Текст книги "Искатель. 1985. Выпуск №2"
Автор книги: Владимир Рыбин
Соавторы: Адам Холланек,Игорь Андреев,Александр Климов
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
События двух последних месяцев сохранились в моей памяти как размытые, нечеткие любительские снимки. Меня, как кусок коры, несло по реке событий. Я был их участником, и в то же время все прекрасно обходились без меня. Как в полусне, мой разум и тело были разделены: мысли уносились в необозримые дали в поисках смысла, а пальцы сжимали ручку и ставили подписи на неведомых мне бумагах, которые извлекали люди в черных костюмах из роскошных черных портфелей.
Я, наверное, говорю глупости. Просто мне многое хочется объяснить, но меня никогда не учили анализировать и излагать свои мысли. В школе нас учили только считать.
Я начинаю думать, что Стонброк ошибся в выборе профессии. Он проявил такую энергию и настойчивость, такую деловую хватку, такую непримиримость в финансовых вопросах, что даже поседевшие в баталиях финансисты военного ведомства после двухнедельных чернильных боев безоговорочно капитулировали и согласились на пиратский ультиматум, выдвинутый Паулем.
По условиям договора каждый из нас мог в течение всей жизни получать в государственном банке значительные суммы. По желанию вместо годового содержания можно было потребовать единовременное вознаграждение, равное сумме содержания за десять лет. Своими деньгами мы распорядились по-разному. Стонброк перевел на свой счет сразу все деньги, купил и заново оборудовал большую физико-химическую лабораторию обанкротившегося треста промышленной электроники, нанял сотрудников, заперся с ними в здании и с одержимостью маньяка занялся теоретическим обоснованием эффекта омоложения. Свои, математические выкладки он тут же проверял в лаборатории. Хорошо зная Пауля, я был уверен, что его добровольное заточение закончится только с появлением стройной и изящной теории «Эффекта Стонброка—Роттенхейга».
Я же воспользовался правом ежегодного содержания. Мне просто в голову не приходило, куда можно деть сразу такую кучу денег. На следующий же день после подписания договора я, Питер и Сэмми отправились в кругосветное путешествие на роскошном корабле.
Кругосветная симфония продолжалась шесть месяцев. Мы таяли под солнцем на белых пляжах Антильских островов, покупали венки у гавайских женщин, охотились на львов в Африке, дышали пьянящим воздухом Фудзиямы, толкались на улочках Шанхая и Гонконга, посещали кабаре Танжера и Стамбула. Но все затмила старая милая Европа, в один прекрасный день появившаяся на горизонте по курсу лайнера.
Рим, Пиза, Флоренция, Мадрид, Севилья, Париж, Лондон, Стокгольм… Об этом я мог только мечтать. Путаные коридоры Лувра, мрачные тупики Тауэра, колючая готика германских городов. И… картины, скульптуры, и опять картины, и опять скульптуры. Я парил в атмосфере искусства. Да разве об этом расскажешь… Я был просто счастлив.
Загорелые, бодрые и счастливые мы сошли на пристань Нью-Йорка. Вот и дом. Я сразу взялся за дело и с головой погрузился в трясину благоустройства. Через месяц мы въехали в новую светлую виллу, наполовину спрятавшуюся в вековой заповедный лес и снабженную всеми видами удобств. Меня ожидала просторная студия – розовый мрамор, черный шведский гранит и мягкая, как масло, рейнская глина. На полочках сверкал никелем и эмалью дорогой инструмент.
Покончив с хозяйственными заботами, я стал обзванивать «длинноволосых головорезов». В ресторане «Олимпик» был заказан стол на пятьдесят персон, и я полагал, что придется наверняка заказывать дополнительные места. Как ни странно, ни один из них не принял приглашение.
Затем появились новые знакомые, соответствующие, так сказать, занимаемому финансовому положению. Мужчины: в черных смокингах и кремовых спортивных костюмах, подтянутые и обрюзгшие, служащие и хозяева – но все одинаково благополучные, самодовольные и очень богатые. Женщины – пожилые и молоденькие, красивые и некрасивые, жены и дочери – все в удивительно дорогих украшениях и мехах. Нескончаемые коктейли, пикники, вечеринки, скачки, рулетки и доллары; ложи в театрах, рестораны, клубы и доллары; презрение, болтовня, чванство, головная боль – и опять доллары. Это слово я слышал сотни раз за день. Как я его ненавидел! Любые разговоры сводились к акциям. Что бы ни делали, имело конечную цель – доллар. Песни прославляли счастье, которое можно получить только за деньги. Под конец мне стало казаться, что женские духи тоже пахнут франками, фунтами, лирами, а луна по ночам сияет огромной серебряной монетой.
Новая жизнь странным образом отразилась на всех обитателях нашей виллы. Что-то в наших отношениях если не сломалось, то уже наверняка треснуло. От обильных ужинов и дорогих обедов я потолстел, а под глазами появились желтые дряблые мешочки. Сэмми тайком надевал старые штаны, заталкивал черный костюм под кровать и, перехитрив гувернеров, убегал в город. Там он с негритянскими мальчишками носился по горячему грязному асфальту и играл в футбол драным мячом. Питер три месяца потратил на знакомство с городскими барами, а потом, не сказав мне ни слова и оставив чековую книжку на столе, почему-то уехал в Арканзас. Даже Элиза, теперь уже опять оранжевая, упорно отказывалась спать на бархатной подушке, предпочитая груду ветоши в чулане.
Наконец я так устал от развлечений, роскоши и лицемерия, что перетащил кровать в студию, запер парадный вход виллы и приказал дворецкому никого ко мне не пускать.
Две недели я работал над композицией «Жизнь прерий» и уже заканчивал ее, когда маленькая бумажка со штампом канцелярии военного ведомства вырвала меня из тихой студии.
Письмо приглашало меня и П.Стонброка на первое тактическое испытание нового армейского, излучателя.
Возможно, ехать и не стоило бы, но жгучее, почти детское любопытство (как же военные будут использовать установку омоложения?) погнало меня в аэропорт и заставило купить билет до Эль-Пасо.
Со Стонброком мы встретились в аэропорту. Он был очень взволнован и всю дорогу приставал ко мне с какими-то формулами, схемами и диаграммами. Особенно радостно Пауль рассказывал о том, как ему удалось подвести изящную теорию под феномен независимости мощности излучения от его расфокусировки.
В штабе полка мы попали в толпу офицеров. В бетонном доте, уставившись ажурной антенной в амбразуру, стоял первый армейский излучатель. Как же он не был похож на мою бесформенную, но все же симпатичную «Мону Лизу»! Черный продолговатый ящик на поворотном лафете, тонкая игла антенны импульс-наведения, небольшой выносной пульт управления – все строго, без единой лишней детали.
Часа полтора мы ждали. Наконец из окопов противника выкатилась редкая цепочка солдат, и, рассыпавшись черными точками по бурой каменистой равнине, двинулась на наши позиции.
Оператор включил излучатель и, доложив, что устанавливает полную расфокусировку импульс-наведения, быстро защелкал тумблерами на пульте.
Черные точки постепенно приближались, превращаясь в солдат. Вскоре солдаты заметно снизили темп наступления. Наконец, они остановились и на глазах собравшихся офицеров стали оседать, терять форму, как проколотые футбольные мячи. Еще через пять минут мы вышли из укрытия и, не таясь, двинулись по бурой равнине.
Везде смятыми комками валялась военная форма, из которой доносился детский плач или выползали младенцы.
Вот так военное ведомство решило использовать эффект омоложения.
Я закурил и пошел к машине…
Дальнейшие события развивались стремительно.
Вслед за военным ведомством излучателями вооружилась полиция и служба безопасности. Эти установки были меньшей мощности и соответственно меньших размеров. Их монтировали на патрульных машинах и берегли как зеницу ока. Излучатели выполняли функции, которые я и представить себе не мог во времена создания «Улыбки Моны Лизы».
Если раньше для разгона демонстраций протеста и пикетов– бастующих пользовались привычными, но чрезвычайно неудобными и шумными средствами: брандспойтами, гранатами со слезоточивым газом, палками, дубинками, – то теперь на перекрестке появлялась патрульная машина, наводила антенну на первые ряды колонны бастующих и через пять минут подбирала с асфальта ревущих младенцев. Таким же образом поступали с лидерами неугодных партий, опасными свидетелями и многими другими.
Внешне все выглядело чрезвычайно благопристойно: правительство никого не убивало, не сажало за решетку, а вроде как творило великое благо – проводило планомерное снижение среднего возраста населения страны.
В то утро я проснулся и вдруг понял, что не хочу имей, виллу, счет в банке, беззаботную жизнь и продажное уважение новых знакомых. Мне хотелось таскать тяжелые ящеки с радиодеталями, спорить с друзьями, создавать скульптуры, которые никто не покупает, сидеть вечером за кружкой пива в кафе…
Я надел старые джинсы, мешковатый свитер и отправился в кафе на Десятую улицу, где раньше частенько коротал длинные зимние вечера с друзьями.
Звонок над дверью устало звякнул, и я прошел в хорошо знакомый скромный и чистенький зал. Он был пуст, только за стойкой дремал старый горбатый Вилли, да на высоком стульчике примостился худой, плохо одетый мужчина.
Я прошел к своему столику и заказал кружку пива с солеными орешками. Вилли разлепил тяжелые от сна веки и, шаркая ногами, направился ко мне.
Некоторое время я сидел, потягивая пиво и вспоминая прошлое. Из потока мрачных размышлений меня вытащило робкое покашливание. Я открыл глаза и увидел худого мужчину, спрашивающего разрешения присесть за мой столик. Он был стар и жалок.
Сев на краешек стула и поставив наполовину пустую кружку на стол, он сказал:
– Покорно прошу прощения за то, что побеспокоил вас. Не окажете ли вы любезность… Нет, нет, что вы! Я не прошу у вас денег. Видите ли, я стар, несчастлив, многое во мне накипело и требует выхода… Понимаете, хочется выговориться. Я попытался рассказать все Вилли, да какой он собеседник. Минуту слушает, а потом засыпает. Если вы не против, я буду рассказывать, а вы пейте пиво. Можете меня даже не слушать, просто посидите со мной. Прошу вас…
Старик сжался, в его глазах застыла мольба.
– Мне уже много лет, я скоро умру. Всю жизнь я работал учителем в одной из школ Бронкса. Я пытался учить детей не только литературе, но и добру. Не мне судить, как это удалось. Жизнь моя была бедна и заполнена невзгодами и неудачами. У меня было только три радости: жена, сын и книги. Теперь осталась одна, да и та не доставляет мне такого наслаждения, как прежде. Жена умерла десять лет назад, а сын… Я им гордился, я имел на это право! Он был умный, а главное, честный мальчик. Но он, так же как и я, был обречен. Обречен страдать всю жизнь. Он делал то, что ломает жизнь в нашей стране. Он всегда говорил то, что думал! Сын объяснял всем, что война во Вьетнаме и Корее – грязная авантюра, что сожженные и застреленные негры на наших улицах – позор Америки, что склады химического и бактериологического оружия в Калифорнии – сумасшествие, что… Он многое ненавидел и со многим боролся. А три дня назад за ним пришли и увезли… в пансион для младенцев. Если бы сына посадили в тюрьму, это, без сомнения, было бы горе, но я бы знал, что он вернется и останется моим сыном! Теперь же из него сделают неизвестно кого. Поймите, он ведь был младенцем, я носил его на руках. Это самый дорогой период моей жизни, тогда я мечтал о том, как сын вырастет, как мы с ним будем жить, работать… Сейчас он тоже младенец, но что из него получится? Его воспитывают так, как надо им, – ограниченной рабочей скотиной. Ведь и янычаров воспитывали из обычных детей! Конечно, смешно винить человека, придумавшего этот страшный излучатель. Смешно, так же, как смешно винить Кюри в ужасах Хиросимы. Виноваты те, кто использует излучатель. Но все же, если бы мне попался этот изобретатель, я бы, наверное, его убил…
Домой я не поехал. Хотелось увидеть знакомое лицо, и я направился к Стонброку.
Пауль встретил меня у входа и тут же повел осматривать свои владения. Он суетился, сыпал формулами и терминами, кричал на лаборантов и производил впечатление помешанного.
Через два часа он провел меня в свой кабинет, усадил в глубокое кресло и закрыл дверь на ключ. На столе появилась бутылка виски, и Стонброк начал длинный разговор о непонятных мне физических процессах.
Вскоре мне это надоело, и я сказал, что собираюсь домой. Пауль вскочил со стула и, размахивая руками, заявил, что я его кровно обижу, если не останусь у него ночевать. Пришлось согласиться.
Через полчаса Стонброк был пьян. Он нервно хихикал и делал таинственные шесты. Потом, набравшись решимости, сделал серьезное лицо и сказал, что я, как старый друг, имею право быть посвященным в ужасную тайну. Я стал было отказываться, но Стонброк стукнул кулаком по столу, опрокинул рюмки и нетвердо зашагал к большому сейфу.
Достав связку ключей, он долго возился с замком и наконец распахнул тяжелые створки. На полке лежал продолговатый предмет размером с пишущую машинку.
Из сбивчивых объяснений я понял, что Стонброк тайно собрал излучатель, и если об этом узнают, то он непременно попадет в тюрьму. Установка была ему необходима как воздух, и он собрал ее – малогабаритную, на аккумуляторах и очень мощную.
Закончив свою исповедь, Пауль зашатался и медленно осел на ковер. Я нагнулся над ним: он спал мертвым сном.
Перенеся бесчувственного математика в спальню, я вернулся в кабинет и устало опустился в кресло. Спать было рано, ехать домой не хотелось.
Я включил телевизор. Передавали ночное заседание конгресса. Сначала я смотрел, не понимая смысла дебатов, но несколько фраз быстро вернули меня к реальности и прояснили обстановку.
В зале заседаний шло обсуждение вопроса о возможности дальнейшего использования излучателя как средства ведения войны.
Ночью мне снился сон. Великий Леонардо с паяльником фирмы «Дженерал электрик» в руке бежит за мной по темному длинному коридору. Он кричит, что моя голова очень похожа на черный шарик, без которого невозможно создать Мону Лизу. Я убегаю от него, бросаюсь на закрытые стальные двери, колочу в решетки окон.
И вдруг мы уже на улице, на Пятой авеню. Длинная очередь змеится по тротуару, упираясь в огромную белую дверь. В очереди одни старики и старухи. Они молчат и смотрят на нас равнодушным взглядом. Я бросаюсь к белой двери – там мое спасение. На ней висит медная табличка «Вторая молодость», под которой красными буквами приписано: «Приема нет и не будет». Я расталкиваю стариков и пытаюсь открыть дверь. Она подается с трудом, и я уже чувствую жар паяльника Леонардо на своей шее.
Влетаю в кабинет. На стуле у стены сидит большая белая курица. Из-под нее одно за другим выкатываются розовые яйца. Они падают со стула, разбиваются с треском, и из них появляются оловянные солдатики, которые тут же строятся походным порядком. Их очень много, они покрыли весь пол и начинают расти. Вот они уже мне по колено, вот по пояс. Широкие штыки винтовок тянутся к моему горлу. Я выскакиваю за дверь и бегу по узкой ухабистой улице…
Оказывается, я упал с кресла. Стонброк лежал на прежнем месте и, казалось, не дышал. Тихонько подойдя к сейфу, я вынул излучатель и положил его в чемодан.
Вахтер спал, уронив голову на служебный телефон. Я завел свой «джип» и не спеша поехал по пустынному шоссе.
Через три часа я подъехал к зданию конгресса. Солнце уже взошло, и в его розовых лучах даже этот каменный урод смягчил свои неловкие и резкие черты.
Я достал излучатель, расфокусировал антенну, нажал кнопку «Пуск» и направил невидимый луч на здание конгресса…
Сейчас я сижу на капоте «джипа» и слушаю рев двух тысяч младенцев, курю сигарету и смотрю на солнечный восход. Меня скоро заберут, но страха и сожаления нет. Я спокоен.
Хочется только, чтобы хоть кто-нибудь из этих малышей попал в класс к тому старому учителю, у которого было когда-то три радости в жизни… Он не сделает их конгрессменами, зато сделает из них людей. Сам я на эту роль не гожусь: в школе нас учили только считать…
Адам ХОЛЛАНЕК
ЕГО НЕЛЬЗЯ ПОДЖИГАТЬ
Рисунок В. ЛУКЬЯНЦА
Некий Дюпрэ, всю свою жизнь занимавшийся химией, изобрел огонь настолько быстрый и всепожирающий, что нельзя было ни убежать от него, ни погасить его… Когда стало ясно, что один человек с помощью своего искусства способен уничтожить целый флот или сжечь город, причем не в человеческих силах помешать этому, король запретил упомянутому Дюпрэ разглашать свой секрет и вознаградил его за молчание И хотя король вел в то время войну, полную неудач, он боялся умножить человеческое горе и предпочитал бедствовать сам Дюпрэ умер и, видимо, унес в могилу свою зловещую тайну.
Майское солнце в десять утра стоит уже высоко, но Юлии зябко. Она сидит у открытого окна и расчесывает свои длинные белокурые волосы магнитным гребнем тот мгновенно и безотказно завивает их в мелкие локоны.
Солнце греет так слабо из-за множества пятен, которые покрывают его словно язвы «Больное Солнце» – так именуют это газетчики. Пресса сообщает о панике среди астрофизиков они полагают, что немалую часть излучения крадет у нашего дневного светила некое неизвестное ранее небесное тело. Этот космический грабитель назвали «Антисолнцем»; вероятно, он существовал всегда, просто раньше был менее активным. Настоящий космический рак. Никому не известно, сожрет ли он Солнце полностью и если да то когда. Однако дети рождаются уже слабенькими, да и взрослые стали бледнее, тем не менее все против включения искусственных солнц.
«Когда неделю назад, – вспоминает Юлия, – зажгли одно из трех которыми располагают энергетические власти региона, одно-единственное и всего на каких-то полчаса, на улицы вышли колонны демонстрантов».
Со своего сотого – самого верхнего – этажа она отлично видела движущийся муравейник с пестрыми лоскутками транспарантов. Машины стояли, а толпа заполняла каньоны улиц ревущая, взбудораженная, даже воздух дрожал от грохота. Никто не хочет поддельного зноя, из-за которого, по словам некоторых ученых, останавливаются сердца, сохнут почки и печень, а ребенок может умереть не родившись.
Ученые, ученые, вечно эти ученые. Их мнения, рекомендации и прогнозы противоречивы. Плоды их наук сначала такие дивные и многообещающие, потом оборачиваются какой-нибудь гнусностью. Юлия восхищается учеными и боится их.
Но еще больше ей неприятен утренний холод, хотя Солнце – вот оно в вышине и на небе ни облачка. Ей зябко, но она не приказывает окну закрыться. Ведь с нижних террас поднимаются изумительные, истинно майские запахи. Стены зданий сплошь покрыты алым ковром цветов. Юлия их любит, у нее романтическая натура. Со всех сторон на нее постоянно льется нежная печальная музыка, какие-то протяжные жалобы, просьбы, призывы.
Вероятно, именно от музыки у нее мигрень, из-за которой она не пошла на репетицию. Она обращается за помощью к домашнему киберврачу. Раздевается, ложится на кушетку в ванной комнате. Над головой у нее вместо потолка большое зеркало.
Но зеркала поначалу не видно. Его заслоняет белая пульсирующая эмульсия. Лишь после повторенного дважды распоряжения оно является взору, и с него слетают тучи искусственных мушек. Скача и ползая по всему телу, они собирают информацию о состоянии организма. Это слегка щекочет, слегка раздражает.
Потом они возвращаются на зеркало Юлия осторожно поднимается. Боль не проходит, хотя мушки не теряли времени даром: впрыснули ей незримыми жалами нужную порцию лекарств. Юлия встает и громко просит, чтобы помощнику режиссера сообщили о ее недомогании.
Она не сможет прийти, она просто не в силах. Домашняя аппаратура должна передать ее слова в театр.
Она выключает музыку, вкладывает в прическу танталово-кремниевый гребень-приемкик и слушает по пятой программе пьесы Йедренна. Она не очень хорошо понимает этого автора, хотя играет в его пьесе. Пытается сосредоточиться, чтобы забыть о мигрени, но безрезультатно. Ничто не помогает от головной боли – кажется, это одна из самых серьезных болезней века. Юлии хочется – очень хочется! – отрешиться от мира, который ее раздражает.
Сквозь раздражение Юлии пробивается неустанный рефрен, – лейтмотив ее мигрени – ожидание. Стоя спиной у окна, она хочет согреться в лучах пораженного раком Солнца. Юлия не смотрит на улицу, будто боится того, что может случиться каждую минуту – она почти уверена, что случится. Предчувствие неожиданной катастрофы. Она в этом не одинока, это обычный недуг эпохи. Все боятся потерять свой уютный футляр. А такая потеря грозит непрерывно, висит над каждым. Чем лучше и увереннее жизнь, тем и угроза больше.
«Нам есть что терять, поэтому мы боимся», – думает Юлия.
Всем своим существом она ощущает, что это наступит скоро, возможно, через мгновение. Но она не поворачивается к окну, не смотрит в пропасть с высоты сотого этажа – ее удерживает суеверный страх.
Впрочем, если бы она даже смотрела, то никак не увидела бы профессора Натана Бронкса, наблюдающего за ней с высоты 120-этажной башни своего института.
Она ощущает на себе его настойчивый взгляд, но прямой контакт с ним невозможен. Лазерные линзы нацелены на макушку ее головы сквозь окно.
Натан доволен прибором – он сам его изобрел. Лазеры отбрасывают образ белокурых локонов на цветной объемный экран, а при желании можно увидеть и светлые, измученные мигренью, затуманенные мукой и ожиданием глаза Юлии.
Профессор Натан Бронкс извлекает из небольшого футляра нечто вроде ружья, собирает это «ружье» из нескольких частей. Конечно, он ничего не завинчивает. В эпоху Юлии и Натана болтов уже нет. Отдельные части соединяются в одно целое посредством электрических полей, другие крепления не нужны. Наконец ученый приставляет ствол к прикладу, заряжает магазин, кладет ружье-излучатель на эластичную подставку и начинает наводить оружие на выбранный объект. Он целится, вглядываясь в экран, на котором теснятся извивающиеся горизонтальные линии.
Когда голова Юлии оказывается наконец в самом центре экрана, зажатая в переплетениях линий, образ стабилизируется и начинает расти. В воздухе перед окном появляются сильно увеличенная верхняя часть спины Юлии, ее гибкие плечи, родинка на шее, локоны, высоко поднятые под действием магнитного гребня. Картина растет, охватывает весь вид в окно 120-го этажа.
Хорошо различимы расширяющиеся и сужающиеся отверстия пор – кратеры на розовой коже Юлии, волосы, каждый из которых выглядит толстой веревкой.
Но вот в лаборатории темнеет. Поле зрения скачком перемещается внутрь головы. Пористые как сыр стены костей, циклопические мозговые извилины, во вспышках и величественном движении медленно свивающиеся и развивающиеся, пульсирующие, озаренные красноватым светом, просачивающимся из разветвленной сети кровеносных сосудов.
Натан ускоряет процесс.
В лаборатории снова светлеет. Натан отдаляется, разворачивает объектив… и вот уже в воздухе висят голубые глаза Юлии, затуманенные болью. Одни лишь огромные глаза.
Натан улыбается. Ее глаза проясняются. В них улыбка, хотя и не видно губ. Он горд за свое мастерство.
– Неужели у тебя получится? – слышит он шепот.
– Получится, – отвечает он тоже шепотом. – Потерпи еще капельку.
Он рассчитывает на ее растущее нетерпение. «Это мой козырь», – думает он. Картинка отодвигается и снова преображается. Глубины сознания Юлии; но вместо ее ощущений и мыслей – телепрограмма, принимаемая мозговыми рецепторами девушки. Зигзаги боли нарушают целостность передаваемого спектакля, будто кто-то острым ножом вырезает из живой картины большие участки, будто уничтожает эту картину. У полуодетых танцовщиц пропадают головы, туловища, ноги, фразы текста рвутся, лишаясь смысла.
«Что читает он в моих мыслях? – размышляет Юлия. – Неужели знает все, что я о нем думаю? Впрочем, он должен знать и так, я же не скрываю своего мнения…» Но она немного побаивается – ей хочется, чтобы он не знал всего, чтобы не просвечивал ее столь основательно. Его техническое искусство пугает ее и отталкивает. Этих чувств больше, чем удивления и любопытства. Впрочем, слабовато разбирается в этом профессор Натан Бронкс.
Он усиливает излучение.
Ствол начинает нагреваться. Нужно остановиться. Проклятые ограничения техники, в которой тысячи чертей и ангелов толпятся на крохотной булавочной головке, думает Бронкс. Таковы пропорции моего ремесла.
Юлия чувствует его поражение: боль усиливается. Тогда он ставит на карту все. Он медленно жмет на рычаг координатора излучения. Экран снова разгорается, но уже один лишь экран, воздух за окном пуст, там нет даже башен родного университетского городка, нет красной равнины старинных крыш, из которой вздымаются кое-где гейзеры небоскребов, а иногда по синеве проплывает семейный домик-дирижабль, принадлежащий безумцам, которые полагают, что им удалось вырваться из толпы и найти клочок свободного места на выходной…
Ствол нагревается, Натан дожимает рычаг до упора. Это продлится мало, неслыханно мало, тогда будет настоящий триумф. Да, это рискованно: Натан сознает, что может погибнуть, распавшись на атомы, которые никогда уже не сложатся в прежнем порядке. Так и Вселенная, Натан это отлично знает, гибнет, но время ее полураспада бесконечно длиннее, чем миг скоропостижной человеческой смерти – такой, приближение которой он явственно ощущает, стоя возле своего чудесного и чудовищного прибора.
Ствол обжигает, ладоням больно, накаляется и рычаг, даже страшно к нему прикоснуться. В воздухе вновь появляется неясное, еще неустойчивое изображение окна Юлии, но ее самой на подоконнике уже нет. Нет ни ее обнаженной спины, ни шеи с родинкой, ни горы натуральных белокурых волос с искусственными локонами. Но времени разыскивать Юлию тоже нет.
Натан машинально определяет координаты окна, вводит их в кибермозг аппарата и направляет ствол на себя. Ощущение зажаривания и замораживания – жар и холод поочередно. Но мысли еще есть, есть воспоминания, живые картинки прошлого. Наивные, но дорогие, как сказочные персонажи на обертке шоколада или жевательной резинки, притягивающие и радующие детей, мама рассказывает о Красной Шапочке, волк проглотил ее вместе с бабушкой, а мама, моя единственная, вижу тебя как живую, мы танцуем на выпускном вечере, и я случайно опрокидываю вазу с водой на самого строгого своего преподавателя. Снова переживаю этот момент, опять гляжу на учителя, стирающего рукавом воду с лица… Читаю о котах профессора Жобера из конца XX века, и мне кажется, будто я вижу этих несчастных животных, которым не разрешают заснуть. Жестокий ученый мучил их, чтобы убедиться, возможно ли мышление без регулярной успокоительной заправки сном.
– С этими кошками ничего не получилось, – заявил позднее бородатый профессор Жобер (Натан видел его фотографии), но одновременно сообщил о своем глубочайшем убеждении, что «сны – это упражнение способности мозга самопрограммироваться, шарманка, набирающая первую попавшуюся мелодию, чтобы потом основывать на ней серьезную умственную деятельность».
– Неужели все это правда? – спрашивала Юлия после первых же встреч, когда Натан Бронкс начал бывать на ее сотом этаже. – Тогда получается, что мы… – Фразы она не закончила: боялась, что высказанная, та станет правдой.
– Но это действительно так, – говорил он. – Да, да, Это детерминировано и воспроизводимо, это общеизвестно и очевидно, это можно измерить и рассчитать. Все, что ты чувствуешь, я чувствую, мы чувствуем. Во время сна во мне упражняется мозговая программа, чтобы я не забыл, что и как сделать сейчас, а что через год, через двадцать лет, даже через тысячу, если мне, целиком распавшемуся и дезинтегрированному, нужно будет восстановиться из этого невидимого праха…
Натан дезинтегрируется. Его уже нет в лаборатории на 120-м этаже. Нет и его образа на фоне голубого неба. Профессор Бронкс в своем нормальном человеческом облике не существует.
– Это гениальное изобретение, – говорит Юлия.
Она говорит так наперекор своему инстинктивному страху, наперекор своему отвращению, когда влюбленный Натан внезапно появляется перед ней, принимающей ванну, будто прошел сквозь стену или сквозь потолок, спугнув жужжащих искусственных мушек с ее стройного тела, которое они массажировали.
– Гениальное изобретение, которое позволяет тебе проходить сквозь стены, но мне было бы в сто раз приятнее, если бы ты пришел нормальным, человеческим способом.
Она не протягивает к нему рук даже в такой знаменательный миг. Не изъявляет желания прижаться к его груди. О поцелуе же Натан Бронкс не смеет и мечтать. Ее оценка рождена лишь отвращением и страхом. Она ощущает его величие и необычность, ничего больше. А эти величие и необычность ей чужды и могут привести к роковым последствиям. Ей кажется, что ее предчувствия начинают осуществляться.
– Нет, нет, – кричит Юлия, поспешно вылезая из ванны и накидывая халатик. – Не приближайся ко мне, Натан. Если ты прошел сквозь стену, то как же ты можешь быть прежним Натаном Бронксом?
Он отступает: в ее словах правда. Он боится приблизиться к ней. Думал, она придет в восторг от такого выдающегося достижения, а теперь ничего не понимает.
– Как можно требовать, чтобы женщина тебя любила, – говорит в раздражении Юлия, – когда ты как ни в чем не бывало проходишь сквозь стены или потолок? Сначала тебя нет, а когда я уже думаю о самом худшем, ты тут как тут. Пойми меня правильно. Я с детства боюсь привидений, боюсь всего сверхъестественного, стараюсь не верить во всякую чертовщину. Пойми меня. Пойми же меня наконец.
– Но я ведь никакое не привидение.
– Я не знаю, как они выглядят. Никто их никогда не видел… То есть никто, кроме меня. Привидение, конечно, сумеет пройти сквозь стену. Так, как это сделал ты. Никто из нормальных людей этого не умеет, только ты. Зачем тебе быть ненормальным?
Он смотрит на нее, все еще испуганную, но уже успокаивающуюся, кутающуюся в халатик и поправляющую высокую золотую прическу – на Юлию, сладостную и желанную. И чтобы ее шок побыстрее прошел, напоминает, как она когда-то, в самом начале, говорила ему: «Ты такой обычный, заурядный, как тысячи других… С какой стати я должна тебя выделять, за что любить?»
– Ведь говорила? – настаивает Натан.
– Неправда, – обрывает она его, – ты меня просто не понял. Ты вообще не понимаешь женщин. Я так говорила, чтобы тебя подразнить, чтобы стать твоей музой. То есть не совсем музой, но кем-то в этом роде. Просто хотела подстегнуть немного твое самолюбие. Поддразнивала тебя…
Такие, как профессор Натан Бронкс, увивались за нею толпами. «Пустое, примитивное существо», – говорил он себе, стараясь забыть о ней, однако каждая такая попытка тут же пробуждала в нем противоположную реакцию. Это было иррационально, необъяснимо, но ученый постепенно становился рабом легкомысленной, капризной актрисы. Рабство такого рода легко перерождается в яростный бунт.