Текст книги "Стихотворения"
Автор книги: Владимир Солоухин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
ЦВЕТЫ
Спросили про цветок любимый у меня.
Вы что, смеетесь?
Будто бы возможно
Из тысячи любимейших предметов
Назвать наилюбимейший предмет.
И вообще,
Задумывались вы
Над сущностью цветка?
Что за идея,
Какому (языком собранья говоря,
Писательского нашего собранья),
Скажите мне, какому содержанью
Придал художник форму василька?
Для нас, людей, – любовь,
А для травы иль дерева – цветенье.
То, что для нас
Томление в присутствии любимой,
Волненье от ее улыбки, взгляда
(Ожог на сердце от ее улыбки!),
Бессонница, свиданье, поцелуи,
Тоска, желанье, грусть и ликованье,
То, что для нас почти что крылья птицы,
То, что для нас перерастает в слово
И в музыку,
То у травы – цветок!
Толпа однообразна, как трава (или листва),
И жизнь, как луг весенний, – однотонна.
И вдруг
То тут, то там на ровном этом фоне
Любовь.
Цветы,
Ромашки, незабудки,
Кроваво-полыхающие маки.
Любовь – и та, что вовсе откровенна,
И та, что в тихом сумраке таится
(Допустим, ландыш).
И ночной фиалки
Таинственное пряное цветенье,
И крепкое до головокруженья
Роскошество магнолии в цвету.
Да, жизнь цветет, как луг,
Она уже красива.
Она ярка.
Она благоухает.
Она цветет… бывает пустоцветом
(О, иногда бывает пустоцветом!),
А иногда цветами материнства,
Но все равно цветет, цветет, цветет!
У трав иных цветенье каждый месяц.
У кактуса – единожды в столетье.
Чудовище. Колючка! Квазимодо!!
Как ждет, наверно, он своей поры,
Сладчайшего великого мгновенья,
Когда внутри раскрытого цветка
(Пылинка жизни упадет на пестик)
Завяжется пылинка новой жизни.
Цветы – любовь. А как любить любовь?
Да, как любить?
Но если непременно,
Но если с повседневной точки зренья
Вы все-таки меня спросить хотите,
Какой цветок я больше всех люблю, —
Пожалуй, назову я одуванчик.
А как же ландыш? Василек во ржи?
Черемухи душистое соцветье?
Кувшинка? Георгины? Белых лилий
Надводно-надзеркальное дрожанье?
И розы, наконец?
Постойте. Погодите.
Не рвите сердце. Я люблю, конечно,
Кувшинку, ландыш, синенький подснежник,
И клеверную розовую шапку,
И розовую «раковую шейку»,
И розу, и купальницу. Конечно…
Но чем-то
Мне одуванчик ближе всех цветов.
За то, во-первых, что вполне подобен солнцу.
Как будто солнце четко отразилось
В бесчисленных осколочках зеркальных,
Разбросанных по ласковой траве
(Как только солнце скроется за лесом,
Хоть бы один остался одуванчик
Раскрытым и цветущим – никогда!).
Но это к слову. Вовсе не за это
Люблю я скромный маленький цветок,
За то его люблю, что вечно жмется к людям,
Что он растет у самого порога,
У старенькой завалинки, у прясла
И самый первый тянется к ручонкам
Смеющегося радостно ребенка,
Впервые увидавшего цветок.
За то, что сам я сорок лет назад,
Когда пришла пора увидеть землю,
Когда пришла пора увидеть солнце,
Увидел не тюльпаны, не нарциссы,
Не ангельские глазки незабудок,
Не маков сатанинское горенье,
А одуванчик,
Полный жизни, солнца,
И горечи, и меда, и тепла,
И доброты к крестьянскому мальчишке.
Срывал я солнце голыми руками.
Легко сдувал пушистые головки.
И опускались легкие пушинки
На землю,
Чтобы снова расцвести.
Мой старый, добрый друг,
Наивный одуванчик…
1962
СКАЗКА
В храме – золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди,
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный, —
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
– Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее – немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
– А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
– Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
– Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
– Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все – работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
– То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
– Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
– Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
– Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
– Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так – с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
1961
МЫ СИДИМ ЗА ОДНИМ СТОЛОМ
Мы сидим за одним,
Пусть не круглым, столом,
Англичанин, русский, немец, француз
(Как в каком-нибудь анекдоте).
Мы говорим про одни и те же вещи,
Но странно (мне это, правда, кажется странным)
Произносим разные,
Непохожие друг на дружку слова.
– Э тейбл, – говорит англичанин.
– Ля табль, – уточняет француз.
– Дер тыш, – возражает немец.
– Стол, поймите же, стол, – русский им говорит. —
Как же можем мы все же понять друг друга?
Что же все же общего есть между нами,
Если один говорит:
– Э брет. —
Другой уточняет:
– Дас брот.
– Ля пэн, – возражает третий.
– Хлеб, поймите же, хлеб, – четвертый внушает им. —
Но в это время кошка, пробиравшаяся по крыше,
Прыгнула, чтобы поймать воробья,
Промахнулась и упала в кадку с водой.
– Ха-ха-ха! – на это сказал англичанин.
– Ха-ха-ха! – ответил ему француз.
– Ха-ха-ха! – подтвердил им обоим немец.
– Ха-ха-ха! – согласился русский с тремя. —
Официант, поклонившись вежливо, сообщил нам,
Что будет подано
Самое лучшее,
Чуть не столетней выдержки,
Уникальное, фирменное вино.
– О! – на это сказал англичанин.
– О! – француз отозвался мгновенно.
– О! – охотно включился немец.
– О! – согласился с ними и я. —
Официант, торжественно несший бутылку,
Вдруг споткнулся,
И столетняя красная влага
Превратилась в драгоценную липкую лужу
На каменном ресторанном полу.
– Ах! – всплеснул англичанин руками.
– Ах! – француз сокрушенно воскликнул.
– Ах! – огорчился с ними немец.
– Ах! – едва не заплакал я. —
Так я понял, почему, говоря по-разному,
Мы все же в конце концов понимаем друг друга:
Англичанин…
Русский…
Немец…
Француз…
1961
РАБОТА
Что нам надо уметь? Дрова колоть?
Исколол я их сто поленниц.
Еловые, как бы из янтаря,
Пронзенные черными сучьями
До сердцевины наискосок;
Осина – синенькая древесина
Распадается с легким щелчком
И опрокидывается на желтый песок.
Клен – хорош. Сосна – неплоха.
Царские дровишки – сама ольха
(Горячи изразцы с мороза!).
Но лучше всех, конечно, береза.
Плохо колется – только клинится,
А как в печь-то она подкинется:
Уголь мелкий, да не угарный.
Все березе мы благодарны.
Что нам надо уметь? Железо резать?
Обучал меня мастер обращенью с железом.
Сопротивленье металла преодолевая
(Умеет сопротивляться металл),
Вгрызаешься понемногу зубилом,
Напильником лишнее убираешь,
Керном бьешь его,
И сверлишь, и строгаешь,
Зажав покрепче, чтоб не убежал.
Ну а если сталь, что так крепка, —
Не останется даже и метки,
Вхолостую напильник скользнет, соскочит зубило
И в сторону отлетит?
Учил меня мастер: на каждую крепость
Найдется другая крепость,
Ступай в кладовку – выпиши «победит».
Что мы делали с ней, со сталью крепчайшей!
В сущности, делали все, что хотели,
Вернее, все, что нам было нужно, —
И ласкали ее наждаком, и калили в огне…
Были искры, жара, цвета побежалости,
Но не было робости,
Не было жалости,
Ах, как эта работа нравилась мне!
Что нам надо уметь? Слово схватить
Из тысячи самое точное?
И кинуть в огонь, и зажать в тиски
Или положить его на наковальню?
И делать с ним все, что я захочу,
Вернее, все, что мне только нужно,
Чтоб оно, граненное, заблистало?
Я уж вам говорил: не похлопывая по плечу,
Обучал меня мастер обращенью с металлом.
Главное в жизни – не щадить ладоней,
Не воспитывать жалости
К чувствительной, ласковой коже их.
Смотрите,
Меняет цвета побежалости
Мой
Постепенно раскаляемый стих.
Дрова ли колоть, стога ли метать,
За другое ли браться дело,
В каждой работе должна прилипать
Рубаха к горячему телу
От первого пота,
От третьего пота,
От седьмого пота…
А иначе… какая же это работа!
1960
И ВЕЧНЫЙ БОЙ…
Все было в жизни в первый раз.
Вкус молока (грудного мы не помним)
Коровьего
Из белой доброй чашки,
Парного,
С легким милым запахом коровы,
Ледяного,
Из погреба, из запотевшей кринки
В июне, в сенокосную жару.
И вкус воды. Сначала из стакана.
Из чайника (тянуть ее сквозь носик),
Потом в припадке жажды из ручья.
И это тоже было в первый раз —
Дурная,
Отчаянная огненная горечь.
Огонь и смрад из горлышка бутылки
Украдкой, за углом (ведь мы подростки),
А после легкость – море по колено:
Хотите, дуб сейчас с корнями вырву?
Хотите, дом кирпичный сворочу?
И в первый раз расплата за веселье —
Рассветное, холодное похмелье,
Угар, свинец, осадок в голове.
Все было в жизни в первый раз.
Однажды
Впервые я сорвал земной цветок.
То был всего скорее одуванчик,
А может быть, ромашка,
А может быть,
Во ржи крестьянской сирый василек.
Однажды
Впервые я да звезды загляделся,
И беспредельность бездны над собою,
Таинственной, бездонной и манящей
Вселенской бездны, звездами горящей,
Впервые я сознанием постиг,
Так, что восторгом захлебнулось сердце.
И море…
Дело в том, что было время,
Когда я (странно!) моря не видал.
И, значит, в жизни было суждено
Мне счастье несравненное —
Увидеть
Стихию моря в самый первый раз.
В конце корявой улочки приморской,
Над черными домами, над забором,
Над проволокою ржавой и колючей,
Оно стояло – синяя стена.
Так мой дальнейший путь земной по жизни
Коснулся моря, морем окропился,
Чья голубая бездна солона.
О первая прочитанная книга!
О первые прочитанные книги —
Окошко в мир,
Ворота в мир,
Пролом в стене в огромный мир
Из темной
Избы крестьянской,
В мир, где острова
Туманятся в далеких океанах,
Где города из камня громоздятся.
Где люди ищут правду, бьются насмерть
И умирают, правды не найдя.
И любят женщин…
Поздно или рано
Я должен был узнать тебя, волненье,
При виде одноклассницы-девчонки,
Вчера обычной, даже некрасивой
(Другим-то ведь казалась же она
Совсем обычной, вовсе не красивой),
А сегодня…
Ее лицо волшебно и прекрасно.
Как бы кругом и тьма, и пустота,
И лишь лицо волшебницы-девчонки
Горит во тьме и затмевает все.
Все было в жизни в первый раз когда-то:
И первая, наивная любовь.
И первое к любимой прикасанье.
И первая, огромная, святая
Ночь брака,
Ночь зачатья новой жизни.
И первый детский лепет, и впервые
Два слога «па-па» – это про меня.
Работа.
Да, и первая работа.
Допустим, сноп овса или пшеницы,
Который кинул я отцу на дроги.
Или охапка дров, которую я внес
С мороза в избу.
И первый пот труда
(Копали землю, дерево пилили, косили клевер,
Молотили хлеб…).
Рубаха стала волглой и горячей,
А мышцы разогрелись, расходились,
В азартную, веселую, хмельную,
В неистовую ярость приходя.
Пусть будет больше дров!
Пусть будет больше хлеба!
Я все могу (пьянеют сладко мышцы).
Всю землю я один перекопаю,
Весь хлеб земной один обмолочу!
Но там, где труд, – усталость неизбежна.
Я помню в жизни первую усталость.
Раскинешь руки в стороны и ляжешь
На ласковую летнюю траву.
И смотришь вверх. На облако. На птицу,
Что плавно кружит около него.
А тело ноет, тело натрудилось
И льнет к земле.
Теперь всего дороже
Не двигаться,
Пусть тело льнет к земле.
Все было в жизни в первый раз…
Но как же
Нам быть теперь?
Из радостей житейских,
Из радостей великих не осталось,
Пожалуй, ни одной, чтоб не встречалась,
Которая была бы в первый раз.
Конечно, есть леса, где не бродил я,
Но Лес я знаю, с ним встречаюсь вновь.
Есть женщины, которых не любил я,
Но не нова мне к Женщине любовь.
Я все моря увидеть не успею,
Но Море, безусловно, знаю я.
Вино то золотистей, то краснее,
Но суть Вина известна нам, друзья!
А если так, то что же нам осталось:
Твердить зады?
Приятная усталость?
Сомнительная радость повторенья?
Гниенье нам осталось иль горенье?
Барахтанье во прахе иль паренье?
Вопрос наивен, – отвечаю я.
И радость не сомнительна ни капли.
Мои глаза и руки не ослабли.
И знаю я, что в Мире повторенья
Приходит к людям радость предвкушенья.
Я предвкушаю:
Завтра будет солнце.
И теплый дождь.
А вечером от речки
Парной туман потянется над лугом.
Я предвкушаю:
Скоро будет встреча.
Мы с ним зажжем костер. Иль просто будем
Лежать в траве. Молчать. Смотреть на звезды.
Почти что год не виделся я с другом!
Я предвкушаю:
Вкус молока,
Стук молотка,
Цвет моря. Запах моря. Бурю моря.
И молнию, змеящуюся в небе.
И радугу, светящуюся в небе.
И истину, родившуюся в споре.
Топор в руке.
И мед на хлебе.
Соленость горя…
Всю неприступность выбранной задачи.
Все ликованье в случае удачи.
А если (вдруг) не выиграть сраженья,
Я предвкушаю горечь пораженья.
И вечный бой.
Как много нам осталость!
(А вовсе не
Приятная усталость.)
1960
СОРОК ЗВОНКИХ КАПЕЛЕЙ…
Сорок звонких капелей,
Сорок зимних метелей,
Сорок черных осенних ночей,
Сорок радужных летних дождей.
Сорок лет.
Сорок раз предвкушал я весну.
Сорок лет.
Сорок раз отходила природа ко сну.
Сорок лет.
Не жалею ли я, что их сорок уже, а не двадцать?
Нет.
Предлагайте мне двадцать. Или даже семнадцать.
Соблазняйте!
Не буду меняться.
Если завтра машина задавит в московском бензинном чаду,
Если сам я, схватившись за сердце, подкошенный, упаду,
Если в поле февральском во время метели застыну,
Если вор в переулке сунет ножик отточенный в спину,
Если (сотни дорожек на тот не заманчивый свет)…
Мне не страшно. Вернее, не очень уж страшно:
Было.
Прожито.
Выпито.
Сорок ненастных и солнечных лет!
Конечно,
Когда пожилому, в сущности, человеку
Предлагают снова семнадцатилетний возраст,
Очень трудно не соблазниться.
Но меня не обманешь.
В семнадцать лет передо мной лежало
Мое собственное туманное будущее.
Оно зависело, в равной степени, от меня
И от сцепления миллионов не зависящих от меня
Случайностей и обстоятельств.
Семнадцать лет – ни одного написанного стихотворения.
Семнадцать лет – в будущее, которого я не знаю,
Уводят тысячи разнообразных дорог.
(А вдруг я не попаду на эту
На единственную, правильную, мою?)
Я мог бы стать хорошим колхозным бригадиром.
А потом меня, возможно, выдвинули бы в председатели.
Но из-за горячности и обостренного чувства справедливости
Я не очень долго задержался бы на этом посту
(Будущее тонет в туманной дымке).
Я мог бы стать помощником мастера цеха
(Как раз в семнадцать я защитил соответствующий диплом),
До поста директора завода мне, конечно, никогда бы не дорасти,
Помешали б стихи, которые я все-таки, по-видимому, писал бы
И которые охотно помещала бы цеховая стенная газета.
Да и просто не хватило бы технического и административного таланта.
Не хочу я сказать ничего плохого
Про тысячи разных и нужных людям дорог.
Но что же делать, если мне теперь полюбилась
Та, на которую я так счастливо попал
И по которой пройдено сорок,
Сорок все-таки лет.
Все пути хороши.
Но спросите у шахматиста,
Когда он выигрывает на международном турнире,
С трудом, упорно, но все-таки выигрывает
Партию, которая и решает все, —
Спросите,
Согласится ли он переиграть ее снова, сначала?
Партия выиграна (или выигрывается),
Смешно и бессмысленно рисковать.
Единственно,
Для чего стоило бы вернуться в минувшие годы, —
Чтобы не сделать несколько досадных, постыдных ошибок
В отношении с людьми,
В отношениях с вещами,
В отношениях с самим собой.
Но кто мне скажет, что, исправляя эти ошибки,
Я не наделаю новых,
Еще грубее и хуже?
Сорок лет.
Футболист сказал бы: середина второго тайма.
Игра, как говорится, сделана.
С решающим счетом в нашу пользу.
Будущее, которое представлялось тревожной тайной,
Осуществилось и наступило. Чего же больше?
Но послушайте,
В том-то и дело, что в этой игре нипочем
Не бывает выигрышного, победного счета.
На каждый успех
Жизнь немедленно отвечает равняющим счет мячом:
Время бросить табак,
Сердце бьется не так,
Нету сна – порошок,
Боль в ноге – посошок, —
Это в наши, мой друг, в беззащитные наши ворота.
Вся задача лишь в том,
Чтобы с поля уйти, накидавши побольше мячей.
В сетку времени,
В сетку проклятую века.
Вот скончался бездельник.
Ноль – ноль.
Нет позорнее этой «ничьей»,
Дант не зря посылал несодеявших в самое чертово пекло.
Несодеявших – в ад. Несодеявших – в ад!
Сорок звонких мячей. О, достоинство быть человеком.
40:40 – мне так представляется
Нынешний мой результат.
Извините меня. Я отнюдь не футбольный болельщик.
Просто ради наглядности.
И потом действительно – вторая половина игры.
О, приветствую вас,
Побежденные мною и меня победившие вещи,
Стихи, поэмы, туманные реки, женщины,
Океаны, звезды,
Сердец человеческих пламенные костры!
«Сорок – сорок». Железное время, не жди поблажки.
Пятьдесят? Пятьдесят.
Шестьдесят? Шестьдесят!
Впрочем, что я? До этого не дойдет.
Отцветает сирень. Осыпаются наземь ромашки.
Желтых листьев кружится медленный водоворот.
Время голову красит чем-то зимним, спокойным, белым.
Что ж,
Спокойное сердце
Вернее и четче стучит.
Умереть за Россию. Вот чего я пока что не сделал.
Умереть за Россию.
Это мне, вероятно, еще предстоит!
1964
АРГУМЕНТ
ОЧАГ
Безнадежно испорчено слово «очаг»,
Эти плоские камни в убогом жилище,
Где огонь в непогожие ночи не чах,
Чтоб согрелась семья и поджарилась пища.
Добрый, теплый огонь.
Он в гнезде из камней
Прожил тысячи лет – огнеперая птица.
Был округлым очаг,
Чтобы людям тесней
Вкруг огня в непогожую ночь разместиться.
Но не только огонь и не камни – очаг.
Есть на свете семья, и в теченье столетий
Тосковал мореходец о добрых очах,
Об объятьях жены и о маленьких детях.
Тосковал мореходец,
Рыбак,
Зверолов,
Все мечтал поскорее домой воротиться.
Он вернется домой, и устал и суров,
И забьется в камнях огнеперая птица.
«…Очаги ТБЦ», – говорят доктора,
Над больным распрямляя усталые спины.
Захворал у соседей ребенок вчера,
И назвали его очагом скарлатины.
Смысл великий у этого слова зачах.
Очаги радиации есть в океане.
На Тайване – очаг,
И в Берлине – очаг,
И очаг постоянно дымится в Ливане!
На таком очаге не сготовишь еды,
На ночлеге степном он тебе не приснится.
Там расправила черные крылья беды
И готова взлететь смертоносная птица.
Летуны разлетелись в ненастных ночах.
Спит дочурка моя, одеяльцем укрыта…
Как жестоко испорчено слово «очаг»,
Теплота,
Доброта очага позабыта!
1960








