355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Дудинцев » Между двумя романами » Текст книги (страница 3)
Между двумя романами
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:11

Текст книги "Между двумя романами"


Автор книги: Владимир Дудинцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Изобретатель Холодный (в романе Бусько) разливал у нас на скатерти спирт, поджигал спичкой и тут же щелчком по насыпанному в ладони порошку тушил пламя. И, конечно, Викторов, изобретатель тех самых труб, из-за которых идет спор в романе.

Но черты Дмитрия Алексеевича – это, как говорится, типическое в типических обстоя-тельствах. Тут есть от каждого, с кем столкнула меня судьба. А может быть, и от автора тоже.

Они несли мне свои документы, дневники, рассказывали массу интереснейших эпизодов из своей жизни. Это все я записывал, а документы складывал в большущий короб из-под папирос. Вот так я складывал-складывал, а потом однажды выложил все эти бумаги. Разобрался в них – и увидел, что тут скрыто некое новое произведение, какого я еще не писал: большое, уже напрямую организованное самими событиями, отраженными в этих документах, все как-то одно к другому подобралось.

И тут я понял: надо писать. Это был настойчивый какой-то императив, загонявший меня за письменный стол. За работу. Я сел и за шесть месяцев написал роман, которым жил, который собирал 10 лет. Это был настоящий, подлинный социальный заказ, который пришел как бы из недр общества. Ведь, в сущности, никто не заставлял меня писать именно об этом, но в то же время я и отвертеться от этого не мог: это было бы, по сути, то же, что и отказаться от собствен-ной счастливой судьбы. Я чувствовал тем самым своим чувством, о котором уже говорил, что это будет хорошая вещь, что роман пойдет и будет иметь успех – отзовется в обществе, как надо.

(Жена. В отношении социального заказа, который Владимир Дмитриевич называет истинным. Этот тезис был сформулирован автором значительно позже написания романа в ходе его многочисленных интервью. А пока писал, неоднократно восклицал: "Ко мне будто рука из-за облаков протягивается и подает готовые главы!" Или еще такие признания: "Никто не догадывается, а я все сдираю у Шопена!" В то время у нас все время звучала музыка.)

Перебирая эти бумаги, я предвкушал какие-то неизъяснимые радости творчества. Я представлял, например, как такой-то эпизод ляжет на страницы романа, и мне уже не терпелось сесть и написать его, чесались руки. Но что характерно... Уже тогда я столкнулся вот с чем: когда пишешь по истинному социальному заказу, по внутреннему какому-то велению, то находишься в особенном нервном подъеме – работаешь, пишешь с утра до ночи и не замечаешь, что это тяжелый труд. Нет, напротив, для тебя это сплошное удовольствие. И даже ночью: ложишься спать, голова гудит. А ты еще кладешь рядом бумажку и записываешь приходящие мысли... а в результате – начинаются сердечные приступы, начинает жечь стенокардия. Но тогда я был молод: я уцелел.

Вообще, произведения, которые пишутся по истинному социальному заказу, они как бы вытягивают из автора все силы, и эти силы аккумулируются в данном сочинении, хотя и влекут за собой сердечные и мозговые неприятности. Иногда я даже думаю, что в природе сокрыт закон, ограничивающий наши возможности проникновения через какой-то запретный порог, в какую-то запретную зону познания. Велик спектр этих запретов – мыслителям они тоже не позволяют заходить слишком далеко: сложные законы в любой области научного познания, которые превосходят какой-то допустимый для запретной зоны уровень, влекут за собой для мыслителя как бы поломку его собственного рабочего инструмента – мозгового аппарата. Самый одаренный ум имеет свои границы возможностей.

Работая над романом "Белые одежды", я перенес два инфаркта и инсульт, остаточные явления от которого все еще ощущаются. Однако сейчас я нажал на тормоза: ничего нового не сочиняю, проветриваю мозги. Много сплю, много гуляю и жду, когда ко мне вернется прежнее самочувствие. Пока этого не случится, я не начну писать ничего, хотя, надо сказать, мне пока и писать-то не о чем: новый социальный заказ ко мне пока что не поступал. Правда, по опыту я знаю, что он поступит непременно, и тогда меня будет не остановить, надо готовиться заранее.

Так вот, если человечество будет вести себя осторожно и дальновидно, как я ему рекомен-довал бы, то оно может достичь невиданных успехов. Ибо оно, в отличие от меня, бессмертно. Бессмертно пока. Но если дела у него и дальше пойдут так, как идут, то может показаться "донышко" жизни.

Кроме того, человечество – та его часть, которая занимается искусствами – пишет романы, например, – в своем постепенном развитии тоже откроет такие чудеса в нравственной области, такие чудеса в отношениях между людьми, что это все ляжет в основу не виданных еще произведений, которые будут читаться залпом и зачаровывать читателей, пуская в их души замечательные ростки добра.

Эти окружающие нас явления просто расчесывают мои раны, хочется о них говорить и говорить, но, чувствуя свою слабость в познании жизни, я останавливаюсь и перехожу к тому, что мне близко, и, касаясь чего, я не переступаю какой-то черты...

Глава 6

ПЕРЕЕЗДЫ

Мой роман потребовал и специальной, особенной технической стороны исполнения. Прежде чем приступить к непосредственной письменной работе, я собрал все свои записи – высыпал их на письменный стол и начал сортировать: мысли, сюжетные куски, документы... – все переписал на отдельные разноцветные листочки. К тому времени на стене уже красовалась, как я потом называл, стенгазета – длинная простыня, склеенная из кусков ватмана, разграфлен-ная на части, соответствующие главам. И начал создавать "лоскутное одеяло", точнее, махровое деревенское полотенце – наклеивать на ватман разноцветные карточки. Отойду, полюбуюсь. В какой главе не хватает записки... А как "простыня" оказалась заполненной, сел переписывать на листы в линейку. Затем – в амбарную книгу, и только потом – на машинку. Насладительная для автора и ответственная работа.

(Жена. Вот здесь, когда В. Д. говорит об особой технической стороне работы над романом, я должна прибавить: большой письменный стол, свободная стена, на которой он мог поместить свою "махровую простыню", – все это оказалось вдруг возможным в 1950 году. Именно "вдруг" – как он говорил, "с неба протянулась рука". До 1950 года мы жили в нашей с мамой девятиметровой комнате на Таганке впятером. Трое взрослых и двое деток. И ни о каком "махровом полотенце" не могло быть и разговору. Один-единственный маленький ломберный столик стоял у окна. Он и обеденный, он же и письменный. По вечерам друг против друга рассаживались: моя мама, Анна Федоровна Гордеева, и мой муж. Мама со стопкой ученических тетрадей: она преподавала в школе русский язык и литературу, Володя со своей "Эрикой". Я же, учительница географии, на уголке стола писала план завтрашнего урока.

7 мая 1950 года у нас родилась еще одна дочка. И тут приходит ко мне в роддом радост-ное письмо от Володи: "Едем в Заветы Ильича! Нам дают на лето один из принадлежащих "Комсомольской правде" домов. Забудь Таганку! Перед Днем Победы объявили тех, кому в этом году газета выделяет жилье. И, представь, я получил ордер на две комнаты в общей квартире на Усачевке. Я уже их смотрел, даже начал расписывать стены – замечательное жилье! А самое удивительное – и "главный " был удивлен – ордер Дудинцеву поступил сверху! Газета и не собиралась меня "расширять"".

Тут я должна сказать, что мы, теснившиеся впятером (а предстояло вшестером) в девятиметровой без четверти комнате, написали и послали множество писем по множеству "высоких" адресов. Письма – мольбы! Последнее было Маленкову. Володя так и решил – это из его, Маленкова, конторы ордер.

И вот мы поселились на Усачевке, в доме железобетонной конструкции первых пятилеток. Володя оккупировал изолированную 14-метровую комнату. Тут же привез из Сокольников, где жили его родители, письменный стол, купленный 15-летним писателем на ту самую премию. И получил любую из стен для развешивания "стенгазеты". А остальные пятеро были совершенно счастливы, поселившись в 20-метровой продолговатой комнате, и о лучшем не помышляли. Дети же и теперь, став взрослыми, вспоминают общий холл, где можно было играть с сосед-скими детьми и даже ездить на велосипеде. Тут у нас народился сын Ваня, и в 1956 году В. Д. закончил "Не хлебом единым".)

Подготовительная работа к роману заняла 10 лет. На каком-то этапе мне пришлось заняться изучением инженерного дела, относящегося к труболитейному производству, интересоваться свойствами чугуна. Дошло до того, что мне понадобились знания в теоретическом акушерстве, так как у моей героини должны были начаться преждевременные роды. В общем, постепенно подобрался, как говорят ученые, аппарат диссертации, то есть определенный пакет набросков, схем, заготовок, которые раскладываются на нескольких столах так, что ты, обложенный со всех сторон, из этого положения просто так не выйдешь... Писать роман я начал до смерти Сталина, а потом – XX съезд партии, выступление Хрущева...

Глава 7

ПРОТАЛКИВАНИЕ РОМАНА В ЖУРНАЛЬНЫХ РЕДАКЦИЯХ.

"ПОЛИРОВАННОЕ ХОЖДЕНИЕ"

Как-то Симонов, тогдашний редактор "Нового мира", при случайной встрече говорит мне:

– Нет ли чего поострее? Тут я свой пирог и вынул из печи. Надо сказать, что я свой роман писал с опаской, никому не говоря об этом, боялся, что меня посадят: слишком неординарные высказывались мысли, крамольные даже... поэтому и держал все в тайне, хотя обычно писатели не могут умолчать о своей работе, есть такой грех. Но к тому времени настроение приподня-то-праздничное после XX съезда – роман я уже почти закончил и даже перепечатал на машинке. Отнес его в несколько журналов, ну и в "Новый мир", конечно. Почему по нескольким редакциям? На это у меня были свои причины.

Когда я принес "Не хлебом единым" в журнал "Октябрь" в бытность там главным редактором Храпченко, то мне отказали в печатании этой вещи. Отказали с жестами брезгливого возмущения. Все члены редколлегии встали, а я там тоже сидел – я тоже встал, и все, стоя, проголосовали против печатания моего романа, как то предложил впоследствии Герой Социалистического Труда Храпченко. И даже Замошкин, которого я уважал, который мне, прочитав роман, написал письменное восхищенное заключение и лично вручил. Он тоже, стоя, не глядя на меня, а глядя на Храпченко, проголосовал против печатания.

А Симонов схватил роман, как окунь хватает блесну. Он быстро прочитал... окунь тоже, так сказать, прежде чем схватить блесну, интересуется ее блеском. И не успел я закинуть свою уду, как поплавок пошел ко дну. И заработал весь журнал. Заработала вся редколлегия.

В "Новом мире", однако, несмотря на почти единогласное одобрение редколлегии, все же нашлись голоса, выступавшие против. Борис Агапов, член редколлегии, стал ярым противником моего романа. В голосах противников была слышна опасность. Она прямо загремела, когда я встретился с Агаповым в его кабинете. У него было странное чутье – ведь никто еще не запретил этого произведения, а он все предвидел и доказал мне, как глубоко сидит в некоторых внутренний цензор. Он уже построил в своем сознании будущий запрет и последствия, которые ждут каждого, кто посмеет через него переступить. Борис Агапов испугался этих последствий. Я полагаю, что тот пряник, который он как член редколлегии сосал, был достаточно сладок. Вот Агапов и вступил в конфликт со всей редколлегией; он увел меня в этакую редакционную клетушку, вызвал туда стенографистку и под ее запись размеренным голосом начал перечислять мне свои возражения против романа, свое особое мнение, сугубо отрицательное. И прямо как в воду глядел: он перечислил все, за что меня в последующем били, что мне инкриминировалось, а еще позднее – вменялось в заслугу. Но это уже в наши дни, когда началась перестройка. Черты, которые входили в состав моего преступления, они же вошли в перечень моих достоинств...

И еще там были люди, струсившие, из-за чего Симонов замедлил немножко процесс глотания блесны. Напугать сумели и этого прогрессивного редактора. Он мне написал – "фрондируете?" – письмецо.

Я побежал в альманах "Москва" к Казакевичу. У меня не было обдуманного намерения. Меня погнал какой-то бес, который управляет несчастными авторами, я полагаю, многими, если не всеми. И не только авторами, но и изобретателями, всякими зачинателями. Дело в том, что прогресс – это такая вещь, которая старается пробиться. Вот, как говорят: "Вода дырочку найдет". Примерно вот так ведет себя и прогресс.

Я побежал и отдал Казакевичу еще один экземпляр романа. И Казакевич... Сейчас нет таких редакторов. Сейчас надо редакторов при помощи хитрости залавливать на чтение твоего произ-ведения. А раньше: Симонов, Казакевич это были редакторы... И Твардовский... Которые сидели в своих редакциях, как окуни за сваей, и пристально смотрели, не плывет ли какая-нибудь плотва. И сейчас же молниеносным броском кидались, хватали ее. Они все были настоящими редакторами, агентами подлинного прогресса. Высочайшие люди...

Казакевич взял и сразу начал читать. Там тоже поплавок сразу пошел на дно. Не то что в "Октябре". В "Октябре" какая-то муть, поплавок ходил, подрагивал, что говорит о том, что там собралась, в этом болоте, мелкая уклейка, которая теребила, теребила наживку, теребила, и так никто и не сумел взять, потому что там не было крупной рыбы. Хоть сейчас он и увешан орденами, Храпченко, это все равно уклейка. Это не благородный окунь в два килограмма.

Ну вот, схватил. Поплавок пошел ко дну, прочитано было за сутки! За сутки было прочитано! Я уж не знаю, думаю, у него были дела. Дела отбросил.

А потом Казакевич мне и говорит:

– Дорогой Владимир Дмитриевич, не могу печатать. Не могу. Невозможно печатать. Слишком опасно. Вещь не пройдет.

Между прочим, спустя 7-10 лет одно Лицо, произношу с большой буквы, говорит: "Никаких ошибок не было" – и 150 тысяч в Гослитиздате, а потом, через 5-6 лет, еще 150 тысяч в "Современнике", в льняном переплете, на прекрасной бумаге, без малейшего изъятия – нигде не вычеркнуто ни слова. Что такое? Такой короткий кусочек времени прошел – и все иначе. Другое отношение. И уже окунем не надо быть. Понимаете? И уже уклейка берет и печатает.

Значит, было время, когда люди консервативного толка, тормозящие прогресс, составляли большинство и формировали мнение. И я полагаю, что не только в литературе, но уж во всяком случае в изобретательском деле. Тут уж наверняка. А после написания своего нового романа я, как изучивший этот предмет, могу сказать, что и в области биологии была такая же картина. Окуней били, а уклейка вовсю шебаршила на поверхности, с испуганными глазами что-то молола, создавая тот характерный шум, который и останавливал движение жизни.

Вот, значит, этот шум подействовал на Казакевича, который сначала проявил бойцовские черты – он был окунем, правда, поменьше размером, чем Симонов. И я ему говорю: "Эммануил Генрихович, давайте не спешите громко говорить, что вы не печатаете роман. Не спешите, выслушайте меня. Вы человек не старый. Вы полны интереса к жизни. Давайте сделаем так. Вы выходите в редакционную комнату, где сидят ваши редактора, и говорите: "Я уезжаю с Дудин-цевым к себе домой на два дня. Мы будем редактировать его роман для печатания в нашем альманахе". Вот и все. И уедем на два дня. Эммануил Генрихович, – говорю я ему, – коньяк мой, – говорю. – Мы с вами хорошо проведем время. А потом вы мне отдадите роман и печатать не будете. Но сделайте, пожалуйста, вот такой скачок, который вам ничем не грозит".

Он засмеялся. Он был живой человек. Это была пора живых людей. Вышел и сказал эти слова, потом с важным видом меня – под руку, взял под мышку роман, и мы вышли на глазах у всей изумленной публики, которая уже каким-то образом знала, что это за роман. И уехали к нему. Он в Лаврушинском переулке жил. Беседовали там. Всякие вещи говорили...

С Казакевичем нельзя было не считаться. Он был крупной величиной в литературном мире. И если уж он обратил внимание на мой роман, то это был еще один положительный голос. Надежно уравновешивающий протесты Бориса Агапова. Мой дьявол, который подсказал мне этот ход, знал, что делает. Предвидел... Шпион немедленно донес в "Новый мир", что роман "Не хлебом единым" "у нас уже готовят к набору". Немедленно кто-то позвонил или телеграмму послал в Гагру или куда-то там на Кавказ, где у Симонова была дача.

Спустя много лет в Доме творчества в Пицунде нам с женой рассказал о том, что творилось с Симоновым в тот день, поэт Евгений Елисеев. "Мы, говорит, – сидим, и еще кто-то там, и раздается звонок. Да, это был телефон. Симонов подошел, ему звонят из Москвы, из редакции "Нового мира". И вдруг он прямо-таки встал на дыбы, начал кричать".

Я тут, отвлекаясь, задаю вопрос: кто из современных редакторов толстых журналов способен "встать на дыбы"? Они все вальяжные люди. Все спокойные. Для них нет таких новостей, литературных, конечно, – которые были бы способны их, так сказать, взвинтить.

Симонов вскочил и начал кричать, и мой поэт понял, что речь идет о каком-то Дудинцеве. О каком-то романе "Не хлебом единым". Он это запомнил и через 30 или, там, 28 лет мне рассказал. Столько лет помнил. Значит, столь впечатляющим было поведение Константина Михайловича. И что он кричал? Он кричал: "Немедленно засылайте в набор! Сейчас же чтобы был заслан в набор!" И роман был заслан в набор в "Новом мире". Тут же он сел и написал письменный протест в секретариат Союза писателей с жалобой на Казакевича, который перема-нивает авторов "Нового мира". Какие были люди! Какие радетели литературы! Что были за богатые натуры, что за характеры! Одним словом, роман там пошел.

Вот какой был ажиотаж и какой базар вокруг этого романа. Третья часть еще лежала на письменном столе без конца своего. Отправил в набор то, что есть, а третью часть я срочно закончил и передал. И редактор Закс Борис Германович... Прекрасный редактор! Чудо-редактор! Он у меня ее принял. Вещь уже набиралась, а зашла речь о поправках. Я, как водится, страшно уперся, потому что я вообще всегда пишу, как-то сильно обдумав и уже прошептав фразы себе под нос. Я, когда пишу, всегда шепчу. И Наталка моя говорит: "Он шепчет". И радуется – значит, пишу. А когда шепнешь фразу, то ей придается разговорность, какая-то особая стилисти-ческая разговорная законченность. Мы, когда разговариваем, обычно хорошо оформляем свои фразы.

Правки Закса и Симонова были стилистические. Правда, две правки были политического характера. Там в конце у меня главный герой выходит на балкон ресторана, заснеженный. И он видит перед собой огни Москвы. Это происходит примерно где-то возле гостиницы "Москва" – ресторан на чердаке. И оттуда сверху очень много видно. Все в огнях. И он ночью глядит, опираясь на покрытую снегом балюстраду, и задумался... и запел из "Хованщины": "Стонала ты под яремом татарским. Шла, брела за умом боярским... Престала дань татарская. Пропала власть боярская. А ты, страдалица, стонешь и терпишь..." Вот такие слова он загудел из "Хованщины". После чего закрыл рот, и, так ему говорил когда-то Бусько, он произнес какую-то клятву сам для себя, памятуя, что клятвы на людях – они неисполнимы обычно бывают. Потому что человек, поклявшись на людях, одновременно и получает плату за то, что он так гордо, красиво поклялся, а когда клянешься сам себе, то если эту клятву не исполняешь, ты, таким образом, оказываешься сам перед собой в чем-то человеком нравственно несовершенным, и эти угрызения тебя хоть немного, да будут донимать. Вот он такую клятву молчаливую произнес, и дальше там пошло... Вот этот весь кусок было приказано вынуть с одновременным пристальным глядением в глаза. И я вынул. Занимало это треть страницы или полстраницы, и я когда-нибудь вставлю это обратно, потому что не вижу тут никакой крамолы, а только выражение крайней любви к Родине. Примерно так... И потом были указания на стилистические огрехи со стороны Симонова и Закса, которых я не признавал. Например, секретарша "кушала" мороженое. Заксу не понравилось слово "кушала". "Что вы, Владимир Дмитриевич, кушала, ела". Я ему говорю, что это была – не ирония, а мягкая улыбка в адрес этой девочки, которая, конечно, не ела, а кушала мороженое. Потом он, Закс, не признавал таких слов, как, например, у меня уже в другой повести "На своем месте": "и в глубине барака замерцали разговоры..." – мне казалось, что это наиболее точное выражение полуслышных разговоров, которые чем-то были прерваны, а потом какой-то побуди-тель их опять воскресил, и они там, в полутьме, замерцали. Ну вот, такие были споры, но это не относится к роману. Просто в качестве примера... Было таких восемь замечаний. По всему роману.

Роман пошел, скажу я вам, без редактирования, в чистом виде, каким я снял его со своего письменного стола. Он у меня очень гладко пошел. По тем восьми замечаниям, конечно, я уперся. Некоторое время был крик. Потом решили бросить "орел" и "решку". Вышло надвое: четыре мне, четыре – им. Кто предложил, не помню. Расхохотались. Достали пятак, стали бросать. Вот так все и кончилось: четыре каких-то замечания я без звука принял; четыре каких-то правки они без звука зачеркнули.

И еще одно место выкинули по политическим соображениям – про Дворец Советов. У меня там было довольно едкое замечание. Когда мой Дмитрий Алексеевич возвращается из заключения, он выходит из метро на "Кропоткинской" и видит, что площадка под строительство Дворца Советов – а раньше там был Храм Христа Спасителя – в таком же виде, забор стоит. А ведь он уже сколько просидел. Он в щель заглянул, а там уже пруд, и мальчишки удят рыбу, карасей, в этом котловане. Вот этот кусок тоже выбросили, сочтя его...

Представив роман, я убедился в том, насколько силен Сталин даже после своей смерти: уже прошел XX съезд, и Хрущев сказал уже свою речь, а в людях тем не менее еще глубоко сидел сталинский принцип... даже Симонов был слегка деформирован.

Но вот роман напечатали. Как отнеслась к нему публика, запечатлела стенгазета Союза писателей. Об этом я уже рассказал в 1-й главе. То было знамение – не сходи с тропы, пиши. Началось с первого номера... реакция читателей... звонки... Жена в это время была в Коктебеле, и с ней было двое моих детей. И дети были такие голенастые, босые, все лазили по виноградни-кам. И Наталка тоже была... Она у меня женственная... А там же ходили! Все в каких-то особенных халатах, в каких-то страшных одеждах, как турки, только кинжала не хватало на животе. Какие-то сверхдамы литературные... И вот туда пришел первый номер, начали читать, вдруг... к Наталке справа – киноартистка Тамара Макарова, слева – еще какие-то дамы.

Наталка вдруг "милочкой" стала. Хотел бы я, чтобы Тамара Макарова сыграла в моем киноромане "Не хлебом единым". И Пырьев начал было заниматься. Но...

Глава 8

ОБСУЖДЕНИЕ В УНИВЕРСИТЕТЕ

Было еще обсуждение – в университете. Очень хлопотал о его устройстве профессор Дувакин. Потрясающее, конечно, обсуждение. Происходило оно в комаудитории. Мы с женою в урочный час приехали. Идем по Моховой от Библиотеки Ленина к университету. Сумерки. И перед нами и за нами – тянется цепочка, будто муравьи идут по дорожке. От станции "Охотный ряд" – тоже цепочка. Смотрю, а расстояние от одного идущего студента до другого – ну, не больше метра. Вот они такой веревочкой все идут, идут и туда входят. Я не верю глазам, подхожу ближе... Идут. Туда. И мы с Наталкой входим. Меня за стол президиума, Наталка – в первом ряду.

Студенты были активные, чувствовали себя как дома. Какие-то профессора намеревались, вроде как в романе "Кровь и песок"... Там описание фермы, где готовят бойцовых быков для коррид. Так вот, стадо бойцовых быков несется к водопою, бодаются, скачут... а со всех сторон их окружают кастрированные благонамеренные вожаки, так сказать, направляют движение. И эти вожаки как-то умело боками своими формируют это стадо. Чтобы оно бежало только к воде. Вот такие же благонамеренные вожаки выступали, но студенты сразу же начинали дружно топать ногами, кричать... Меня удивляет, почему не посмеяться, не порадоваться на молодой задор? Вот у Столыпина хватило ума и юмора сказать: "пусть порезвятся, из них выйдут хорошие столоначальники". Ведь так оно и есть. И выходят. Так чего бояться?

Да, самое главное, что все эти студенты топали во имя коммунизма, за чистоту идеи... Дело в том, что роман я писал, чувствуя на груди красный галстук. Так что студенты защищали, выступали против ошибки, которая зачтется не мне и не им, а этим товарищам-вожакам, да и некоторым именитым писателям: Суркову, Василию Смирнову... До меня дошел тогда слух, что они, организовавшись, побежали в ЦК пугать, что, мол, повторяется Венгрия, что роман органи-зует вокруг себя реакционные силы и т. д. Вот студенты своими этими молоденькими головами и сердцами чувствовали творимую ошибку, которая происходила из-за того, что у старцев были слишком расплавленные мозги, что им слишком чудилось бог знает что. Что было в 20 году, в начале, эсеровский мятеж... И в заключение студенты, каждый, встали и закричали: "Ленинская премия!" – зааплодировали и закричали все хором: "Ленинская премия!" И это было напечатано в студенческой многотиражке.

Потом мне какое-то лицо сказало: нехорошо прошло в университете. Нехорошо прошло...

А надо сказать, сразу после напечатания романа в журнал пошла почта. Почти каждый день из почтового ящика мы вынимали объемистые конверты из "Нового мира" – письма от читате-лей. В основном хвалебные. Очень приятно было читать. И вырезки из газет. Тоже хвалебные. Не маленькие, статьи на целый подвал. Вот как... И московские, и много областных – из всех краев страны. В Москве Коля Жданов напечатал в "Московском рабочем", в "Известиях" было, Тамара Трифонова, критик, большую статью готовила... и тут вдруг прозвучало в воздухе нечто вроде струны в "Вишневом саду". Или как у Гоголя: "струна звенит в тумане". Так кончаются "Записки сумасшедшего". Вот какой-то такой звук раздался. Что случилось? И таким же дождем, как сыпались похвальные рецензии из "Нового мира, мне стали присылать пакеты с другими вырезками из газет. Правда, раньше шли такие трехколонники, "подвалы" с критичес-ким уважительным разбором. А теперь были все четвертушечки. Авторы каялись в том, что позволили себе выступать. Сколько было статей в первый раз, почти столько же было и покаяний. Это было еще до выступления Хрущева на съезде писателей. Выступления еще не было, а аппарат заработал.

Глава 9

О ЛЕНИНГРАДСКОМ ОБСУЖДЕНИИ РОМАНА

Вот как было в Ленинграде. Позвало меня бюро ленинградское по распространению литературы. Организовали все хорошо. Выступления – в огромных залах. Дали мне в гостинице "Европейской" номер. Вообще отнеслись к делу должным образом. Выступлений много. Я никогда к выступлению не готовлюсь. Само собой как-то получается. Вот идет день, второй, третий. Выступаю ежедневно, иногда по два раза. По радио выступил. Потом впервые в жизни услышал, как из динамиков на улице или где-нибудь в парикмахерской, в холле гостиницы – мой голос! Я говорю свою речь, интервью, отвечаю репортеру. Прошло бурное обсуждение в Ленинградском университете, но об этом позже. И вот я готовлюсь к очередному выступлению. Что значит готовлюсь? Ужинаю. Жду машину, на которой поеду на выступление. Должно было быть в каком-то гигантском клубе рабочем. Я сижу в номере, жду машину ехать туда, и вдруг – телефонный звонок:

"Владимир Дмитриевич!" – и слышно там множество голосов. "Я". "Почему же вы к нам не едете?" – "Жду машину, сейчас буду". – "А почему у нас висит огромное объявление, что вечер не состоится?" – "Как так, в первый раз слышу?" – "Да, висит большое объявление".

Я в недоумении. И тут вваливается в номер группа писателей во главе с Сергеем Михалковым. Вот они посадили меня в машину и повезли в Союз писателей, Ленинградское отделение, прямо в кабинет Александра Прокофьева, того прекрасного поэта, с восхищения которым я, можно сказать, начал свой литературный путь.

Я ведь начинал эту свою литературную жизнь очень рано, в 12 лет. Я тогда молился на некоторых поэтов. У меня был период очень сильного увлечения Прокофьевым.

Вечер отправлен на гауптвахту, ночь на пески упадет.

От Белого моря до Сан-Диего слава о нас идет.

Огромны наши знамена, красный бархат и шелк.

Огонь, и воду, и медные трубы каждый из нас прошел.

Вот такой был поэт. Была такая группа деятелей искусства, которые писали о революции от чистого сердца. И художники. Петров-Водкин, который тоже писал о революции от чистого сердца. А раз так, значит, в запасник такой парадокс. Потому прекрасное творчество Петрова-Водкина до сих пор мало кому известно. Были какие-то одна или две коротенькие выставочки, и... вот вам и певец революции... его запрятали в запасник эти бюрократы, наводнившие Союз художников и устраивающие в год по несколько выставок, все торжественно изображают: Кремль, Ленин, идущий по льду Финского залива, и т. д. Везде, во всех картинах, не искусство и не вдохновение, а литературное содержание составляло основу – прямо берут из истории партии кусочек какой-то и иллюстрируют... А Петров-Водкин, величайший певец революции, прошел стороной, и не одного поколения, а двух или трех мимо. А еще Смеляков был, поэт, которого я считаю советским Гейне. Его запрятали в тюрьму. А это великий советский поэт. Он не литературщину гонит, а вдохновение, вдохновение... Эти поэты и художники – они показывали народу, что революция – дело живое, а не плод какого-то сочинительства. Это все восторженные художники. И вот какая закономерность: ударяло все по ним. Хлоп – и Смеляков на 25 лет... Вот ведь что происходило.

Таков был и наш Прокофьев, который в начале своего творчества чем-то был похож на Петрова-Водкина, но его постигла другая метаморфоза. Он стал бюрократом. Он стал толстым послушным бюрократом. Угадал силу, которая против Смелякова, Петрова-Водкина и еще многих прекрасных творцов себя проявила. Угадал и принял надлежащую позу. И был замечен. Сидит за громадным письменным столом.

Я вошел, ведомый под руку этими товарищами, и ослеп от восторга. Не вижу никакого важного начальника. Передо мною был тот, кто направлял меня в молодые годы и перед кем я до сих пор преклонялся. И такой восторг, видимо, заметен был во мне, что поэт в нем смутился и опустил глаза.

Я так, ничего не видя, прямо к нему устремился. А он помолчал немного и сказал низким голосом: "Вот что, Дудинцев, вот тебе билет, давай садись и поезжай в Москву. Тебе здесь, в Ленинграде, делать нечего". И смотрю, лежит билет приготовленный. И я поехал в Москву.

Оказалось, тогдашний секретарь обкома, Фрол Романович Козлов, выразил недовольство... Почему же Фрол Романович рассердился? Произошло вот что. Накануне или за два дня до того выступал я в Ленинградском университете...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю