355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Алейников » Тадзимас » Текст книги (страница 15)
Тадзимас
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:34

Текст книги "Тадзимас"


Автор книги: Владимир Алейников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Следует сразу же особо отметить, что уж кто-кто, а наш Александр Сергеевич Пушкин, дальний предок которого носил имя Радша, или Рача, образованное, быть может, от слова рада, по-украински – совет, отсюда и радити, советовать, а может – от слова радеть, радеть о чем-то, и был он – радетель, об отчизне своей, или еще о чем-нибудь крайне дорогом для него, был – рачитель, и это имя – из древнего речевого арсенала, и есть в этом слове и Ра, древнее название Волги, а в Египте – бога, и рать, и радость, и этот Рача, Раджа – советовал всем нам радеть о родной своей речи, – так вот, наш, повторяю, Александр Сергеевич – умел входить в образ.

Север – что он такое для испанцев!

Противопоставление их, такого привычного, с детства знакомого ощущения, восприятия своей земли, своей, в местах их обитания, родной для них, природы – какой-то неведомой, отчасти манящей все же пугающей, потому что непонятной, совершенно им неизвестной земле, природе, среде.

Хотя, опять-таки, географически, по расстоянию, это ну так близко, так достижимо, что сейчас и говорить-то о таком всерьез просто смешно.

Пушкинским же героям было вовсе не до смеха. И не до шуток.

Вот чем был для них – север.

Пушкин. «Каменный гость». Из второй сцены.

«Лаура.

…Приди – открой балкон. Как небо тихо; недвижим теплый воздух, ночь лимоном и лавром пахнет, яркая луна блестит на синеве густой и темной – и сторожа кричат протяжно: „Ясно!..“ А далеко на севере – в Париже – быть может, небо тучами покрыто, холодный дождь идет и ветер дует. – А нам какое дело?..»

Вот вам и отношение к северу.Как говорится, без комментариев.

Солнечное затмение – прежде всего природное явление. Так говорят нам ученые. Так скажет любой школьник. Даже теперешний, из нашего междувременья, когда никому уже непонятно, какие, собственно, знания получают учащиеся в школах. Да и знания ли это? Или набор информационных клочков?

Об этом природном явлении увлекательно рассказывал – так передали мне его прилежные слушатели – один приезжий астроном, старый коктебелец. Недавно рассказывал. Прямо во дворе Дома Волошина. Там сотрудники музея периодически устраивают всякие вечера, концерты, выступления бардов, поэтов, разных интересных людей. По привычке это называется мероприятиями. Но я не пошел на популярную лекцию известного астронома.

Во-первых, работал часов по десять, а то и больше, каждый божий день. Во-вторых, просто не знал об этом. Да если бы и знал, то все равно вряд ли пошел бы. Время дорого. Так дорого время! Как я это понимаю сейчас! И уж лучше я сам, сам по себе, как умею, все это постараюсь увидеть и осмыслить, – так я рассудил. И это – в-третьих.Солнечное затмение я наблюдал у нас в Коктебеле – а где же еще наблюдать его, когда живу здесь? У нас оно было неполным. Примерно девяносто шесть – девяносто восемь процентов всей площади, всей массы солнечного диска было закрыто надвинувшейся на него луной. Но ведь это – почти полное затмение. Почти. Остальное – досказывало воображение. И показывало – случайно увидел – телевидение. Да и так, собственными глазами, было на что поглядеть.

Одиннадцатое августа – день смерти Максимилиана Волошина.

Шестьдесят семь лет уже, с того самого, печального тридцать второго года, когда он здесь, в Коктебеле, в своем большом и ранее столь гостеприимном, а тогда, в начале тридцатых, с неопределенным каким-то, из-за множества обстоятельств, будущим, но сохранившем свой свет и дух, единственном в мире, неповторимом, прибрежном доме, ушел в свой последний путь, – прошло, – и сменялись времена года, сменялись власти, и люди, сюда приходившие, сменялись, – а дом выстоял, жив, как живы и свет, и дух, – и яснее ясного определился, высветлился, от земли киммерийской до высоких небес неким стержневым лучом встал во весь исполинский свой рост.

Величественная фигура – Максимилиан Александрович Кириенко-Волошин. Значительнейший человек в русской культуре.

И вот ведь как слились, накрепко соединились две текущих в его жилах крови – отцовская, украинская, запорожская, сечевая, степная, исконно русская, корневая, кровь извечных жителей Арианы, Аратты, Скифии, то есть нашей, родной земли, как бы там ее и когда бы ни называли, и материнская, немецкая, – и образовали сплав. Синтез.

И вот что из этого вышло.

Вот какой человек получился.

Огонь был высечен – славный! Разгорелось пламя – в полную силу. Свет его виден был – издалека.

Рекомендую обратить внимание на то, что в первой части его фамилии – Кириенко – есть залетевший в нее из древнейшего нашего языка слог «ки» – духовная нить, незримая связь.

А вот шумерский миф о происхождении мира.

Изначальный Океан – А-ки-ан – Не-земля-небо – породил праостров Киан, внутри которого зародился Энлиль – Воздушное колыхание – Ветер – наш русский Лель. Когда он окрепнул, ощутил в себе силу, то сумел разъединить мать Ки – Землю и отца Ан – Небо. Сам же с той поры стал именоваться – Кур-галь – Великая гора. От Кур-галя рукой подать до кургана. И тут же вспоминается украинская весна, праздник Красная Горка, сохранившееся доселе почитание Леля: «Ой, леле!..»

Не случайно это, поверьте. Все у Волошина – не случайно. Многое у него – предопределено. И очень многое – результат огромной внутренней работы. Совершенствования духовного. Пути – к свету. Сохранения этого света – и продления его, далее, в другие поколения.

Коктебельский дом Волошина – словно единственный в своем роде, нигде больше аналогов не имеющий – киот. Внутри этого киота – образ. Образа. Да, такой вот небывалый киот. Смотрите: опять – слог «ки». Крепка духовная нить, незримая связь!

Дом – куда ведут все пути и откуда ведут все пути. Дом – где свет, нескончаемый, негасимый. Дом – где дух, возрастающий, все вокруг – возвышающий.

Дом – нить. Дом – суть. Дом – внутрь себя путь. Внутренний мир. История его души.

Годы – а что они, годы? Шли себе. Дом – стоит. Стоит – как время. Сквозь время. Над временем.

Дом – кром. Дом – укром. Крымский дом. Киммерийский. Дом – звук: сам – звук. Дом встреч. Дом – речь.

Дом – торжество крова. Дом – сам – слово. Само слово. Сама слава.

Дом – тот, что рядом, об руку с трудом. Поруч – по-украински. Дом – вместе с поэтом. Дом – вместе со всеми нами. Дом – вместе с проросшими в настоящем, какое уж есть оно, и прорастающими в будущее духовными семенами.

Дом – сеятеля. Ваятеля – создававшего из света – сияние. Зодчего – создававшего из духа – вечное здание.

Дом – где создавались песни. Орфический дом. Дом – воплощение мысли. Материальное. В яви.

Дом – видящего. Зрячего. Дом – сведущего. Дом – ведущего: в завтра.

Дом – ведающего. Ведический дом.

Дом – ведического духа. Дом – ведического света. Дом – из Вед. Из речи, слуха, зренья, мысли. Дом Поэта.

И что ему какие-то там шестьдесят семь лет! Как и самому поэту!А тогда, в шестьдесят пятом, когда впервые был я в Коктебеле именно в этот августовский день, его отделяло от дня смерти – физической лишь, поверьте! – Волошина – всего-то тридцать три года.

Ну разве не воскликнешь после этого – хотя бы по привычке, общепринятой, в основе своей имеющей обычную инерцию мысли, нежелание думать дальше, думать самому: «Боже, как быстро летит время!» Воскликнуть – можно, конечно. И никому это не возбраняется. Но мне сегодня почему-то не хочется так восклицать. Это как еще посмотреть ведь на то, что, собственно говоря, это такое – время. Что оно из себя – конкретно – представляет. И как оно движется. В пространстве, что ли? В земном? В рамках трех измерений? Или залетает и в четвертое? Может, и в иные измерения – тоже заглядывает? А может, и вообще частенько наведывается туда? Движется – как же? Идет? Бежит? Летит? Может быть, время – это совсем не то, что думает о нем большинство людей. Может быть, оно и не идет вовсе, и тем более – не бежит, и уж точно – не летит. А может быть, его просто – нет. Просто нет его, времени. И все тут. Может такое быть? Может. Все может, коли на то пошло, быть. Ведь известно: в разные периоды жизни время и движется по-разному. Я, например, постоянно это ощущаю. На себе самом испытал это. Множество раз. То оно ускоряется, да так иногда, что действительно его не замечаешь, сообразить не успеешь, глазом моргнуть не успеешь, а оно уж прошло, – то замедляется, вдруг, непредвиденно, да так, что девать его некуда, а оно все есть, и есть, и есть у тебя. В последние годы, на всем протяжении девяностых, время позволяет мне, время просто дает мне возможность, – очень вероятно, что сознательно дает оно мне эту возможность – работать. Счастливую возможность. Как ее назвать иначе? Только вот так и назвать. Счастливую. Редкостную. Вовсе не запоздалую. Но и за нее, как и за все вообще в жизни, надо платить. Тем же временем. Которое вне Коктебеля – ускоряется, изменяет свои очертания, меняет свой ритм, и все, из чего оно, даже по приблизительным представлениям, состоит, – меняет. В котором, живи я в Москве, а не в Крыму, я и чувствовал бы себя по-другому, и делал бы, возможно, что-то другое, и само время, ход его, течение его, ощущал бы совершенно по-другому. Но это – там, где-то там. Здесь, у нас, – другие ритмы. Здесь, у нас, – другое время. Духовное. Путеводное. Световое. Здесь – время речи. Имя времени – слово.

Сегодня – грустная годовщина. Очередная.

И вот, именно в этот день, – затмение.Все – не случайно. Далеко не случайно. Все в этой жизни – связано со словом. Весь наш мир – из слова. В начале было – оно. Затмилась когда-то жизнь поэта. Прервалась. И вот – затмение. Но жизнь поэта прервалась – и сразу началось другое. Началась – судьба. В которой – сплав, синтез, единство. Судьба его произведений. Трудная, конечно. Судьба – его духа, его света. Радостная – для всех. Путь судьбы этой – по всем дорогам земным и небесным. Путь – духовная жить, незримая связь. Всего и со всем.

Вот и затмение – пройдет. Наверняка пройдет. Покажется нам – во всей красе своей или во всем ужасе – кто его знает, как оно будет? – и закончится. Благополучно. Что бы там ни говорил и ни подсчитывал когда-то Нострадамус. Потому что – как же без света? Как же – без солнца? Без них – ну никак нельзя.

О затмении – знали, конечно, заранее. К нему – готовились. Его – ждали. Всем было, прежде всего, интересно. Любопытно. Даже зуд некоторые, особенно взвинченные граждане ощущали. Нетерпение так и норовило прорваться наружу – но куда его потом денешь? Ничего оно не ускорит. И оно затухало само по себе. Таилось внутри. Ждало своего часа, чтобы опять – прорваться, вылезти вперед, оказаться впереди всех, на самом удобном месте. Но, понимая абсурдность своего поведения, сникало нетерпение, стушевывалось, а потом видоизменялось. Превращалось в обычное терпение. Которому, как известно, решительно все с малолетства обучены. Которого просто не занимать – у любого из масс. Но интерес – да, это другое. Совсем другое. Интерес – он живуч, он всегда сам по себе существует и ни от кого не зависит. Он – личный. Он же – и общим бывает. Но это когда многие интересы объединяются. И превращаются в одно общее желание: что-то увидеть.

Как оно – будет? Что именно – будет? А потом – что будет? Вот уж вопрос! «Быть иль не быть?» – перенесенное в будущее. Из любопытства. От нетерпения. Из интереса. Ну что же, скажите-ка, – там будет?

Ждали – отчасти с опаской. Из суеверия. Суеверие – это ого-го что такое, братцы! Не как либо что, а что либо как. По причине данного подсознанием сигнала тревоги.

Оттого, что краешком мозга, хотя и хорохорились, хотя и храбрились, и виду вовсе не показывали, думали люди: а вдруг – хряснет все вокруг? И что делать тогда? Как быть? А вдруг – мировая катастрофа? Гибель всеобщая? Мало ли что! Не хухры-мухры все это. Не хиханьки. Вот уж тогда – взвоем! Ждали – внутренне дрожали. Оттого, что неизвестное – страшит. Оттого, что ожидание чего-то – воздействует на человеческую психику и пугает куда больше, чем то, чего ожидают. Это, кстати, давно, заметил и виртуозно обыграл, подробнейшим образом разработал в своих фильмах некоронованный король ужасов Альфред Хичкок. Ровесник Владимира Набокова, Андрея Платонова, Юрия Олеши и некоторых других замечательных писателей, ну хотя бы Эрнеста Хемингуэя, каждый по-своему подобные состояния выразивших. Смотрите-ка, до чего интересное поколение! Что-то в них, во всех, таких разных, общее все-таки было. Точно, было. Вот и готовая тема, для исследователей. Дарю ее, кому угодно. Не жалко. Это – прямо по ходу, по вспышке у меня как-то само собой получается. Привык.

Оттого, что вспоминалась, выплывала на поверхность и становилась предметом обсуждения в толпе, да еще – в толпе отдыхающих, людей временно праздных, на отдых сюда, в Крым, приехавших, вырвавших для себя этот короткий отдых – из унылой повседневности, из мрачноватого скопища трудовых, рабочих, далеко не всегда оплачиваемых, или не вовремя оплачиваемых, или недостаточно хорошо оплачиваемых, как в пору как бы времени это водится, человеческих, жизненных дней, и желающих – ну хоть малую толику радости получить на юге, ну хоть немного праздничности ощутить, ну хоть просвет крошечный в жизни своей увидеть, а потом – ладно уж, будь что будет, потом – видно будет, потом – глядишь и стерпим, потом, после нас, – нет, лучше все-таки не потоп, лучше бы обошлось, лучше просто – жизнь, какая уж она есть, скрывать нечего, да и хвалиться нечем, – так, существование, – всякая там, людей, конечно же, и притягивающая, заманивающая к себе, воздействующая на них, на психику их, и без того расшатанную, но, одновременно, параллельно, – и пугающая, то есть, что называется, и кнут и пряник, – мистика – не больно-то высокого пошиба. Так себе, ниже среднего уровня. Но – для масс. Из арсенала массовой «культуры».

Предсказания астрологов. «Ох, надо же! – Слышали? – Читали? – В газетах пишут! – По телевизору вещают! – По радио!» Разные пророчества. Туманные. Расплывчатые. Но – были ведь! «Ох, ох! – А помните? – А знаете? – А слыхали?» Тот же Нострадамус – во главе угла, так сказать. И размножившиеся, мутирующие отечественные предсказатели. Помельче, да поязыкастей. Со страшилками своими. С их ложной, на лбах у них написанной, многозначительностью. Стращальщики. Пугальщики. Специалисты по ужастикам.

Да все одно – мелкота.А еще и слухи. Слухи, слухи и слухи. Это уж – как всегда. Издавна и навечно. Испокон веков. Без этого – ну никак. Слух – подпитка для страха. Удобренная почва для грядущего стресса. Непременный атрибут. Неизменный элемент. В общей, слоями нарастающей, как торт наполеон, информации. В самих массах. И только для них – со всех сторон. Вернее, в информационной каше-малаше, сборной солянке. Люди ждали – и напрягались. А действительно: мало ли что?

И вот – среда, одиннадцатое августа. Утро началось у меня с некоторой тяжести в голове. С разбитости, усталости во всем теле. Будто накануне физически много трудился. Машины с цементом разгружал, например. Или еще что-нибудь в этом роде. Вкалывал. Мышцы болели. Спину ломило. Ноги были как ватные. Но особого значения всему этому придавать я не стал. Заварил, как обычно, чаю с травами. Хорошими травами, здешними, полезными: железницей, зверобоем, чебрецом, мятой, мелиссой – и еще розовыми лепестками. Попил чайку. Приободрился немного.

В моей рабочей комнате – ну, пусть уж называется она моим кабинетом, ладно, так и быть, – прикреплен к стене большой портрет Волошина. Форматом в четверть ватманского листа.

Это фотография. Замечательная.

Переснята со старой, маленькой, пожелтевшей – моим старым знакомым и даже приятелем, Сашей Гусевым.

Саша живет сейчас у меня. Из Москвы приехал, от Москвы отдохнуть приехал. Ходит по окрестностям, снимает пейзажи и людей. Снимки у него выходят первоклассные. Он выставки свои устраивает. Кое-что знакомым дарит. На Сашиных снимках есть свет, здешний. Выражен дух Коктебеля. Это сразу же чувствуют все истинные коктебельцы. В Коктебеле Саша на семь лет раньше меня появился, еще в пятьдесят седьмом году, в десятилетнем возрасте. И весьма многое с тех пор успел увидеть и постичь. Все и всех здесь знает. Совершенно свободен в своих действиях и привычках, по старинке. Ходит-бродит себе, улыбается, на природу глядит – и всегда что-то в ней этакое, особенное, прозревает. И запечатлевает.

В прежние годы любил он рассказывать свои сны. Потрясающе их рассказывал. Отчего и получил от коктебельской, свою особую среду составляющей, публики прозвище: Саша Астральный. Ласковое прозвище. Дружеское. Дано было еще и за пристрастие его ко всему необычайному. А в Москве молодежь прозвала его: Саша-сэндвич. Потому что он делает вкусные сэндвичи и кормит ими эту молодежь. Сашу все любили. И любят. Он с людьми ладит. Он – с добрым светом внутри.

В Москве у Саши собрана огромная библиотека эзотерической литературы. Он так и говорит:

– У меня есть все!

И ему следует верить. Это ведь не кто-нибудь, а Саша.

Несколько лет назад Саша Гусев подарил мне эту фотографию Волошина.

Выполнена она в его секретной технике. Вначале была просто увеличена прежняя, маленькая. А потом уже действительно было «дело техники». Получился синтез: и фотография, и графика – сразу, в одной вещи. Произведение искусства.

Есть у меня еще здесь подаренные Сашей полуфотографии, полуграфические листы, с деревьями, разметавшими ветви, с целыми букетами линий, изгибов, наклонов и взлетов древесных.

Я мог бы еще долго рассказывать о Саше. Ведь он – часть моего Коктебеля. Он дружил, например, с Колей Шатровым. Ои знает многих действительно хороших людей.

Он несколько лет стоял в Москве в подземном переходе и делал фотографии прохожих, а потом преображал их в силуэты. У него тысячи этих человеческих силуэтов. Когда Саша их показывал, то казалось, что смотришь захватывающий фильм.

Немало бывало в Сашиной жизни событий. Немало есть у него и достоинств.

Хорошо, что подарил он мне фотографию Волошина.

Вовремя сделал это. Кстати очень она была. Очень к дому пришлась.

Так она и висит здесь.Присутствует Волошин – рядом.

С утра я все поглядывал на Волошина.

Смотрел на широкое, просветленное какое-то, лицо его, обрамленное вьющейся шапкой густых волос и седеющей – по рыжине – бородой. Смотрел в глаза его, обращенные к тому, кто смотрит на него. Обращенные – к единомышленнику. К собеседнику. К соратнику. Обращенные – вперед. На него смотрела – вечность. Но смотрел и я. Прямо в глаза ему я смотрел. И – чувствовал его взгляд. Ясный, внимательный. Пристальный. Взгляд-зов и взгляд-отзыв. Знающий взгляд. Ведающий.

Волошин смотрел на меня с фотографии – и жил.Разумеется, он – жив. Я-то знаю об этом. Давно и твердо знаю. Жив, как и свет в мире. Жив, как и дух Коктебеля.

Волошин – подлинный гений места. Великий мистик. Всем давно уже пора об этом знать. Что есть, то есть. Но – не знают. Не хотят знать. Некогда им. Незачем им знать. Это – знать. Им – то есть толпе. И не только ей. Ну хотя бы симферопольским университетским деятелям.

Помню, как на одной из волошинских конференций, уже ставших традиционными, проводимых Домом-музеем Волошина, года три, что ли, назад, выступая на ней, то есть будучи на людях, – а появляюсь я на людях крайне редко, но тут уж случай был такой, пригласили, позвали, и я пришел, – выступая, а значит произнося свое слово, говорил я о том, что Волошин – огромный поэт, ведический поэт, потому что у него ведическое мироощущение. Говорил о том, что он – великий мистик. О том говорил, что такое Волошин для Коктебеля, и не только для него, а для меня, для всех нас, давно с Коктебелем связанных людей, для света, для духа, для речи. Говорил – и знал, что говорю. Правду.Но – не понравились кое-кому из присутствующих мои слова. И не только не понравились – а взбеленили просто этих кое-кого. Возмутили – ну прямо так, что сейчас же их, эти мои искренние слова, следовало – изъять. Будто из обращения изъять. Вычеркнуть. Методами советской цензуры – убрать. Снять. Устранить, будто и не было их. Да поскорее. Немедленно.

И вот – образец такой цензорской деятельности.

Меня сразу осадил, сразу же перебил, на полуслове, не церемонясь ни со мной, ни с людьми в зале, вообще ни с кем, потому что чего там тянуть, действовать надо, – какой-то симферопольский филолог, или литературовед, или профессор, – уж не знаю точно, кто он такой, что за птица, каков он там, у себя в Симферополе, среди начальства, и в какой роли подвизается.

– Никакой Волошин не мистик! – безапелляционно, с категоричностью дурного толка – и тона, в данном случае просто неприличной, закричал он начальственным голосом, – закричал прямо с места, не вставая, даже не приподнимаясь слегка, но наоборот, удобно развалясь, обсидев, как обжив, свой стул, – видимо, немедленно, по партийной привычке, желая пресечь в корне этакое безобразие, понимаешь, этакую дезинформацию, которая, чего доброго, может смутить умы и души присутствующих в зале. – Он символист! Это известно! Сим-во-лист!Странная логика. Будто символист – не мистик. Достаточно вспомнить всю их честную компанию. Но не объяснять же ему прямо здесь, что и мистики-то – разные бывают. Я покосился на этот беспардонный, самоуверенный, идиотский голос, не захотев даже вглядываться, кто там такой меня пресекает. Сказал еще вкратце кое-что из того, что считал нужным, да и ушел с трибуны.

Конференция происходила в клубе пансионата «Голубой залив». Зал там большой. Был он битком набит и участниками конференции, и гостями, и просто интересующимися людьми, включая местных жителей.

На улице хлестал весенний дождь. Свежий дождь. Майский. Дверь в клуб распахнута была настежь. Мягкая прохлада дождя так радостно и очень кстати врывалась сюда, в заполненное людьми, надышанное помещение. Но головы партийных деятелей от филологии и литературоведения она не остужала.

Надо заметить, что сидели мы, вместе со старинным моим другом-приятелем, поэтом Генрихом Сапгиром, на сцене, в президиуме. Приглашены были сюда официально, дирекцией Дома-музея Волошина.

Директор, молодая, взволнованная, разнаряженная, праздничная Наташа Мирошниченко, недавняя выпускница Симферопольского университета, зорким оком увидела меня, скромно сидевшего в последнем ряду, поближе к двери, к дождю, к освежающей его прохладе, и громогласно, чтобы все слышали, объявила в микрофон:

– Среди нас находится замечательный поэт Владимир Алейников. Попрошу вас в президиум, Владимир Дмитриевич!

И призвала меня к себе, плавным, но требовательным жестом высвободившейся на мгновение из кружев и прочих воздушных деталей ее наряда, худенькой, белой руки – оттуда, издалека.

Весь зал одновременно повернулся и уставился на меня.

Пришлось встать и идти.

Подобным же образом Наташа призвала на сцену и Генриха.

Чуть нагнув седую голову и топорща опущенную краями вниз, под его юмористически подергивающимся носом, который уже заострялся и смарщивался так, будто он вот-вот скажет сейчас знаменитое свое: «По-о-нятно!..», тоже седую подковку усов, Сапгир проследовал за мной.

Мы сидели с ним не за столом, а за одним из нескольких, составленных в неровный, длинный ряд, столов. За этой чередой столов не хватало места всем членам президиума. Поэтому пристроились мы с Генрихом, по привычке, с краю. В этом были свои преимущества. Мы чувствовали себя свободнее. Не в числе прочих, а сами по себе. Не в стаде, не в стае.

До меня выступал и Сапгир. И его тоже – осадили. Пожилой человек Генрих, но и с ним не церемонились. Впрочем, и я немолод. Меня – потом уже, после него, осаживали. Инерция, надо полагать, уже работала. Чего, мол, с ними цацкаться, с поэтами этими! Вякают всякое тут, отсебятину несут, мнения свои высказывают! Нам их, поэтов, мнения – не нужны. Так эти симферопольские начальники, наверное, думали.

Ну как после всего этого себя вести? Переглянулись мы с Генрихом – и поняли друг друга. Нечего нам было здесь делать больше. Для приличия побыли еще немного на сцене. Совсем немного. Потом – вместе, сразу, – встали. Да и направились прямиком к выходу. Спокойно шли. Бок о бок. Плечом к плечу. Не спеша. Невозмутимо. С достоинством. Как и подобает старым товарищам. Прошли сквозь зал – и ушли. К дождю. К свету. К Волошину.К уходу нашему симферопольское начальство отнеслось так, будто бы ничего особенного и не произошло. Никто нас не задерживал. Никто не уговаривал остаться. Нас они, видимо, тоже – вычеркнули. Изъяли. Убрали. Сняли. Как и наши слова о Волошине. Мы им – не нужны были, с нашими-то мнениями. У них свое было мнение – обо всем. В том числе и о Волошине.

Оттого и загнано огромное творчество Максимилиана Волошина в одну, издаваемую с небольшими вариациями, обойму: стихи, поэмы – выборочно, немного прозы, вступительная статья чья-нибудь, скупые биографические данные о нем, иногда – сжатые комментарии. Все. Называется – Избранное. Однотомник. Читайте, мол. Вникайте. И этого хватит вам.

А давно подготовленное Собрание сочинений Волошина в десяти томах так и не издано.

Как же! «Символист».

Читающей публике отпущена, отмерена, разрешена – определенная доза.

Все остальное – свет и дух, путь и речь – ждет издания.

Так у нас всегда и бывает. Привычка старая – к обоймам. К «проверенным» изданиям – прямо как к «проверенным товарищам», партийным, разумеется. К шаблонам. К стереотипам. К инерции мышления. К инерции издательской, редакторской, составительской. Перепечатывать одно и то же по нескольку раз – это можно. А вот новое издать, в полном виде автора представить – нет, еще погодить следует. А мало ли что? И никто не торопится – обрадовать читателей. Дать им возможность самим разобраться в творчестве поэта. И тем более – в творчестве такой уникальной, многогранной личности, как Волошин.

Кто он? Поэт? Пророк? Летописец? Критик? Переводчик? Искусствовед? Знаток литературы? Художник?

Он – все это. И он – еще больше всего этого.

Он – Волошин.Его пора – по-настоящему, в полном виде, издать. Чтобы – читали. Чтобы его книги сами пришли к людям. Чтобы книги его – были у нас. Все.

Конференция продолжалась. А мы с Сапгиром – ушли. Ушли – и ладно. Мы – не жалели. Мы были – в Коктебеле. С Волошиным.

Дождь постепенно затихал. В лужах посверкивало прояснившееся небо. Сверху, с ветвей деревьев, падали крупные, тяжелые капли. Некоторые из них попадали за шиворот. Иногда сверху обрушивались и целые водопадики, будто бы под душем оказался.

«Под дождь, как под душ для души», – писала в шестьдесят шестом году Наташа Горбаневская.

– Я сплю, как бог. Под душ, на отмыванье своей души, через жару бегу, – тремя годами раньше, в шестьдесят третьем, писал еще в Кривом Роге я.Бывают вот такие совпадения. Вспоминается вдруг такое вот, когда под дождевой, в данном случае – последождевой, водопадик с ветвей угодишь.

Мы с Генрихом вышли на набережную. Прогулялись у моря. Потом я отправился домой. Друг Ишка там ждал меня. Шел я по звенящей ручьями улице, поднимался в гору и думал. Ну и публика, действительно! Это Волошин-то – не мистик? А кто же он такой? Дом его – точно посреди залива. Слева, на горе Кучук-Енышары, его могила. Справа – изваянный самой природой, абсолютно верный, профиль его. А сам дом? А обстановка в нем? Атмосфера? Аура? Дух? А все без исключения писания Волошина? А его невероятные для человека поступки, даже подвиги? В семье Арендтов еще со времен гражданской войны в Крыму Волошин – домашнее божество. Он спас, вырвал из лап чекистов их родственницу, известного в Симферополе врача. Он спас от смерти генерала Маркса. И – как он это сделал! Молитвой. За врагов. Он вообще очень многих выручил, спас. «Макс был знающий», – утверждала Цветаева. И он действительно видел – в одной Цветаевой – сразу нескольких поэтов. Таков потенциал у нее был. И он видел это – еще в ту пору, когда была она совсем молоденькой. Знал. Здесь, в Крыму, он предсказал юному Владимиру Набокову великое будущее. Здесь, в своем Крыму, в своем Коктебеле, он совершал поистине чудеса. Здесь он был на месте. Был – гений места.

Покойный Борис Корчин, коренной коктебелец, рассказывал: еще в детстве, поскольку его мать убиралась у Волошиных, частенько и он в их доме бывал. И всегда, при таком умении Волошина общаться с людьми, бросалась в глаза, поражала людей его непохожесть, выделенность – из других, из прочих. Избранность. Призванность. Что-то в нем уж точно было – особенное. Вспоминал Корчин: зима, снегу намело, холодно. Море возле волошинского дома тяжело ворочается, плещет прибоем по промерзнувшему песку, на котором поблескивают, вперемешку с ледышками, камешки-самоцветы. Собаки и те нос на улицу не кажут, прячутся. Ветер воет, норд-ост. А Волошин выходит вдруг из дому, плотный, крупный, и не такой уж высокий с виду, а кажется большим, этаким монументальным. Идет, в тулупе, наброшенном прямо на голое тело, к воде. Сбросит на песок тулуп – и в море. Окунется, поплавает. Мальчик смотрит на это, вытаращив глаза. Редкое зрелище, да еще в зимнюю пору. А Волошин выйдет на берег, невозмутимо, спокойно, без всякой дрожи, накинет на плечи тулуп – да и домой к себе, неторопливо, будто вокруг лето, а не зима, идет. И весь, ну весь – особенный. Как из сказки. Прямо светится весь. И всегда он такой был. Будто свет от него исходил.

Я шел домой и вспоминал стихи Волошина. Вот уж кто был человеком самиздата! Вот уж кто отчетливо понимал все значение самиздата – для всей страны, для людей, живущих под гнетом, но жаждущих подлинного, свободного чтения, любящих и знающих своих поэтов. Я вспоминал, что именно благодаря ему живу я сейчас в Коктебеле. Это ли не мистика? Это ли не поддержка Волошина, не помощь Волошина? Я вспоминал его жизнь – и его позицию в жизни – особенно важную для меня в наш, теперешний, уже затянувшийся период междувременья. В его Доме-музее слышал я однажды волошинскую запись. И хорошо запомнил голос его: звук, тон, ритм, интонации. Я шел домой и снова слышал его, светящийся, светоносный, словно материализовавшийся здесь, в Коктебеле самом, в его пейзажах, в его приметах, несколько приподнятый голос: – Войди, мой гость, стряхни житейский прах и плесень дум у моего порога… Со дна веков тебя приветит строго огромный лик царицы Таиах. Мой кров – убог. И времена – суровы. Но полки книг возносятся стеной. Тут по ночам беседуют со мной историки, поэты, богословы. И здесь их голос, властный, как орган, глухую речь и самый тихий шепот не заглушит ни южный ураган, ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот. Мои ж уста давно замкнуты… Пусть! Почетней быть твердимым наизусть и списываться тайно и украдкой, при жизни быть не книгой, а тетрадкой. И ты, и я – мы все имели честь «мир посетить в минуты роковые» и стать грустней и зорче, чем мы есть. Я не изгой, а пасынок России и в эти дни – немой ее укор. Я сам избрал пустынный сей затвор землею добровольного изгнанья, чтоб в годы лжи, падений и разрух в уединеньи выплавить свой дух и выстрадать великое познанье. Пойми простой урок моей земли: как Греция и Генуя прошли, так минет все – Европа и Россия. Гражданских смут горючая стихия развеется… Расставит новый век в житейских заводях иные мрежи… Ветшают дни, проходит человек, но небо и земля – извечно те же. Поэтому живи текущим днем. Благослови свой синий окоем. Будь прост, как ветр, неистощим, как море, и памятью насыщен, как земля. Люби далекий парус корабля и песню волн, шумящих на просторе. Весь трепет жизни всех веков и рас живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю