Текст книги "Продолжение времени"
Автор книги: Владимир Солоухин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
СОВХОЗ им. ЛЕНИНА.
ДОМ КУЛЬТУРЫ
Я позвонил Татьяне Ребровой, чтобы справиться, как у нее со здоровьем, пишутся ли стихи, будут ли они публиковаться где-нибудь в ближайшее время? Вместо ответов на все эти вопросы, и даже как бы в нетерпении перебив меня, Татьяна Анатольевна вдруг попросила:
– Владимир Алексеевич, голубчик, у вас машина. Пожалуйста, свозите меня на выставку Константина Васильева.
Так совпало, что в последнее время несколько раз подряд я уже слышал это имя, но оставалось оно для меня только именем, пустым словом, не наполненным хоть бы каким-нибудь содержанием, если не считать невольных ассоциаций с другими Васильевыми, существующими в нашей живописи. Сразу вспомнился тот давний Васильев, Федор Александрович – пейзажист, классик, могучий талант которого не успел развернуться во всю ширь, потому что умер художник в возрасте 23 лет. Вспомнился и Юрий Васильев, интересный художник с некоторыми авангардистскими наклонностями, возникший на современном живописном горизонте где-то в середине пятидесятых годов. Тогда о нем сразу дружно и громко заговорили (как, скажем, о Евтушенко в поэзии), но потом все постепенно успокоилось и затихло. Когда начались разговоры о новом Васильеве, я даже думал, что не Юрий ли все же вспыхнул заново, и даже переспрашивал – нет ли ошибки, не Юрий ли? Нет, отвечали мне, не Юрий, а Константин. Причем присовокуплялось что-то не очень внятное о феноменальном явлении, о живописном чуде. Я не отношу себя к людям, не верящим в чудеса, особенно в наше время, когда во многом и полагаться-то можно только на чудо, тем не менее эти разговоры почему-то не закреплялись в сознании, и я в пятый, может быть, раз переспрашивал:
– Какой Константин Васильев? Может быть, Юрий Васильев?
– Да нет же, Константин. Феноменальное явление, живописное чудо!
– Ну… Не знаю, не видел.
И вот теперь – внезапная просьба Татьяны Ребровой свозить ее на выставку Константина Васильева. Я ответил, что и сам с большой охотой посмотрю выставку, если известно, куда надо ехать.
– Надо ехать до метро «Каховская», а потом на автобусе, говорят, минут тридцать. Совхоз Ленинский…
– Если «Каховская», да еще полчаса, то, наверное, это по Каширскому шоссе, и тогда это, возможно, Горки Ленинские?
– Возможно, что и Горки. Возможно, около Горок Ленинских есть совхоз, называющийся Ленинским. В Доме культуры этого совхоза открыта выставка Константина Васильева. Ежедневно с четырех до восьми. От метро «Каховская» автобус тридцать минут…
– Автобус ни при чем. Мы же поедем на машине. Ждите меня ровно в пять.
В этот ноябрьский, нахмуренный, лепящий мокрым снегом денек в пять часов стало темнеть. Пока мы, глядя на черно-серый мир в полукружия сквозь беспрерывно работающие «дворники», пробирались через всю Москву, стемнело окончательно, так что, выехав на Каширское, не освещенное хотя бы редкими огоньками шоссе, пришлось включить фары.
Езда в темноте, особенно когда нетвердо знаешь дорогу, кажется протяженнее, дольше. Я уж начал сомневаться, не проскочил ли поворот на Горки Ленинские, и остановился около придорожного магазина расспросить продавщицу. Нет, оказывается, поворот на Горки мы не проскочили, до него очень близко, однако ни о каком Доме культуры, и ни о какой выставке в нем девушки-продавщицы не слышали. Я уже понял, что мы ищем выставку где-то не там, но надо было этот вариант, как говорится, пройти до конца.
Поворот на Горки Ленинские совершился. После оживленного, со встречными слепящими фарами шоссе мы оказались в полном мраке и одиночестве. Площадка перед воротами в усадьбу тоже была пуста, а ворота заперты. Мы постояли около этих ворот, вглядываясь в глубину черного мокрого парка, где, как ни было темно, все же прорисовывалось беловатое пятно самого здания, и, поняв окончательно, что никакого совхоза с его Домом культуры и с выставкой картин здесь нет, поехали обратно к Москве.
– Да что! Мало разве в Москве разных выставочных залов, где можно было бы устроить выставку художника? Зачем им понадобился подмосковный совхоз, который и найти-то вот никак не найдешь. Он, этот художник, живет, что ли, в этом совхозе?
– Во-первых, его уже нет в живых, – пояснила мне спутница.
– А что такое?
– Какая-то странная история. Подробнее нам, наверно, расскажут на выставке, если мы ее найдем. А жил он в Казани или под Казанью, что-то в этом роде.
– При чем же тут Ленинский совхоз?
– Этого я не знаю. Знаю только, что ежедневно с четырех до восьми. От метро «Каховская» на автобусе…
– Прямо детектив… И где этот совхоз? Пойду спрошу у милиционера, нет ли тут вблизи дороги какого-нибудь совхоза Ленинского. Бот, кстати, и пост ГАИ.
– Не Ленинский совхоз, – объяснил милиционер, – а совхоз имени Ленина. Это недалеко от окружной дороги. Если ехать от Москвы, то после окружной надо сразу направо. Но вы едете к Москве. Значит, вам придется сначала проехать мимо совхоза, доехать до моста, там развернуться и опять к окружной…
Казалось, что мы едем сквозь темноту и мокрый снег целый вечер, но времени на часах не было еще и половины седьмого, когда мы остановились наконец около плоского двухэтажного серо-стеклянно-бетонного здания, площадь перед которым была освещена.
В вестибюле у гардеробщицы спросили мы, сюда ли попали, здесь ли выставка картин Константина Васильева?
– Сюда, сюда, На втором зтаже.
В выставочном зале, достаточно просторном, чтобы развесить 24 картины, толпилось десятка три посетителей, точно так же приехавших из Москвы. Должен отметить сразу же, что глаза у меня разбежались. Я устремился было к одной картине, потом подскочил ко второй, но спутница и инициатор поездки тотчас ввела наш осмотр в русло:
– Давайте по порядку, по кругу.
Мы медленно обошли зал. Все-таки, наверное, первое импульсивное стремление мое бегать по залу было правильным. Все равно перед некоторыми картинами пришлось стоять дольше, а мимо некоторых проскальзывать. Вернее сказать, они проскальзывали мимо сознания, не врываясь в него, не возбуждая в нем вихря мыслей и чувств.
Да, зал был достаточно велик, чтобы в нем разместились 24 картины, но он был и достаточно мал, чтобы все в нем было слышно от угла до угла. Люди так возбужденно обсуждали увиденное и разговаривали, что вскоре без дополнительных расспросов можно было многое узнать об этом художнике.
Константин Васильев жил в Казани. Им написано 450 картин. При жизни у него была только одна выставка, там где-то, под Казанью (не в подобном ли совхозном Доме культуры?), и в день открытия своей первой выставки художник погиб. Со своим другом он ушел с выставки вечером домой. Нашли же их обоих на рельсах в стороне, противоположной дому, зарезанных поездом. Как и зачем они оказались там, не выяснено до сих пор. Было ему тогда 40 лет, а прошло с тех пор четыре года. Мать художника живет по-прежнему в Казани (или под Казанью?). у нее небольшая пенсия, из которой едва ли не половину приходится платить за двухкомнатную квартиру, которую ей предоставили. Наследие художника разбросано и раздергано. У кого-то имеется 30 его картин, у кого-то еще 20, но где, у кого, никто толком не знает. Так что, если бы кто-нибудь и захотел устроить выставку всех или, по крайней мере, большинства картин Константина Васильева, сделать это было бы не очень просто. Константин Васильев не успел стать членом Союза художников, поэтому наследие его бесхозно, и только несколько человек-энтузиастов (тут что-то вроде поклонения и культа), с их инициативой, энтузиазмом и – можно сказать – фанатизмом, всячески стараются пропагандировать живопись Васильева, спасая ее от полного небрежения и забвения. Эта выставка в подмосковном совхозе – тоже результат их инициативы и энергии. Но хранятся картины Васильева кое-как, без знания дела, перевозятся с места на место (хотя бы вот и на эту выставку) тоже кое-как, в случайном грузовике, без специальной упаковки, без предосторожностей, холсты портятся и скоро уже потребуют реставрации и спасенья в буквальном смысле этого слова.
Все это мы почерпнули (не в таком последовательном и кратком изложении, разумеется) из бурных разговоров и обсуждений посетителей выставки.
Тут кто-то узнал случайно заехавшего литератора, нас окружили и стали горячо убеждать выступить в печати. Другие горячились: «Ну что вы! Для этого нужна смелость»; третьи возражали вторым: «Почему смелость? Писала же „Комсомольская правда“, и фотографии с картин публиковались в „Литературной России“.
Так или иначе, равнодушных и спокойных в зале не было и быть не могло. Во-первых, равнодушные и спокойные не потащились бы к черту на кулички в ноябрьскую непогодную темь, а во-вторых, действительно, сама живопись возбуждала и мысли и чувства.
Последнее дело – пересказывать живопись словами. В лучшем случае можно сказать только об общем впечатлении от нее и о том, что называется литературной стороной живописного произведения, то есть о чем оно, что на нем изображено, нарисовано. Но «что» без «как» в живописи не бывает. К тому же пишущий эти строки не обладает профессиональным пониманием живописи (как увидим в конце этой заметки), он всего лишь обычный зритель из широких масс, «верхогляд» и дилетант. Примитивный критерий: хотелось или не хотелось бы повесить картину у себя дома, чтобы постоянно на нее смотреть, он предпочитает другим критериям.
Ну вот, «Плач Ярославны». Не знаю почему, но хочется на нее смотреть, более того – смотреть и смотреть. Или вот – «Ожидание». Заледеневшее окно (смотрим на него с улицы) с проталиной в середине. Проталина эта может быть от избяного тепла, от печки, протопленной недавно березовыми дровами, а может быть, от горячего дыхания. Ведь за окном в проталине в обрамлении оконного льда прекрасное женское лицо со свечой. Ах, вот. Может быть, стекло обтаяло в середине также и от свечи. А женщина, светловолосая, синеглазая, с мольбой в глазах и с шепотом на устах, полна ожидания и надежды.
Нетрудно было заметить, что на всех картинах Васильева, где нужна была ему прекрасная женщина, в основе изображения – одна и та же модель. Даже мелькнула у меня кощунственная мысль: вот, мол, ранняя нелепая смерть, трагическая судьба, но если такая женщина наполнила его жизнь, пусть и ненадолго… Однако не успел я об этом подумать, как в зале в бурных разговорах промелькнуло словечко «сестра» и что тоже умерла очень рано. Господи, такую красоту скосила коса!**
Характерно при этом, что словечко «русское» во всех этих случаях, как и во многих других (русская икра, русская водка, русские меха, русская икона), говорит об особенном качестве предмета, об особенной его ценности и как бы гарантирует качество и ценность. В то время как стоит сказать «американское золото» или даже «американский бриллиант», как получаем представление об упрощенности предмета, о его как бы «псевдо».
[Закрыть]
Достоевский перед свечой. Великий писатель сидит за столом в своей «Достоевской», угрюмой, провидческой сосредоточенности, а перед ним на столе – свеча. Все это крупным планом, и никак невозможно отойти от картины.
Сюжет «Под чужим окном». Снова красавица (та же самая красавица), но на этот раз с коромыслом на плече, а ведер не видно, настолько взят крупный план: лицо, голова в цветастом платке и расписное коромысло. Рядом с ее лицом лицо русобородого и синеглазого доброго молодца. Он ее целует в щеку, около самых губ, а лица их на фоне заледенелого окна, а в окне тоже проталинка, а в проталинке подсматривающий глаз. Злой глаз. Муж ли смотрит в проталинку, строгий ли отец, злословная ли соседка – не знаем. Но чисты и прекрасны эти русские лица на морозе, чист и прекрасен поцелуй двух молодых красивых людей. И вообще, если искать главное слово ко всей живописи Константина Васильева, пожалуй, таким словом могла быть «чистота».
Есть у него ряд или круг картин (не люблю словечка «цикл») о войне. Слева, крупно, – полуразрушенная церковь с обнажившейся внутри росписью, а правее церкви, на дороге, – железная колонна солдат, входящих в чужую землю, – «Нашествие».
«Воспоминание о Родине». Мы смотрим на колонну солдат со спины, а солдаты все в касках. Строй касок. Но один солдат повернулся и показал нам свой профиль, свое печальное лицо. Один из всех. Одно лицо среди касок. «Воспоминание о Родине».
«Портрет маршала Жукова». Описать трудно. И есть еще ряд, я бы назвал – пантеистических картин, то есть картин, воспевающих природу, но природу языческую, древнеславянскую, когда жило в душах людей поклонение солнцу и грому, дождю и ветру, лесам и водам…
Былинный цикл (все же не обошлось без проклятого словечка), о котором тут в зале много говорилось, совсем не был представлен на выставке. Говорилось же, что этот былинный цикл – чуть ли не главное в художественном наследии Константина Васильева. Один молодой человек с фотоаппаратом на груди, захлебываясь от восторга, пересказал содержание большого полотна с Ильей Муромцем. Будто бы древнерусский богатырь на коне, с луком среди холмов бьет стрелами направо и налево по маковкам, луковкам и крестам белокаменных церквей, и уж всюду валяются на земле поверженные луковки, маковки и кресты.
Да, да, есть такое веяние, течение, направление мысли, такая, скажем, идея, что молодому, веселому, душевно здоровому народу с его языческими богами, с его поклонением природе, с его Ярилиными играми на Красных горках, масленицами и купалами, домовыми и лесовыми, русалками и приворотными зельями, – что этому молодому и веселому народу христианская религия, зародившаяся на древнем востоке, была навязана искусственно. Что она, эта религия, с самого начала была чужда детски простодушным племенам, что, зародившись среди древнейших восточных племен и народов, эта религия восприняла от них историческую усталость и что эта усталость легла тяжелым крестом на молодые плечи всех этих древлян, полян, вятичей, кривичей и так далее. Что вместо ярких славянских имен, разных там Любав, Горислав, Ратьмиров, Русланов, Людмил, Светлан, Цветан, Веснян, Лелей, Купавен, Ярославен, восточная христианская религия принесла и внедрила чужеземные имена, а яркие привольные поляны и берега рек, где происходили языческие празднества, заменила на храмы, полуосвещенные лампадами и свечами и душные от курений ладана.
Здесь не место эту точку зрения некоторых людей развивать во всю ширь, соглашаться с ней или опровергать ее, гадать, как строилась бы государственность России без христианства, как развивалась бы культура России и чего она достигла бы, говорить о том, что древние представления славян о природе, о жизни вовсе не были погублены, но все время органично участвовали в культурном процессе, что привнесенную далекую восточную религию наш народ, в конце концов, ассимилировал, «обрусил» и «одомашнил», создав на ее основе свою ярчайшую архитектуру, свою ярчайшую живопись, что до самых позднейших времен в искусстве существовал своеобразный синтез древнеславянских и христианских представлений. Возьмем хотя бы Васнецова, Врубеля, Нестерова, Гоголя, Рериха, Достоевского, Мусоргского, Островского, Чайковского, Лескова, А. К. Толстого, Тютчева, Блока, Есенина, да и Пушкина с Лермонтовым, в конце концов.
Здесь– повторим – не место углубляться во все это, достаточно было сказать, что такая точка зрения существует, и вот, значит, художник Константин Васильев был приверженцем и выразителем этого течения, которое я назвал бы младославянством. Младославяне существуют и в живописи, и в поэзии (скажем, Игорь Кобзев), и, наверное, в публицистике. Вернее и осторожнее сказать – элементы младославянства. А вообще-то жаль, что нельзя было увидеть на выставке былинный цикл Константина Васильева, и неизвестно, где, как и когда его удастся увидеть.
Воздействие живописи Васильева на людей поистине удивительно, книга отзывов (она хранится в библиотеке Дома культуры совхоза им. Ленина) полна восторженных, восклицательных записей. Рассказывают, что один рабочий совхоза забрел на выставку с похмелья, небритый, помятый, в стеганке, увидел, был потрясен, поспешно ушел и явился через два часа побритый и в галстуке. А потом приходил еще и еще, приводя каждый раз кого-нибудь из своих дружков. Таково воздействие на душу человека красоты и, как мы уж определили главное качество этой живописи, – чистоты. Когда мы вышли на улицу, ноябрьская темень была еще чернее, а мокрый снег гуще. При выезде из совхоза на шоссе дорожный знак предписывал поворот направо, в то время как Москва была слева. Может быть, я по вечернему делу и ненастью и нарушил бы тут правила дорожного движения и сразу повернул бы налево, но между двумя полосами дороги был газон, который никак нельзя было перескать, и пришлось подчиниться. Надо было найти место разворота, а его все не было и не было. Мы доехали почти до самого Домодедова и только там наконец развернулись. Еще сорок километров ночной езды до Москвы.
Когда теперь я вспоминаю эту длинную ночную езду с нашими первоначальными поисками совхоза, с заездом в Горки, а теперь вот еще и в Домодедово, ослепительно яркая вспышка живописи, оазис выставки, представляется мне каким-то чудом, кажется чем-то либо примерещившимся, либо приснившимся во сне. Когда же некоторое время спустя я приехал туда опять, чтобы еще раз и подольше все рассмотреть, около Дома культуры вилась и загибалась очередь человек в пятьсот.
На этом, вообще-то говоря, можно было бы и закончить эту «картинку с выставки», но через несколько дней я оказался в мастерской художников Тихомировых Ольги и Леонида, давних моих приятелей, и разговор, естественно, коснулся Константина Васильева. Надо сказать, что в мастерской в тот час были еще и другие художники, профессионалы, члены МОСХа, участники многих выставок, одним словом, хорошие, нормальные, современные наши художники, и тут я был вынужден удивиться.
– Константин Васильев?! – запротестовали художники. – Но это же непрофессионально. У живописи есть свои законы, свои правила. А это безграмотно с точки зрения живописи. Он любитель, дилетант, и все картины его – дилетантская мазня. Там же ни одно живописное пятно не соответствует другому живописному пятну!
– Но позвольте, если эта живопись вовсе даже и не искусство, то чем же и почему она воздействует на людей? Я понимаю, если бы тут был элемент скандала, дешевой сенсации, политиканства, какой-нибудь обличительный момент, злободневность, сатира, фельетон, на которые падок обыватель, или секс, порнография, или какие-нибудь абстракционистские завихрения, и отсюда голое любопытство у зрителей. Но ведь ничего этого нет. Портрет Достоевского со свечой, женское лицо в морозном окне, Ярославна, поцелуй под чужими окнами, мотивы войны…
– Может быть, там есть поэзия, свои мысли, символы, образы, свой взгляд на мир – мы не спорим, – но там нет профессиональной живописи.
– Да не могут мысли и символы воздействовать на людей сами по себе в голом виде. Это были бы только лозунги, отвлеченные знаки. И поэзия не может существовать в невоплощенном виде. И напротив, если картина сверхграмотна и профессиональна, если в ней каждое живописное пятно, как вы говорите, соотносится с другим живописным пятном, но нет в ней ни поэзии, ни мысли, ни символа, ни своего взгляда на мир, если картина не трогает ни ума, ни сердца, скучна, уныла или просто мертва, духовно мертва (вы меня понимаете?), то зачем мне это грамотное соотношение ее частей. Тут главное, видимо, именно в одухотворенности картин Константина Васильева. Именно одухотворенность почувствовали люди и повалили на нее как на свет, в ноябрьскую мокрую темень в нелепый подмосковный совхоз, в его Дом культуры.
А если так, то что есть красота, И почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота. Или огонь, мерцающий в сосуде?
МОСКВА. КОМИССИОННЫЙ МАГАЗИН
Люблю заходить в антикварные лавчонки. У нас, конечно, лавчонок нет и быть не может, у нас только магазины, и называются они в этом случае комиссионными. Но во всех других городах земного шара существуют антикварные лавчонки, причем самого разного пошиба. Написано коротенькое словечко «антик», и означает это, что тут торгуют старинными или, по крайней мере, старыми вещами.
Нет слов, интересно зайти или хотя бы посмотреть через витринное стекло на «антик» высокого класса. Эти магазины обставлены старинной мебелью (разные там «Людовики» да «Виктории»), как если бы то была уже квартира, жилой интерьер, и вот они, необходимые предметы; кровать, комод, стол, кресла, стулья, люстра, образцы другой старинной мебели. Все отреставрировано, отполировано, сверкает, сияет. Бери и сразу же ставь у себя дома.
Однако взять и поставить не так-то просто. Во-первых, надо иметь соответствующий дом, во-вторых, «антик» кусается, «антик» доступен только очень богатым людям.
Можно зайти и посмотреть, походить среди старинных предметов, за это денег не спросят, но заходить без дела в тихий пустынный магазин (звякнет звоночком входная дверь, выйдет откуда-то из глубины хозяйка с любезным видом) считается неэтичным. Да и самому станет неловко, когда один на один с хозяйкой и она спрашивает, что посетителю угодно, а ему ничего не угодно, кроме как поглазеть.
Нет, я люблю именно лавчонки, похожие на развали старых и старинных вещей, где можно их разглядывать, брать в руки, где можно встретить бог знает что – от серебряного кубка до гранатовых бус, от маленькой иконки до трости с костяным набалдашником, от настольного колокольчика до веера из страусовых перьев, от кораллового браслета до разрезательного ножа с малахитовой рукояткой, от русской золотой монеты до янтарных четок, от массивной серебряной цепи (нагрудное украшение) до черепахового гребня, от камеи до сердоликового перстня с изображением старинного герба, от… сотни и сотни разнообразных предметов, один занимательнее другого, и за каждым стоит мало того что время – своя история, своя судьба.
Взять хотя бы вот эти два царских русских золотых пятирублевика у антиквара в городе Регенсбурге, в Баварии. Кто-то увез же их с собой из России в эмиграцию и, может быть, не сразу в Германию, а, скажем, в Париж, а если и в Германию, то не сразу же в Регенсбург. Была обширная берлинская эмиграция. Берёг их как реликвии, потом переделал в серьги. Теперь каждая монета подвешена на довольно длинных золотых цепочках, а там уж и замочки, чтобы продевать в уши. Наверное, нелегко было с ними расставаться хозяйке, но, как видим, расстаться пришлось (после каких мытарств?), и вот они лежат за стеклом витрины среди множества безделушек у антиквара в городе Регенсбурге, и случайно, на один день заехавший в этот город москвич просит антиквара достать их с витрины, чтобы подержать в руках…
Актиквар, поняв, что зашедшего человека интересуют русские вещи, держит уже на ладони миниатюрный серебряный складенек. Если сложить все три створки, получится меньше чем со спичечный коробок. Снаружи серебряный, а внутри писаный: Сергий Радонежский в центре, Владимирская божья мать и троица на створках. Тоже ведь не так просто оказался он в такой дали от Троице-Сергиевой лавры (теперешнего Загорска) и не с первым с ним из всех привезенных вещей расстался хозяин, а полагаю, что в последнюю очередь.
– Сколько стоит?
– Две тысячи двести.
Денег таких у зашедшего москвича нет, но каково отдавать складенек опять в руки антиквара, каково уходить от него, и уходить навсегда? Вечно так в этих антикварных магазинах: и радость находки и боль потери.
Как море вымывает иногда из своих глубин разные диковинные предметы (с затонувших кораблей, а то и с легендарной Атлантиды), так и время вымывает из глубины затонувшую старину, и прилавок антикварного магазина есть та кромка морского берега, где оказываются вымытые, выброшенные волной предметы. Галька, галька – и вдруг золотой дублон. Ну, а уж кусочек янтаря, пемзы, обломок коралла, агат или сердолик – во всяком случае.
У нас, на прилавки наших комиссионных магазинов, время вымыеает старину как-то послойно. Мы не берем периода так называемых «торгсинов» (торговля с иностранцами!), когда снимался верхний слой.
Нет, мы берем уже более поздние времена, тем более что «торгсинов» этих сами не видели, не застали.
Но видели однажды и хорошо помним слой старой, старинной мебели.
В середине пятидесятых годов – в начале шестидесятых в Москве бурно закипело жилищное строительство. Люди, теснившиеся в коммунальных квартирах в старых домах с толстыми стенами и высокими потолками, переселялись из центральной части Москвы, из пределов Садового кольца на окраины, в новые, на скорую руку слепленные четырех– и пятиэтажные коробки, в квартиры так называемые малогабаритные, но, правда, с необходимыми, элементарными удобствами. Старая мебель из старых московских домов никак не подходила к новым квартирам, не могла там уставиться. Да и не хотели переселяющиеся тащить в новое жилье старую, как они называли, рухлядь. Тут вошла в моду современная фанерная мебель на тонких ножках-хворостинках, а громоздкие и тяжелые комоды, трельяжи, буфеты, книжные шкафы, секретеры, зеркала в рамах, письменные столы, кресла, стулья, поставцы, диваны, все эти псише и були, ампиры и жакобы, «павлы» и «николаи», черный резной дуб и красное дерево (пламя), карельская береза и тополь, все эти кравати-ладьи, целые или полуразрозненные гостиные, кабинеты, спальни и столовые, – все это потемневшее от времени, подзакоптелое от керосинок к примусов двадцатых и тридцатых годов, подызломанное, подызодранное, потерявшее свой первоначальный вид, все это, если не выбрасывалось просто на свалку во дворе, не выставлялось на лестничные площадки, то отвозилось в мебельные комиссионные магазины, где громоздилось так, что не протиснуться: ходи (протискивайся), выбирай и увози за бесценок.
Сказать «за бесценок» – это еще ничего не сказать. Надо бы сказать – задаром, в виде неожиданной находки, подарка, манны небесной. А мы, дураки, ходили около этой старины и хихикали: ты гляди, ты гляди, горка-то, медяшками украшенная, сто рублей. Секретер-то этот, инкрустированный деревом, пастушками и пастушками, цветами и бабочками, замком на заднем плане – двести пятьдесят! С ума сошли люди… Ну к что же, что крепостной работы. У него вот крышка отваливается, едва держится на одной петле… Неужели найдутся дураки и купят? А кресла-то, кресла-то с полукруглыми спинками, по сорок рублей за штуку! Рехнулись люди, Ну и что же, что восемнадцатый век, Елизавета Петровна, ну и что же, что Державин мог сидеть? Все сиденья вон как засалены да изодраны, и не стыдно за такое барахло по сорок рублей за штуку драть? А комодик-то этот пузатенький, а шкафик-то этот, «монашкой» называемый? А это еще что? Буль какой-то, перламутром весь изукрашенный, – триста рублей! А часы-то бронзовые, малахитом отделанные, – семьсот!!! Да что они, ошалели?
И ведь нельзя сказать, что мгновенно вскипела и опала эта волна. Нет, держалась несколько лет, было время оглядеться и одуматься. Но из миллионов москвичей, снующих по улицам и гоняющихся за немецкими стенками под названием «Хильда», только единицы заходили в комиссионные мебельные магазины, а из зашедших только единицы понимали настоящую цену вещам.
И вот схлынула волна, откатилась, опала, и сразу, как будто по задуманной схеме, в двадцать и в тридцать раз подскочили цены, а то и в сто раз. Не исключено, что секретер тот, крепостной работы, с отваливающейся крышкой, с пастушками и пастушками, который валялся тогда в магазине за двести пятьдесят рублей, стоит теперь десятки тысяч. Вернее сказать, стоил бы, если бы вдруг опять появился в продаже. Но он не появится, уверяю вас. Он где-нибудь прочно стоит, отреставрированный, сияющий, и хозяева его со смехом рассказывают потрясенным гостям, что куплено в Москве за двести пятьдесят рублей. То есть подобрано мимоходом, в то время как люди перешагивали, обходили стороной и даже не оглядывались.
А то еще была волна серебра. На улице Горького в комиссионном магазине в начале и в середине шестидесятых годов расставлены на полках, разложены под стеклом табакерки, тяжелые портсигары, бокалы, чарки, ковши, кружки, дамские сумочки, цепочки, ложки, вилки, ножи, подносы, разные подставки под вазы, шкатулки, альбомы в серебряных крышках, набалдашники для тростей, чернильные приборы, самовары… Сейчас вспоминаешь, и невозможно понять, то ли приснилось это все, то ли было на самом деле, чтобы переступить порог – и росcыпи серебра… И ведь на многих изделиях стояло (помнится, что стояло) клеймо «Фаберже», уж не говоря о том, что на любом предмете, когда посмотришь в лупу, проступало из размывчатого увеличения четкое, ясное число «84», русская, самая ценимая в мире проба.
Тогда же волна времени размыла слой гранатовых украшений: браслетов, брошей, колье, колец, бус. Носимые некогда на вечерних платьях, на белых шеях, на красивых руках, мерцающие глубоким темно-кровавым огнем, все эти украшения возникали на прилавке магазина и исчезали, возникали и исчезали, но возникали раз от разу (или, скажем, год от году) все реже, жиже, скуднее, пока не перестали возникать и тоже, вроде серебра, как будто приснились.
Ну и думалось, что вымыто теперь все, остались пластмассовая, стеклянная, латунная бижутерия, граненые стаканы, репродукции в бронзоватых, багетных рамках. Но тут вода времени домылась, добралась до двух таких уж глубинных слоев, о которых как-то даже и не предполагалось. Ниже их, действительно, уж наверное нечему оказаться, кроме песка и пустой породы.
Еще и вот почему оказалось залегание этих слоев более глубоким и крепким. Конечно, гранатовые браслеты и серебряные кубки, табакерки и портсигары тоже несли на себе черты национального и народного (особенно, если устюжская чернь по серебру), конечно, существуют даже такие понятия, как русское серебро, русские гранаты, русская бирюза, русский малахит, русская эмаль, русский фарфор, русское червонное золото**
Там же.
[Закрыть], тем не менее не можем же мы назвать гранатовый браслет или серебряный кубок русским национальным явлением.
Оказывается, национальное лежит крепче, прочнее и выветривается или вымывается в последнюю очередь. И вот пришло время, и в комиссионных магазинах стали появляться, а потом обильно выплеснулись… Ах, нет! Сделаем маленький лирический заход.
«Знаете ли вы украинскую ночь? Нет, вы не знаете украинской ночи!» Ну и так далее про Днепр при тихой погоде, мерцающий под луной, про южные звезды, про облитые лунным светом белые мазанки, плетни и вишневые сады. Читайте картины украинской природы у Гоголя, у Шевченко, у Котляревского. Читайте про криницы, про пестрые, шумные ярмарки, про рождественские колядки, про медленные чумацкие обозы, мельничные омуты и клады. Все, все было бы пустовато, недоодухотворено без прекрасных украинок, без всех этих Оксан, Наталок Полтавок, Марий, Галин, Олесей и Ганн. Где сотник, там и сотникова дочка; где злая мачеха, там и красавица падчерица; где парубок, там и невеста. Что стоила бы вся красота Украины без ее главной красоты? Кто пел бы неповторимые украинские песни под тем тихим и полным месяцем, в окружении всей волшебной, чарующей украинской ночи? «Знаете ли вы украинскую ночь?» Так вот, было время, когда все молодые украинки, все чернооки и чернобровы дивчины и панночки, с ресницами, от которых, по словам Гоголя, тень на полщеки, ходили в ярких национальных одеждах. Красные сапожки, аккуратные юбки до колен, вышитые яркие передники, вышитые кофточки, разноцветные ленты в волосах, а на шее… в том-то и дело, что на шее – и это было обязательной принадлежностью девичьей праздничной одежды – бусы. И не просто бусы, а непременно розовые и красные кораллы. Да не в одну нитку, а во много рядов, целые связки коралловых бус. Количество ниток на шее красавицы, надо полагать, зависело от достатка ее родителей, равно как и размер самих бусинок. Были они то круглые, как рябина, то лепешечками, то трубочками, то палочками, вроде как сусечками. Когда только еще начали в промываемой временем породе появляться первые, так сказать, экземпляры, помню, держал в руках бусы из ярко-красных кораллов, а размер каждой бусины был с те фишки, которые передвигают на счетах. Жуть! И ведь надо вообразить, что сколько было на Украине девушек, столько было и бус.