая дно, чтобы через несколько секунд, получив подкрепление, обрушить на скалу новый удар!
* * *
– Настя, хочешь послушать мое стихотворение?
– Да, конечно!
– Только ты не суди очень строго, – смущенно улыбнулся Альфред, протирая очки. – Это вылилось сразу, в один прием. Я еще не знаю, что это будет. Может, начало поэмы, а может…
– Ты не рассказывай, ты читай, – ласково попросила она.
Ермаков отвернулся, глядя в окно. Тихо и взволнованно прозвучал его голос:
Разобраться, мы были с тобою ребятами,
Нам бы книжки читать, целоваться с девчонкой весной.
На ступени семнадцатой стали солдатами,
Нам винтовка казалась тяжелой и слишком большой.
Мы курили махру и умели стрелять из орудий,
Не робели в разведке глухою ночною порой.
Девятнадцатилетний, с осколком ты встретился грудью,
А меня отшвырнуло взрывною волной…
Годы быстро летят, подрастают уж дети
У девчонки, с которою был ты знаком.
Поседевшая мать бережет извещенье о смерти
С зажелтевшим от времени школьным твоим дневником.
Вспоминаю о «фрицах» спокойно, без ярости,
Батареи умолкли, пехота не просит огня.
Но, тебя схоронив, и к себе не оставил я жалости.
Это просто случайность, что ты там погиб, а не я!
Буду славить Победу, тобою и мною добытую!
Я тебе посвящаю работу свою,
Чтобы в книгах прожил бы ты жизнь непрожитую,
Чтобы вечно стоял направляющим в нашем строю!
– Игорь! – бросилась к нему девушка. – Это ведь об Игоре, да?
– И о нем, и о всех тех, кого я знал и любил. О старых и молодых, о прославленных и забытых. О всех солдатах! – сказал Ермаков, закрывая свою тетрадь.
1956—1967 г.