Текст книги "Последний пожар (СИ)"
Автор книги: Владимир Марченко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
В ОСЕННИЙ ДЕНЬ
Прасковья Семёновна Ломакина не умела просить. За свою одинокую жизнь одолевала просьбами соседок пять-шесть раз, а к начальству никогда не обращалась. Или характер у неё сложился такой, или она считала, что просьбами унижает себя. Иные товарки из горла вынут, а своего добьются. Говорили, ободряя, сходи, в лоб не дадут. Обязаны помогать пенсионерам.
Отлетели блистательные погожие деньки. Ласково заморосили бархатные дожди над селом Круглые Копанцы, что вытянулось улицами вдоль ленточного бора. Забот меньше, а ночи длиннее. Картошки выкопаны. В погребе на полках выстроились банки с капустой и помидорами, грибами и огурцами. Хорошо уродила морковка, а чёрная редька выросла не крупная, но гладкая и плотная. Когда приходит Василий Фёдорович, она шинкует её на тонкие ломтики, солит и поливает душистым растительным маслом из колхозной давильни. Любит зять редьку. За стол не садится без этого блюда, говоря, что овощ не только силу придаёт, но и органы всякие внутри и снаружи надёжно омолаживает. А вот её родители почитали тыкву царицей стола и огорода она была. Её парили, сушили. Лечились, прикладывая к ушибам и вывихам, компот варили из сухой красавицы и в пироги рубили. Матрёна Семёновна Ломакина придерживается заведённой традиции; ещё и салаты делает из любимого овоща, в борщ добавляет, но особенное, по словам зятя, вино у неё получается из тыквы. Некоторые банки по семь лет выстояли, а ни вкуса, ни крепости не потеряли.
В суровые послепраздничные дни, Василий Фёдорович утром рано заезжает к ней, чтобы освежиться тыквенным коньяком, а уж потом спешит заниматься ветеринарскими заботами. С понятием человек. Другой бы глотнул спирту, ведь его в аптеке ветеринарной в канистрах хранят. Нет же, заедет к тёще, спросит о здоровье, о разных крестьянских проблемах. Но даже ему Прасковья Семёновна не смогла открыться, выразив словами свою думку, которая занозой колет её душу. Он главный в районе по здоровью животных. Ходят слухи по селу, будто бы он ещё и у врачей больничных хлеб отнимает. Ей сказала соседка недавно, что Старуфанов – зять её – вылечил рак у скотника лошадиным лекарством. Врачи руками замахали и тут же признание сделали, что ошибка в краевой практике диагностической случилась. Никакого рака не было у Петрухина. Мужик и не спорит. Ошибка. Худеть перестал и мордочкой округлился. Почаще бы так ошибались. Он-то знает, как пил месяц вонючую приправу, составленную коровьим доктором, узнавшим по одному виду о его смертном диагнозе.
В ящике, пересыпанные песком, уложены некрупные желтые яблоки. К зиме они превратятся из деревянистых шаров в ароматные сочные плоды. Это лакомство ребятам. Прибегут с горки, заберутся на русскую печь, похрустят витаминами. Зять привёз и поколол дрова. Дочь и внуки стаскали в сарай по сухому. А уголь у неё остался с прошлой зимы. Но была ещё одна забота у Прасковьи Семёновны Ломакиной. Летом было как-то не до неё, хотя помнила о ней, и она не давала ей полного покоя. Приближающаяся зима придвинула эту заботу, которую припасала на последний план.
«Схожу сегодня. Сегодня же обязательно схожу, – думала старая женщина, закидывая завалинку своего маленького домика, построенного зятем, пять лет назад. Долго не мог понять, для чего ей понадобилось жильё, ведь есть изба, срубленная ещё родителями. В ней выросла. В ней начинали ходить братья и сёстры. Домик из брусьев, высок, наличники простые, окрашенные голубой краской. Между рамами светят грозди рябины. Так делала бабушка, так делала мама, так делает она.
Чёрная податливая земля легко берётся на лопату, удобно укладывается у стены под самые окна. Сколько же осеней она бросает эту землю, утепляя избушку и дом, в котором никто не живёт. Верила, что вернётся Илья, возьмёт на руки дочь, которая родилась без него. Шли год за годом, росла Шурочка. Старился дом. Не вернулся.
Была весна. Шла война. Вызвал её председатель и сказал:
– Будешь кашеварить. О тебе говорят… Сейчас главное, честность. Время такое. – Словно продолжая тот дальний разговор с одноруким председателем Фёдором Панкратовичем, Прасковья Семёновна Ломакина прошептала:
– Нет, председатель, Федя, совсем нет, честность для меня в любое время – главное.
Варила тогда гороховый суп, гороховую кашу, гороховый кисель. Посевную вытянули на царе – горохе. – Невесело шутили женщины, пахавшие и сеявшие тогда колхозные поля. Даже сейчас, спустя сорок лет, ощущает запах разварившегося гороха, смешанного с дымом горящей в печке полыни, которой она топила кухню. Эти запахи приходят к ней и становятся подчас такими явственными, что кажется, в печи стоит чугун с гороховой кашей.
Разбрызгивая, свежую грязь, проходят по улице редкие автомашины. Моторы гудят тяжело, ей кажется, что автомобили напрягают невидимые мускулы, когда преодолевают очередной ухаб. И в колхозе уборка закончилась с перевыполнением государственных планов и заданий, взятых обязательств по сдаче зерна в далёкие закрома Родины. Об этом старушка узнала, слушая передачу районного радио. Раньше на каждой улице был колхоз. Восемь их организовали. Самарский колхоз назывался имени Чапаева. Просторную улицу построили заселенцы из Самарской губернии. Пришло время и стали называть улицу Октябрьской, словно название «Самарская» чем-то хуже, не достойней что ли. Колхозики слили в один. Теперь он называется «Алтай».
Сейчас что не работать, всё машинами. И заработки не сровнять с нашими. За палочки трудились день – деньской. Припоминает Прасковья Семёновна свои молодые годочки. Улетели они. Остались радикулит, ревматизм да пенсия в 32 рубля 72 копейки. Говорила почтальонка, что скоро прибавят, до сорока рублей дотянется пенсия. Зачем ей много, хватает на хлеб. Пока есть силы, за курицами и утками ходит. Телят выращивала до прошлого года. Шурочка запретила, сказав, что мяса ей купят, а бегать за животными, которые, идя из стада, пытаются пройти мимо калитки и погулять по чужим дворам, забрести в сквер, что разбили на месте старого кладбища, ей уже не по возрасту тяжко.
Скрежетнул под лопатой кусок шлака, хрустнул корешок. Черёмуху спилили лет восемь назад, засохла. Привёз прутик однажды Илья из бора, когда ездил за сосновой колючкой и шишками для растопки кизяков. Вот и выросло в палисаднике ветвистое деревце. Исходили терпким ароматом весной белокипенные цветущие ветви, радовало осенью чёрными сочными ягодками. И дерево устало жить, – вздохнула старая женщина, вытирая концом платка слезящиеся от пронзительного ветерка выцветшие от жизни, когда-то голубые глаза.
Белое бескрайнее строгое поле. Оно развернулось перед глазами, выплыв из дальнего уголка услужливой памяти Прасковьи Семёновны эдаким волшебным ковром. Шла осень победного года. Снег выпал неожиданно, засыпав за ночь колхозные поля. Под пушистой периной оказались тридцать пять гектаров недоубранной сахарной свёклы. Новый председатель был молод и ещё ездил верхом на мерине по полям. Она помнит его растерянные глаза. Говорили, что у него два ордена за разведку в тылу немцев. Геройский парень, а снегу испугался. Не снег его страшил, а то, что он мог расстаться и с орденами и с партийной книжкой, и вообще, в таких случаях церемонились мало тогда. Увозили человека тяжелоглазые уполномоченные и забывали его навсегда.
Она помнит собрание в красном уголке. Курили махорку и матерились бывшие фронтовики. Партийный секретарь недолго выступал, умолял всех принять участие в копке свёклы, а коммунистам приказал, чтобы не смели показывать упаднический пример. Кто же мог знать, что зима прыгнет, как кошка с печи. Комсомолкой не была, родителей назвали «лишенцами», когда вернулись из ссылки, куда отправили по списку, а её и братьев, поэтому не пускали ни к клуб, ни в избу – читальню. В пионеры не захотели принимать, а в комсомол, и, говорить, нечего. Решила, что нельзя стоять в стороне. Ведь пахали и сеяли, пололи и продёргивали этот самый сладкий корень, не для того, чтоб его бросать под зиму? Она не сказалась больной, как это сделали многие женщины. Могла бы и не ходить, дочь у неё простыла, требовала внимания и заботы. Оставила с бабушкой, старенькой и глухой, но надёжной и заботливой.
Брала тугие, подкопанные мужиками, корнеплоды, обрезала прибитую морозом ботву, тонкий, словно поросячий хвостик, конец. Сняла вязаные варежки. Приехал на поле и он, привёз флягу молока и хлеб. Поздоровался. Те послевоенные председатели ездили в ходках, знали, как идет сев и пахота. Ведь конь везде пройдёт даже в слякоть, в осеннюю распутицу. Председатель разделся, достал большой нож и сел рядом. Женщин было мало на краю поля у свёкольных куч. Фронтовичка Раиса больше распоряжалась, чем работала ножом; строжилась на мальцов, таскавших по снегу свеклины, возмущалась на девчат – комсомолок, которые с песнями и смехом больше мешали друг дружке, чем работали.
Кучка обрезанной свёклы перед ней росла медленно. Две безмужние доярки в ярких полушалках сидели, как нарядные куклы. Они шушукались, задирали друг друга, просили у мужчин покурить для «сугрева», а сами доставали из сумок варёные яйца и звали парней, наливая в кружку «чай». Рядом с Прасковьей сидела на клочке соломы чернолицая болгарка, которую привёз с войны Артём Малиновский. Он умер во время уборочной, подняв колесо от старинного колёсного НАТИ – трактора. Открылись раны. Не довезли до больницы. Кареглазая красавица не уехала с девочкой в солнечную свою страну, а осталась с родителями Артёма. Рядом с ней, перемазанная землёй, работала, как заведённая Аня – дурочка. Она была так проста и до слёз наивна, что Прасковья не раз отбивала её у пацанов, заманивавших её летом в пустую конюшню, обещая конфет и баранок. Аня была старшей, мать болела, остался отец на финской войне. Выполняла девушка любую работу, чтобы хоть чем-то помочь семье. Донесла подлая душа, что Дерябкина Анька «натырила» семенной пшеницы в посевную. Она стояла на суде в рваной кофте, в ветхой юбчонке, статная и не по-деревенски красивая. Молчала, и только слёзы текли ручьями по её бледным щекам. Через год объявилась в деревне с грудным ребёнком. То ли пересмотрели дело, то ли беременность повлияла на сокращение срока.
Когда поделили хлеб, когда открыли флягу с остывшим молоком, Прасковья, остановила болгарку Зою и Анютку, объяснив, что холодное молоко – это верная простуда. Собрали клочки соломы и травы, попытались греть молоко мужики. Председатель вытряхнул из ходка солому, отправил бригадира за дровами.
В сумерках учётчик, скрипя деревянным протезом, подошёл к её куче свёклы, то, удивившись, попробовал поширять костылём, полагая, что внутри натолкана ботва. Кинул сверху свою мерную верёвку с чёрными метками от дёгтя, записал что-то в тетрадке, подошёл к куче Анютки, постоял и двинулся дальше. Прасковья остановила его, потребовала, чтобы замерил и её бурт, проследила, чтобы записал, как надо. Дерябкина наработала больше всех. И что! Мужчинам записали по два трудодня, а всем остальным – по одному. Мальчишкам записали по половинке. Когда она вступилась за Анну, требуя, чтобы ей тоже записали два трудодня, фронтовичка Раиса сказала, поджимая губы: «Мы все выполнили свой долг».
Нет справедливости, – подумала она и сказала: «Одни работали, играя, а другие играли, работая». Её подняли на смех те, кто угостились у подруг, а председатель подошел, снял кубанку и поклонился им, троим, в ноги, каждой, говоря, что он запомнит это поле. Запомнил.
Прасковья Семёновна оттягивала свою нелёгкую работу. Проходили назначаемые себя сроки. Она не могла собраться, насмелиться. Не хватало не мужества, не уверенности, а чего-то такого, чему и названия у неё нет. Она боялась, может не выдержать напряжения и всё испортит. Получится, что напрасно терзала себя, напрасно составляла план действий. Зря всё лето вынашивала речь, подбирала слова.
Пришёл этот день. Осенний день, слякотный. По небу неслись лохмоты облаков, напоминая кудели. Сеялся мелкий нудливый дождь. Тянуть некуда. Прасковья Семёновна достала плюшевую жакетку, повязала поверх платка пуховую шаль – подарок дочери и зятя к восьмому марта. С утра не могла ничего есть. Аппетит куда-то подевался. Выпила стакан компота, а к ватрушкам, которые накануне принесли внуки, Толя и Юрик, не притронулась. Они пахли свежим ливером, печёным тестом. Ей кажется, что тесто Шурочке удаётся лучше, чем ей, хотя и молока добавляет и кусочек масла растопит и пару яиц разобьёт, а вот не тот вкус. Тут и сорт муки влияет и хмель, который собирает в бору зять. Вода у них в колодце другая. Не такая солоноватая, как в её колодце.
У большого кирпичного крыльца тщательно вымыла в луже резиновые сапожки и подумала, сколько можно было сложить печей из того материала, что ушло на одно крыльцо. Теперь колхозная контора занимает два этажа, а когда-то хватало нескольких комнат в большом доме, в котором располагалась церковно-приходская школа. Построена каменная школа, а в бывшей конторе разместили немощных стариков и старух, дети которых построили себе дома, а старикам не нашлось в них места.
Прасковья Семёновна поднялась на второй этаж. Она еще не видела, как выглядит внутри дворец коллективного труда. Великолепие полов и расписанных стен её поразили и напугали. Ей показалось, забрела не туда, куда ей требовалось. Успокоившись, рассмотрела знакомых парней, стоявших у окошечка металлической двери. Когда стали немного платить денег на заработанные трудодни, всё было просто. Приезжал в бригаду учётчик с чемоданчиком и на обеденном столе раскладывал ведомость, выдавал большие купюры, приговаривая, что ему не дали мелочь, а в магазине отказались разменивать.
Миленькая девочка, сидевшая за дверью с надписью: «Председатель правления колхоза «Алтай»», оторвалась от печатной машинки и приказала женщине раздеться, расспросила, зачем ей потребовался председатель, записала в особую тетрадку её фамилию, имя, отчество и цель визита. Прасковья Семёновна расстегнула жакетку, приспустила на плечи шаль с платком и стала слушать, как строгая девчушка докладывает Фёдору Петровичу о том, что кто-то пришел, и будет отнимать у занятого человека драгоценное время. Старая колхозница ждала, что скажет председатель, как отреагирует на просительницу. Вот она услышала радостную весть, что ей дадено на общение семь минут.
– Прасковья Семёновна, постарайся покороче. Не задерживай. Сам готовится на бюро. Иди. Я просила снять верхнюю одежду. Он не любит, когда к нему в спецовках лезут. Ну, ладно. Вы же пенсионерка.
Неужели, Фёдору запахи силоса и солярки стали вредны и отвратительны? – подумала старая женщина, открывая заветную дверь, к которой собиралась всё лето и осень. Она замерла у порога, ошеломлённая рядами стульев вдоль панелей из шифоньерных дверок и огромными окнами, выходящими во двор. На окнах висели шелковые коричневые шторы. В простенках приметила несколько картин в шикарных рамах золотого цвета. На картинах парусные корабли, безбрежные морские просторы. Председатель оторвался от бумаги, по которой водил ручкой, принялся крутить диск телефона, а потом, щёлкнув «педалькой», сказал: «Танечка, соедини с главбухом. Срочно». Ломакину не видел. Она видела его. Постаревший, но вполне симпатичный в элегантном синем костюме в кремовой рубашке и в галстуке, походил на актёра, который вредил гитлеровцам в ихнем могучем Рейхе. Штирлиц строен и подтянут, а председатель заимел пышные щёки и нажил обширную лысину, которая не вязалась с тем образом юного разведчика, начинавшего руководить крохотным уличным колхозиком.
Вот председатель положил телефонную трубку, и стал водить ручкой по бумаге, а бывшая колхозница, сгорбившись, стояла у края широкой бордовой ковровой дорожки, не представляя, что ей делать дальше. Она почувствовала, как устала, но боялась проронить слово, нарушить кабинетную тишину хоть одним шагом или движением. Не хотела отрывать хорошего человека от важной работы. «Какая разница, когда он подпишет ей требование». Тишина стала липкой и тягучей, словно гороховый кисель.
– Что тебе? – раздался крепкий и уверенный бархатистый голос. Она хотела сказать: «Здравствуй, Фёдор», – но сникла, и потерялась, словно заблудилась в огромном зале – кабинете. Ей сделалось жарко и душно. А он вновь принялся писать ручкой по важной бумаге, словно её и не было у порога.
Она никогда не просила ничего. Не потому что у неё всегда было нужное, – просто не умела этого делать, потому что с детства всякие просьбы были для неё невыносимым трудом. Если мама посылала к соседке или в магазин за солью, приглашала с собой брата или сестру. Даже дочь Шуру не нагружала домашними просьбами. Старалась всё сделать сама. Если девочка, понимала, что нужно вымыть за собой посуду, прополоть грядки, полить лунки огурцов, пока мама на работе, то она, лишь радовалась помощи.
Ещё никогда за свою жизнь она не писала заявлений о помощи, не умоляла бригадиров о том, чтобы ей привезли зерноотходов или соломы. А если что и получала, то это происходило, лишь тогда, когда выписывали и давали всем.
– Мы не отказываем, – донёсся до неё круглый раскатистый голос председателя колхоза «Алтай». – Как своим дадим, так и вы приходите. Если что останется, выпишите себе требование. Попозже…
Прасковья Семёновна удивилась, ведь она ничего не сказала, не произнесла тех, заготовленных, фраз, которые повторяла изо дня в день.
Показалось, что она падает на спину. Потолок, выстеленный белыми узорчатыми плитками, закачался на невидимых качелях, а пол стал вздыбливаться вместе с красной дорожкой, окаймленной жёлтыми линиями, норовя встать вертикально. Ломакина прислонилась к косяку и закрыла глаза, пытаясь унять своё старое сердце, которое билось громко и тревожно. На весь кабинет, на весь мир. Мысленно женщина ругала себя за этот поступок, нарушив свою привычку ничего не просить ни у кого, понесла наказание. Её не захотел узнать бывший мальчик-разведчик, ему было не до неё. Он был очень занят. Она оправдывала старого председателя. Нужно было придти позже. Позвонить заранее. Почему она не назвала своего имени, не напомнила о той зимней свёкле? Почему?
Она отошла от пережитого в коридоре. Светила тускло пропылённая лампочка без плафона, чтобы лучше просители видели ступеньки выхода. Лучи заходящего солнца ударили в отуманенные глаза женщины. Присела на ступень крыльцо, увидела коновязь, выезжающего из высоких ворот мастерской разноколёсого трактора, а по улице медленно катился вишневый легковой автомобиль, на стекле которого был нарисован жёлтый треугольник с черной каймой и чёрной буквой «У». Вдруг улица стала бледнеть и превращаться в заснеженное поле, лишь автомобиль продолжал двигаться по нему. Вот он развернулся и поехал к ней. Маленький и ласковый. Она ощутила его тепло, а яркий свет фары, с нарисованным красным плюсом, становился близким и приятным.
Прасковья Семёновна увидела себя лежащей на кровати, плачущую Шурочку и врача в сером халате, стоящего у тумбочки.
– Мама! – кричала дочь. – Как тебе не стыдно. Кто будет кормить твоих овечек?
«Ей некогда, – подумала Прасковья Семёновна. – От работы не отойдёшь. Люди идут книжки менять, а овцы голодные. Трава ещё есть. Докормлю до весны, остригу шерсть, свяжу всем носки и варежки. Что-то прялка стала пробуксовывать. Надо сказать зятю». Старая женщина открыла глаза, посмотрела на плачущую дочь и тихо сказала:
– Хорошее тесто у тебя, доча, получилось.
КЛУБОК
Кавалеру четырёх медалей «За отвагу» – пехотинцу и поэту, дяде моему – Ивану Тимофеевичу Марченко.
На Алтае весна только что просунула одну ногу в дверь. Лёд на дорожных лужах хрустел под сапогами, как сухарь на зубах колхозного мерина по кличке Басмач. Сердце хотело, но не смогло выскочить из груди и бежать впереди старшего сержанта Ивкина. Вот и заимка. За старыми раскоряченными вётлами – бывшая усадьба кожевенного заводика, который в горячей радости разнесли революционные крестьяне. Тяжелый заграничный чемодан и полный заплечный мешок пригибали к хрустящему снегу отпускника. «Сидор, забодай его комар, натолкал мыла, иголок, десяток флаконов одеколона, а ещё куски ткани из разбитых магазинов. Всем взводом хлопотали, собирая в дорогу. Отдельный свёрток – Нине Кадкиной и её дочке…
Неожиданно парень полетел вниз. «Забыл. О сухом колодце забыл. Сократил путь, называется, спрямил. Чудило. Ничего, ничего, выберусь. До Песчаного меньше километра. Мама уроки проверяет у девочек или на стол собирает. Или колет лучину на утро». Круг над головой набухал синевой, переходя от предутреннего фиолетового цвета в рассветный густой шёлк. Ивкин несколько раз пытался подняться вверх, упираясь ногами в противоположную кирпичную стенку колодца. Отдышавшись, сбросил шинель, попробовал вновь. Были бы ноги подлинней, смог подняться, а выше – колодец начинал сужаться. Пётр надел шинель, затолкал в сапоги запасные портянки. Не получилось.
От глухой обиды можно заплакать, но если бы слёзы помогли выбраться из этого знакомого колодца. Он помнил его с детства. Когда ловил сусликов с другом Сидором, заглядывал в холодный мрак, надеясь увидеть воду, но вода не появлялась много лет. Говорили, что в колодец сбросили хозяина кожевенного заводика и засыпали землёй. Председатель колхоза обещал народу углубить старый колодец, но дальше слов дело не пошло. Высокое творило какие-то нуждающиеся селяне разобрали на кирпичи. Дыру прикрывали жердями. Несколько раз в колодец падали телята, ломали ноги. А теперь в него попал молодой солдат. А если подрыться под стену… Удастся вырвать кирпич, потом второй, третий. Чем копать? Болела голова и разбитое плечо. Рыхлая земля легко резалась ножом. Росла горка земли.
Ивкин открыл банку американских сосисок. Съев две штуки, задумался. Сколько времени пробудет здесь, в этой ловушке. Могут и за дезертира признать. …Ты, что тут жить собрался? Эх, Сибулонец. Придти домой не смог, как следует. Буду рыть банкой. Не лопата, а всё ж шире, чем нож.
Солнце заглянуло в колодец, высветив кусок полукруглой стенки. Ивкин нагрёб порядочную кучу земли, но добраться до начала кладки не смог. Забил родник, наполняя яму холодной водой. Сначала равнодушно отчерпывал её, но вода стала прибывать быстрее. Руки окоченели. Кладка уходила вниз. Кирпичи уложены ровно. Трещин и выбоин Пётр не обнаружил. Тогда решил, что нужно понемногу раскалывать кирпич ножом. Беловатые швы крепки. По поверхности нож скользил. Ивкин принялся его сверлить. Кирпич поддавался. Молоток бы и зубило, – подумал парень. – У отца этих зубил и пробойников в кузнеце несколько штук. А если сверлить наклонно, в образовавшуюся ямку налить одеколон, поджечь. Кирпич разогреется. Тогда налить воды. Он вполне может лопнуть. Одеколон сгорал быстро, а кирпич не лопался.
Вдруг стало темно. Раздался знакомый голос:
– Кто тут?
– Сержант Ивкин.
– Сибулонец, – обрадовано протянул Иван Иванович Фомкин.
– Хотел спрямить. О колодце забыл. Маме скажите, что я тут…
– Зачем нам мама? Вожжами тебя буду добывать. Радая мать будет. Цепляйся. …С чемоданом не вытяну. Привяжи сначала сундук свой. Огрузился трофеями. Не смогу, Петька, вытащить.
– Конём можно.
– Мерин колхозный. Он меня должен возить в район, а не солдат из колодцев вываживать. Я ж теперь председатель колхоза, а не бригадир. Сначала привяжи чемодан. Молодец, что с подарками едешь.
Раскачиваясь, рывками чемодан поднимался вверх. Фомкин кряхтел, матерился.
– Мои подарков не привезут. Полегли под Курском. Схоронены в общей могилке.
– Дядя Иван, вы где, – заволновался Ивкин.
– Некогда мне. Заеду попозже. Моих не встречал? Опаздываю на совещание.
– Маме скажите, дядя Ваня…
Брякали кольца уздечки. Фомкин пристёгивал к удилам вожжи. Ивкин кричал, чтобы его вытащил заботливый Иван Иванович, который советовал учить немецкий язык, не бросать школу… Уехал. Ивкин ударил кулаком по стене и закурил немецкую сигарету. «Хочет, чтобы меня мама вытащила. Бросил бы вожжи, сам выбрался. Делов-то куча. Неужели, торопится куда-то. Чемодан забрал, а меня оставил. Сейчас мама придёт с соседками…»
В колодце становилось сумрачно. Ивкин забеспокоился. Съел сосиски, кусочек хлеба, выпил воды. «Почему мама не идёт? Тут недалеко. Ну, километр, полтора. Неужели Фомкин не сказал. А может быть, его волки задрали? Умер в дороге». Всю ночь думал о матери, о сёстрах. «Надо было упросить комбата, чтобы отправил в отпуск Сидора. Ведь у него ребёнок. Он не стал бежать к старой заимке, мимо развалин заводика».
Утром следующего дня никто не пришёл к колодцу. В творило опускались жавороночьи трели. Пётр сверлил кирпич, пытаясь его раскрошить. «Хорошие делали кирпичи». Только небольшую выбоину смог выдолбить сержант – отпускник. Никто не спасал его. «На чемодан польстился Фомкин. Мог сказать матери или ещё кому. Не сказал. А если, в самом деле, умер. Никто не узнает о нём. Придётся умереть тут от голода. Нужно выбираться самому. Нужно что-то придумать. Сделать ступеньки. Но как их делать. Попробую скрутить верёвку из одежды. Есть ткань… Уехала ткань. А была бы хорошая верёвка».
Услышав стук копыт, Ивкин принялся кричать.
– Чего орёшь. Слышу. На, поешь. Картошка ещё тёплая и пышки на сале. Приболел немного. …Маму не видел твою. Не сказал. Завтра вытащу тебя, если Нюра согласится со мной опять жить. Ивкин твою мать силодёром взял. Она тобой ходила. Застращал. Мать твоя из большой трудовой семьи была. Почему-то считались зажиточными. Это так твой батя говорил на каждом углу. Обещал активист помочь, чтобы не кулачили её семью, чтоб не сослали. Понял? Сынок. Мой ты сын.
Пётр молчал. Не понимая, что сказал Фомкин. Мама говорила, что семья была большая – восемь душ. Лошадей – только три. Земля рожала плохо.
– Любили мы друг друга. На вечерках в играх друг друга выбирали. Я ей подарки делал. Приглядистая была девушка. Многие парни томились по ней. Ивкин настырничал. Козырял, что воевал, что ранен. Пугал Нюру, что скоро её семью отправят в Нарым. Сибулонец. Одно слово. Бог покарал. Не я на него донёс. Продавщиха из лавки. У неё постоянно уполномоченные на постое стояли. Она по злу и сообщила поночовщику своему. Перекрещусь. Отец твой посулами заставил Нюру жить с ним. Кулачить семью твоей мамы было не за что. Так вот жизнь повернулась. Отец мой был против Нюры. Невесту хотел зажиточную. А мы о свадьбе говорили. Убежать хотели в город к моему дяде. Не успели. Отца моего арестовали. Меня хотел отделить, но не успел. Увезли нас в город. Дядя откупил. Но время шло, а когда мы вернулись из под ареста, твой отец насильно склонил Нюру к себе. – Фомкин замолчал, сморкаясь. – Мой ты сын, Пётр. И дерёшься ты хорошо, как мой отец. Он первым был бойцом на улице. Наш край всегда побеждал. Ты тоже двужильный. Отец на спор десять пудов на мельницу отнёс. Ивкины коренасты, ширококостны, а ты в нашу породу. Мал и удал. Ивкин раз в голицу свинчатку вложил и мне челюсть сломал в трёх местах, когда на масленку на кулачки бились – стенка на стенку.
– Врёте вы всё. Мой отец…
– Люблю я Нюру по эту пору. Всю жизнь её любил. Поэтому и просил тебя не оставлять школу, чтобы ты на фронт ушёл грамотным. А грамотный боец – умный боец. Петя, сынок, помоги мне, я помогу тебе. Как её уговорить, чтоб сошлась со мной, и не знаю. Женился я потом, когда твой отец Нюру подкараулил. Пришлось ей согласиться, чтоб семью не раскулачили. Отец твой тогда шибко высоко взлетел. С красными флагами ходил по деревне. На разные посты ставили. К его мнению приезжие представители прислушивались. Меня потом отец заставил жениться. У командира петроградского отряда по выколачиванию из сусеков пашеничку заболела дочь Мой родитель, и взял её к нам. Тоже боялся за своё добро. Мне тогда было на всё наплевать. Жил отец хорошо. С братьями зимой мебель делал в городе, кошевки и тележки рессорные. Я думал, что в трёх картузах к обедне никто не ходит. Два полушубка враз не надеть…
– Дядя Иван, вынь меня отсюда. И говори. Мне тут дышать нечем стало.
– Это же ты должен знать… Эх, сынок, сынок…
– Брось верёвку или вожжи. Сам вылезу.
– Ты сначала меня должен понять. Отпоили Олечку молоком. Загладили чахотку. – Вздохнул Фомкин тяжело. – Было, было. Родила она мне двух мальчиков Бориса и Глеба. Ты их знаешь. Отличники. И на тебя похожи. Похоронки враз принесли. Один ты у меня теперь.
– Кинь вожжи. Замерзаю, – взмолился Ивкин. – Отец так не сделал бы. Мать чем шантажируешь?
– Вот тебе бумага и карандаш. Напиши записку матери, что болен, скоро поправлюсь, мол, когда ты, мама, выйдешь замуж за дядю Фомкина.
– Меня за опоздание в штрафники запишут из-за тебя.
– Что стоит? Две строчки.
– Фашист ты. Крыса тыловая…
– Не будешь писать? Не сын ты мне. Твердолобый. Сибулонец. Надеялся, что ты мне помощник. Я бы и тебя вытащил… А, может, сынок, подумаешь… От Ивкина давно нет известий…
Пётр швырнул нож в лицо склонившегося Фомкина. Он успел откачнуться. Нож задел плечо и упал обратно. Мужчина заплакал. Заскрипела, застучала телега, попадая колесами в ямки. Светило апрельское солнце. Из деревни доносило петушиные песни. Отпускник подбросил в творило клубочек, который подарила Настя. Крепкая пряжа помогла взорвать танк, а второй – подорвал двумя минами, которые бросил под гусеницу приблизившейся к окопу машины.
1.
Друзья считали себя взрослыми. Покуривали. Тайком. Они пошли бы в седьмой класс, но отцов побрали на фронт, поэтому решили, что школа не убежит, а нужно заботиться о младших братьях и сёстрах, помогать матерям.
– На войне знания ох, как полезны, – убеждал Сидора Панькина и его приятеля Петю Ивкина одноглазый бригадир Иван Иванович Фомкин. – Работу вам найду, работы нынче много без рук осталось. Учиться надо, ребятки. С немецкого сбегаете… Это глупо и неразумно…
– Все сбегают, – сказал, шмыгая простуженным носом, Петя Ивкин. – Мы бы ещё этот собачий язык учили…
– Послали вас в разведку. Ну, допустим. Подползли к штабу. Враги советуются, принимают решение. Вы – то ничего не можете понять. Не были на уроке. Язык врага надо знать. Знание языка, это удар по врагу. Семилетку, ребятки, надо вам добить. Вечернюю смену можно освоить. Не кончится без вас война. Силён вражина…
– Отступают наши…
– А ты, Панькин, опять дрался. Вот вижу рубашку порвал, и зашил плохо. Матери – радость?
– Мы закаливаемся и тренируемся, – сказал Ивкин, кареглазый паренёк в чёрной вельветовой курточке.
– Пётя – без царапин, без шишек и синяков…
– Он, дядя Ваня, тямкий, – сказал белолицый подросток – Сидор Панькин, трогая подбитый глаз. – Ловкий. Как даст, так летишь с копылков. От двоих отбивается. У меня не получается. Я и дрова колю, воду ношу, а сил мало. А он меня запросто поднимает за локти несколько раз.