355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Губайловский » Учитель цинизма » Текст книги (страница 1)
Учитель цинизма
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:00

Текст книги "Учитель цинизма"


Автор книги: Владимир Губайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Владимир Губайловский
Учитель цинизма

© Губайловский В., 2014

© ООО «Издательство «Эксмо», 2014

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)

* * *

1 …Вот так всегда. Только придумаешь что-нибудь, сразу все не работает, сбоит, падает. И ничего не получается. Или хочется чего-то совсем другого. Например, расписать пулю.

Я не брал в руки шашек уже лет тридцать, наверное. Но еще мог бы – перемесить плаху, дать снять, вольтануть и, постреливая глазами по сторонам – на месте ли прикрытие? – сдать налапнику пан-преф.

Да нет, это все мечты. Колоду заряжать я никогда толком не умел. Так, по мелочи все. Не то что братья Просидинги. Вот они – да, настоящие интуиты, клевые рюхачи, матерые сифоны выкатывали в академии по куску, случалось. А я так, пописать пришел по пятачку в «сочинку» с лохами. Но тоже свой червончик за вечерочек мог собрать. Если клиент теплый и все порывается какой-то невозможный свояк изобразить. Тогда и делать ничего не надо. Просто пасовать на торговле, вистовать, ждать и смотреть, как он поднимается медленно в гору. Да и не сказать, чтобы так уж медленно. Хорошо еще, когда расклады сомнительные, оно и спокойнее, и в глаза не бросается. Если тебе вдруг пёр придет – ты лоха быстро закроешь, дешево, бестолково и подозрительно, а если он раз за разом без одной, а то без двух садится, а ты трудовые шестерики выпиливаешь лобзиком – так и славно. А если он еще на какой мизерок припадет ловленый… Тогда совсем хорошо. Еще полезно удивиться матерому его мастерству, сказать с бо-о-ольшим уважением: «Да я бы при таком гнилом раскладе без трех сел, а ты – сразу видно, профессионал, – только без двух». Ну и дальше в том же темпе. Главное, чтобы в его голову не закралась простая такая мысль, что он просто лох и расписывать не умеет, чтобы думал он – случайно все, ну, там, карта не идет, расклады несчитаные, ренонсы шальные – теория вероятностей. Ученые же все, математики, блин. Потом он протрезвеет, прочухается, заплатит – тут тоже не надо пережимать, можно и простить (частично): свои же все ребята, – и уйдет счастливый. А ты ему вслед: карта не лошадь – к утру повезет, а он еще этак по-свойски похлопает тебя по плечу, руку пожмет и скажет: «Хороший ты парень, но в другой раз я тебя точно обдеру как липку». А мне-то что? Я и в другой раз согласен. Так, глядишь, за три-четыре вечерочка и стипендию соберешь, без которой ты опять остался по чистой невезухе.

Но потом мне это дело осточертело. Я еще расскажу, как это случилось. И никакого отношения к совести это, в общем, не имеет. Я ведь всегда (ну почти) играл честно (ну почти), если уж клиент совсем варежку разинет и тебе карты прямо в нос тычет – ну как тут не посмотреть? – невежливо даже отворачиваться, как говорится – посмотри в карты соседа, в свои всегда успеешь. А вообще-то я на одной только психологии работал.

Но до братьев мне всегда было далеко.

2…Имя себе они придумали так. Взяли газету «Moscow News» и ткнули в первое попавшееся слово – оно оказалось proceeding. Так себя и назвали. Я даже не уверен, сверились ли они по словарю, что оно, собственно, по-английски значит. Впрочем, младший брат – Григорий Просидинг – неплохо знал английский, да и старший – Михаил – тоже был человек разнообразных познаний. А как звучит-то: Просидинги! – прямо «Эх, прокачу!». Только круче. Но тогда все мы были ох как круты – мехмат, второй курс. Близко не подходи.

Да еще такие, блин, самостоятельные – клейма негде ставить! В общаге живем, не то что «москвичи» – маменькины детки: прежде в школу ходили, теперь в универ – и ничего в их жизни по существу не изменилось. А мы – совсем другое дело: погрузились по самые ноздри в суровое бытие и познание жизни, сопряженное с пьянством, нищим существованием, девицами – разнообразными, пивными – одними и теми же – и с прочими развлечениями и увеселениями. Правда жизни по всей морде.

3…Сейчас все вроде бы знают, что на мехмате в 70-е годы была расовая дискриминация: евреев на факультет не принимали, кроме двух-трех на курс – выставочных. А ведь была и другая дискриминация – для немосквичей. Одна радость – в отличие от негласного запрета на прием евреев, которых валили втихую, для иногородних условия были официально объявлены, и их никто не менял в процессе приемных испытаний, что вообще-то для родной советской власти было совсем нехарактерно: она всегда требовала от своих граждан исполнения законов, а вот для нее самой – закон не писан.

На мехмат было два разных конкурса. В мой год на отделении математики проходной балл для москвичей был 18, на механике, кажется, вообще 16, а для иногородних – на 3 балла больше: 21 на математике, 19 на механике. Максимальный возможный балл на вступительных был 25 – четыре экзамена: математика письменная, математика устная, сочинение и физика устная, плюс средний балл аттестата. Три балла разницы – это очень серьезно. Москвичу, поступающему на механику, было достаточно все экзамены сдать на тройки, и если у него средний балл школьного аттестата 4 (а меньше не было почти ни у кого, кто на мехмат шел), то всё – студент. Другое дело, что тройку на письменной математике еще надо получить. Это, может, и не так сложно, но некоторые познания все-таки требовались. А иногороднему-то нужно получать на балл больше чуть ли не на каждом экзамене. Объяснялась такая вопиющая несправедливость элементарно: ограниченным числом мест в общаге – и ни у кого никакого, даже тихого, ропота не вызывала.

И вот мои друзья – иногородние обитатели общаги, все как один прошедшие по этому неправедному конкурсу, – увлекли меня в свое суровое бытие. А поскольку был я москвич, в общаге меня никак не прописывали. И жил я все эти счастливые годы без прописки и без подушки, поскольку белье можно было сменить и без паспорта, а вот подушку получить – никак нельзя. Так и спал сирота из Сибири на свитерке, сложенном вчетверо, почти четыре года своей бесшабашной юности.

Наша общага была то еще пристанище блаженства и радости. Младшие курсы мехмата жили в ФДС – Филиале Дома студента на Ломоносовском, а старшие – в ГЗ, то бишь Главном здании, в том самом Дворце науки, который растиражирован на множестве открыток, значков, буклетов и прочей продукции. Этот домик в 32 этажа и есть огромная и на редкость бестолковая общага. Площадь учебных аудиторий в нем ничтожна, а все остальное – место обитания студентов, аспирантов и преподавателей, бесконечные рекреации и коридоры.

Меня туда давно не пускают. Да я и не стремлюсь.

А начиналось все в Шестерке – шестом корпусе ФДС.

4…На первой же лекции по матанализу наш профессор Сергей Борисович Стечкин слегка встряхнул аудиторию: «Вот вы тут сидите и думаете, что будете заниматься математикой. Хочу вас огорчить. Математикой из вас будет заниматься человек пять, не больше, а у остальных будет совсем другая судьба. Большинство станет программистами».

Мы не поверили ему. А он, конечно, оказался прав. В моем случае попадание оказалось стопроцентным – после окончания университета я стал именно программистом.

А ведь на первых курсах мы относились к программированию свысока – прикладуха какая-то. Мы-то теоретики – белая кость, голубая кровь, адепты чистого разума.

Сергей Борисович – иначе Сербор, его у нас по-другому и не называли, – объяснив, что мы никакие не математики и стать ими у нас шансов почти нет, на этом не остановился. Он запретил записывать свои лекции: «Процесс записи вас будет отвлекать от сути дела. Когда надо будет что-то записать, я вам скажу: «Итак, дальше записываем».

Однажды он пришел на лекцию в красной рубахе и сел на стол. «Поздравьте меня, у меня родилась дочь». Мы обалдели и устроили ему овацию. Сербор казался нам глубоким стариком, хотя ему было всего 58 лет. Он женился на своей аспирантке. И неудивительно, что молодая женщина влюбилась в него. Мы все были немного влюблены в своего профессора.

Он поражал какой-то необыкновенной внутренней свободой. Например, приходил на экзамен (вот на экзамене к нему лучше было не попадать), разворачивал «L’Humanite», доставал розовую мыльницу, которую носил с собой в качестве пепельницы, и закуривал длиннейшую сигарету «Ява-100». Мы-то курили что попроще и покрепче. А у него эта бесконечная сигарета держалась в специальной складке на нижней губе – он мог открыть рот, а сигарета не падала. Это был его фирменный трюк.

Привычная сигарета вышла Сербору боком. В универе началась борьба с курением, и на факультете появились пожарные в зеленых форменных рубашках. Они следили, чтобы курили только в специально отведенных для этого местах – попросту на лестничных площадках. И вот во время экзамена в аудиторию заглянул зеленый хранитель порядка и этак ласково пригласил нашего Сербора выйти с ним. Вернулся профессор несколько растерянным. Как утверждали очевидцы, Сербора оштрафовали на 50 рублей. Это не стало, наверное, катастрофическим ударом по его бюджету, получал он поболе, чем мы со своими четырьмя червонцами стипендии, но впечатление на него явно произвело. Во всяком случае, больше мы не видели его потягивающим в аудитории любимую «Яву-100», и розовая мыльница пропала.

Когда настала пора в конце второго курса выбирать научного руководителя, к Стечкину выстроилась целая очередь. Взял он не всех. Но вот Аркадия взял. И Аркадий занимался у него объектами с красивым названием «сплайны» – если, конечно, оставалось время от неотложных дел.

Курс матанализа Сербор, как и положено, начал с теории действительного числа. Он вводил действительное число через сечения Дедекинда. Как утверждает Владимир Андреевич Успенский, ударение в фамилии этого знаменитейшего немецкого математика следует ставить на первом слоге, но сколько я ни тренировался, нормально произнести «Дедекинд», а тем более «дедекиндовы сечения» у меня не получается – наверное, потому что Стечкин говорил «Дедекинд», и этот юношеский вывих консервативному лечению не поддается.

На лекции, которая завершала изложение теории действительного числа, Стечкин сказал: «О том, что такое число, думали умнейшие люди на протяжении тысячелетий. Существует множество определений числа. Но я вам этого определения давать не буду. Я скажу иначе: действительное число – это элемент множества действительных чисел».

Боюсь, что даже самые умные и эрудированные из нас ни сном ни духом не ведали ни о Плотине, ни о Канте, ни о Гегеле, и потому подробности тысячелетних страстей вокруг понятия «число» в аудитории 14–08 в этот день и час были известны ровно одному человеку – самому профессору Стечкину. И он это отлично понимал. К кому он обращался, давая свою глубокую формулировку? Как ни странно, в частности – ко мне. Но не к тому безусому и безбородому первокурснику, который сидел как на иголках, поскольку очень торопился то ли на свидание, то ли за пивом. А к тому человеку, который через тридцать с лишним лет, когда самого Стечкина уже не будет на этой земле, припомнит его слова, задумается над ними и что-то поймет в окружающей действительности. Впрочем, тот первокурсник со своей задачей справился вполне удовлетворительно: слова Стечкина его поразили, а вот почему – он объяснить наверняка не смог бы.

Давая определение множества действительных чисел, мы описываем некоторый набор объектов, подчиняющихся строгой аксиоматике, – объектов, которые находятся друг с другом в формально-строгой системе отношений. Если совокупность объектов образует множество действительных чисел, любой элемент такой совокупности и есть число. И нет необходимости доискиваться каких-то внешних, философских дефиниций вроде того, что единица есть единое, а один плюс один – многое.

Фактически наш профессор предложил метод осмысления мира, а не только чисел, а мы этого просто не могли охватить своими куриными мозгами.

Попробуем дать определение человеку. Можно долго резвиться, придумывая разные варианты вроде того, что человек – двуногое животное без перьев, и получить от Диогена Синопского в качестве контрпримера – ощипанного петуха. Подойдем к этой задаче так же, как Стечкин к понятию числа. Тогда мы можем сказать: человек – это элемент человечества. А вот уже человечество определим как набор объектов, которые находятся друг с другом в известной системе отношений. Эта система может основываться на обмене информацией между объектами. При этом каждый объект выступает и как адресант, который сообщение генерирует, и как адресат, который сообщение принимает. Мы можем дальше уточнять, какие именно сообщения являются для этих объектов характеристическими, то есть выделяющими человека среди всех других объектов, способных создавать и воспринимать информацию. Но исследование таких характеристик заведомо проще, чем любая попытка уяснить, что же такое человек как он есть. Мы рассматриваем не вообще человека, а субъект, участвующий в конкретных типах коммуникаций. А этот субъект оказывается пересечением информационных контекстов. Среди них можно попробовать выделить формообразующие и вторичные. Бродский, например, полагал, что характеристическая информация, определяющая человечество, – это поэзия. Не могу сказать, что это определение безупречно, но мне оно явно по душе.

Я здесь действовал в полном согласии с принципом, предложенным Стечкиным. Повторюсь: человечество – любое множество, в котором способна циркулировать специфическая информация, любой элемент этого множества – человек. Строго описать эту специфичность, видимо, нельзя, в отличие от аксиоматики множества действительных чисел, но такое определение человечества и человека – конструктивно, с ним можно работать. Например, мерчендайзер совершенно точно знает специфику сообщения, определяющую человечество, и умеет ею пользоваться, то есть так выкладывать товар на полках супермаркета, чтобы продажи росли.

Но при этом мы далеко не все узнаем о человеке.

Подобное определение будет полным только в том случае, если объект целиком состоит из получаемой и передаваемой информации – на все сто процентов. И такие объекты есть – это элементарные частицы. Все электроны, находящиеся в одном и том же состоянии, принципиально неразличимы. Поэтому, передавая информацию о состоянии электрона-источника, мы можем получить его точную копию в виде электрона-приемника. Никакого внутреннего содержания у электрона нет.

На лекции по квантовой механике профессор Дзялошинский ядовито заметил: «Есть мнение, что электрон так же неисчерпаем, как атом, но, судя по всему, это не так». Поскольку «мнение» это принадлежало видному знатоку физики Владимиру Ленину, а его откровение, что «электрон так же неисчерпаем, как атом», мы зазубрили еще в школе, замечание Дзялошинского аудитория встретила одобрительным гулом.

Для квантовой механики не существует «вещи в себе». Поскольку любая «вещь» исчерпывается измеримыми параметрами – наблюдаемыми.

Человек, к сожалению или к счастью, не так прост.

5…Я говорю о своей юности, которая случилась в конце 70-х – начале 80-х годов XX века в городе Москве, Московской области, в СССР; о людях, которые жили на этой земле (многие и сейчас живут, только они уже совсем-совсем другие).

Однажды мы с другом Аркадием встретили в коридоре общаги нашего товарища – Сергея Ильича. Сережа был юноша солидный и телом, и умом. Представляясь новому знакомому, он говорил: «Зовите меня просто Ильич». Обращение прижилось.

Аркаша поприветствовал его такими словами:

– Ну, рассказывай.

– Что рассказывать?

– Все, – неосторожно предложил Аркаша.

– В начале было Слово, – начал мудрый Сергей Ильич и остановился…

Вероятно, мы не располагали временем, чтобы выслушать «все», и потому пошли по своим неотложным делам, несколько озадаченные огромностью несказанного.

Но сегодня мне хочется рассказать все. Обо всех. И все эти веселые и печальные истории лежат передо мной, как рассыпанная колода. И я тасую ее, тасую, тасую в памяти. Вижу лица. Слышу голоса. Но никак не сходится мой незамысловатый пасьянс.

6…В час ночи жизнь в ФДС не то чтобы вовсе останавливалась, но меняла свое качество. Поскольку именно в час ночи во всем здании выключали свет. Более точно – свет выключали в комнатах и коридорах; лампочки в умывалке, на кухне и в туалете продолжали гореть. Но эта административная инициатива, как ни странно, действовала. Многие на самом деле ложились спать. Становилось тихо. Те, кому приятнее была темнота, располагались в холлах на диванчиках, пили чай, шептались, целовались. Те, кто хотел продолжить активную жизнь, перемещались в умывалку – просторное, выложенное кафелем помещение, где люди действительно умывались. Но не после часа ночи. В это время человек с полотенцем на плече вымирал как вид. Зато появлялись возбужденные молодые люди – со столом, стульями и переполненной окурками пепельницей – дописывать пулю. Это было довольно рискованно: если студента ловили за картами, его запросто могли выселить из общаги. Впрочем, выселение следовало и за другие безобидные проступки, например, распитие спиртных напитков или предоставление крова бездомным тоскующим шатенам и тем более шатенкам.

Свет не гасили только в сессию. Но в сессию общага вообще сильно менялась: все бегают с выпученными глазами или замирают над конспектом. Сессия – это взрывная смесь хаотической активности и какой-то сомнамбулической сосредоточенности.

И был март. И до сессии еще далеко, как до китайской границы. Мы с Аркадием сидели в умывалке и читали. Занимались мы с ним перекрестным просвещением. Поскольку я писал нечто в рифму и считался видным знатоком поэзии, Аркадий спросил меня, с чего ему начать систематическое чтение стихов. Я уже тогда крайне скептически относился к такого рода приобщению к поэзии – читать стихи следует так же, как и писать, – случайно, украдкой от самого себя. Многие сегодня не вполне верно понимают слова Мандельштама о «ворованном воздухе», как будто он говорил только о том, что «разрешенная литература», которую он справедливо характеризует уничижительным «мразь», – это литература, разрешенная некоей властной инстанцией. Не совсем так. Стихи можно «разрешить» и самому себе, и вот этого делать никак не следует: стихи нужно «украсть» у себя, именно так, как Христос рекомендует подавать милостыню – чтобы левая рука не знала, что делает правая. Иначе выйдет если и не «мразь», то измаранная бумага, пригодная разве для того, чтобы разминать и подтираться, когда приспичит. А у себя воровать куда труднее, чем у любых властей – и политических, и литературных.

Если читать стихи украдкой, можно схватить что-то стоящее. Тем более что подлинные стихи нужно читать сразу во второй раз – в первый это абсолютно бессмысленное занятие. Стихи человек не читает – он их вспоминает.

Однажды в автобусе я увидел незнакомого человека, который читал нечто в столбик. Я стоял над ним, и раскрытая страница мне была отчетливо видна. За окном покачивался подмосковный зимний пейзаж – грязные сугробы по обочинам, яркое солнце, черные деревья. Я прочел два четверостишия – и больше не мог. Стихи раскололи оболочку. Горло перехватило от восторга. Ощущение было жестким и предельно ярким, как удар по глазам. Это был Блок.

Вот так и надо – случайно, через плечо, заглянув в чужую книгу. Тогда все может совпасть – отчетливость сказанного, почти лишенная смысла, и мгновенность ускользающего впечатления. Но Аркадий был человеком основательным, по крайней мере – хотел таким казаться. И я промямлил: вот, дескать, Блока и почитай.

Это ведь неразрешимая проблема. С чего начинать знакомство с поэзией? Можно ответить просто: если такая проблема есть, то начинать не надо вовсе. Лучше пока погулять и подышать. Случится – хорошо, не случится – что же делать? Не всем дано. Это не снобизм. Это полное бессилие перед громадой слова и практически полной герметичностью поэзии. Сказать: начинай с простых стихов – всего лишь отговорка, поскольку простых стихов не бывает. Пушкин – сложен и почти непроницаем. Блок – не проще. Сильнее всего на человека действуют стихи его старших современников, с ними еще не утрачен прямой контакт, но они уже обладают непререкаемым авторитетом. Но и здесь опять-таки как повезет.

Аркадий читал и любил Вознесенского, но ему казалось, что этого мало, что нужно проникнуться еще и классикой. Он отправился в библиотеку и взял первый том из блоковского собрания. Узнать поэта по собранию сочинений – заведомо нельзя. А вот мне повезло больше. Аркадий вручил мне Золя, которого я до этого не знал совсем и ничего от него не ждал. Это оказалась «Мечта» – сказка о девочке Анжелике, ее святости и непорочности, полная света и благодатного равновесия, совсем не похожая на другие – жесткие – романы этого «натуралиста», вроде «Терезы Ракен».

7…Мы сидели в умывалке и читали. Принесли чайник и согревались «белой розой», то есть пустым кипятком. Заварка, как и стипендия, кончилась третьего дня. Время тикало к утру. Пора было ложиться, поскольку мы собирались в универ к первой паре.

Последние дни стояли на редкость теплые. На Москве-реке уже сошел лед. И тогда Аркадий сладко потянулся и произнес: «А хорошо бы сейчас искупаться». На что незамедлительно получил: «В чем проблема? Речка – рядом». Затея с самого начала отдавала тяжелым бредом. Ну какое купание? В марте? По утреннему морозцу? Но отступать было некуда. Мы поднялись. Взяли полотенца – сроду мы, отправляясь на пляж возле метромоста, никаких полотенец не брали. Но тут почему-то стали необыкновенно предусмотрительны. Наверное, все-таки не до конца верили, что открытие купального сезона состоится. Через пятнадцать минут мы обнаружили себя идущими в рассветной морозной дымке к остановке автобуса. Было чертовски холодно. Может быть, нас знобило после бессонной ночи, а скорее всего, действительно сильно подморозило.

Мы доехали до универа и пошли мимо ГЗ, мимо смотровой площадки (там всегда ветрено) к эскалатору метро «Ленинские горы». Кажется, даже спускаясь на эскалаторе, мы не очень-то верили, что наш заплыв состоится. Мы вышли к реке. За ночь она покрылась тонким ледком. И мы как-то притормозили. Но тут увидели надпись «Купание запрещено». Участь наша была решена. Раз запрещено, значит, никуда не денешься – купаться надо. И мы начали раздеваться. Появился человек, совершавший по набережной утреннюю пробежку. Он очень серьезно нам посоветовал: «Ребята, вы бы подальше прошли, там полынья у берега, а тут лед сплошной». Мы кисло его поблагодарили. И подошли к воде. Я прыгнул первым. Ледок проломился. У берега было мелко – чуть выше колена. И я медленно, шаг за шагом, пошел на глубину. Видимо, сработала анестезия – заморозка в буквальном смысле, – и я не почувствовал, что тонкий и острый, как лезвие, лед, который я таранил, словно скромных размеров ледокол, режет мне бедра. Аркадий прыгнул за мной. Я уже собирался окунуться, но оглянулся. Аркадий как-то не спешил отправиться следом. Он стоял, зябко съежившись и прижав скрещенные руки к груди. Я крикнул ему, пытаясь изобразить нездешнее веселье: «Ну что ты? В чем дело? Хорошо-то как!» – и продолжал разбивать ладошками лед. «Ты знаешь, я как-то уже накупался», – ответил мой более сдержанный товарищ. «Да? Тогда давай вылезать». И я развернулся к берегу. Но оказалось, что мы в ловушке. Таявший накануне снег образовал на краю набережной сплошную наледь, и зацепиться было не за что. Один бы я ни за что не выбрался. Но нас было двое, и мы были на редкость прозорливы и предусмотрительны. Я подсадил Аркашу, и он выскочил на снежок. Когда он попытался протянуть мне руку, оказалось, что я не могу до нее дотянуться. Но у нас был портфель с полотенцами! Я ухватился за него и, проскользив на пузе по льду, тоже выполз на берег. Надо было одеваться. Тут мы с неудовольствием обнаружили, что у нас не гнутся пальцы – нет никакой возможности натянуть брюки. Идти голыми по морозу не очень-то улыбалось. Кое-как мы частично оделись: помогая друг другу и действуя будто не руками, а культями. Надеть ботинки и тем более застегнуть пуговицы не удалось. И мы, собрав свое бельишко и курточки, как были – с расстегнутыми ширинками, босые – потопали к эскалатору. Благо в этот утренний час на станции «Ленинские горы» пассажиров было немного. Но те, кто входил, были, вероятно, несколько удивлены: на мраморном полу возле эскалатора сидят два крайне озабоченных молодых человека в спущенных штатах, вокруг них разбросаны вещи, а они увлеченно растирают друг другу ноги грязно-белыми вафельными полотенцами.

Эскалатор, у подножья которого мы расположись, был в Москве в определенном смысле единственный. Он спускался не в метро, а на берег реки. И уже спустившись, можно было пойти вдоль набережной, а можно было войти на станцию «Ленинские горы», тоже уникальную – прямо на мосту. Она и сегодня сохранилась, хоть и перестроенная, а вот того эскалатора больше нет.

Он представлял собой отдельно стоящее сооружение, и к тому же там не было служителей: кататься на нем можно было абсолютно бесплатно. А пассажиров всегда было мало. Поэтому здесь ставились разнообразные эксперименты. Однажды мы с моим школьным другом Вовкой устроили там забег: решили подняться вверх по лестнице, едущей вниз. Мы побежали. Оказалось, что подниматься мы можем почти со скоростью соседнего – идущего вверх – эскалатора. Мы бежали, и все нам нравилось, и это даже было не слишком трудно. Пока не показался конец пути. Собственно, оставалось всего метров десять. И тут как будто к ногам привязали гири – мы бежали вперед, а дорожка увозила нас назад. Физически вроде бы трудней не стало, но нас охватило сначала недоумение, а потом едва ли не отчаяние. За сколько можно пробежать десяток метров? За пару секунд максимум. И вот ты бежишь, а пространство буквально растягивается перед тобой, и ты никак не можешь вырваться из этого бреда. Последние метры дались нам тяжело. Потом я многократно сталкивался с таким состоянием: когда завершение работы уже близко, и ты невольно говоришь: «Ну вот, почти конец», – в этот момент нельзя позволять себе думать о близком финале, нужно опустить глаза вниз и перебирать ногами все быстрее, нужно убедить себя, что процесс бесконечен, что конца не существует, тогда можно добежать до финиша. Иначе тебя снесет вниз, ты сползешь, как по песчаной осыпи. Тогда мы все-таки добежали. Но ведь мы были в отличной физической форме!

Минут через пятнадцать растираний мы с Аркашей настолько отогрелись, что смогли застегнуть пуговицы, завязать шнурки и все-таки встали на ноги. И я, не подумав, вспомнил о том забеге с другом Вовкой и поделился с другом Аркадием своим забавным воспоминанием. А он – нет предела совершенству – предложил тут же повторить бросок вверх по идущему вниз эскалатору. Правда, здравый смысл все-таки возобладал – мы, конечно, побежали, но по эскалатору, идущему вверх. И ближе к середине остановились, дыша как загнанные лошади, – сил уже не было, они остались в ледяной воде.

Победа была одержана. Мы возвращались домой на распухших ногах, живые и слегка ошарашенные собственной глупостью и храбростью.

В общаге мы сразу рухнули на кровати и уснули. Какой уж тут университет, какие занятия! Часа в два пополудни нас подняла Светка Кольцова. Оказывается, сосед, которого мы утром разбудили, с грохотом ввалившись в комнату, рассказал о наших подвигах. Он прокомментировал увиденное зрелище примерно так: «Эти бараны поморозили себе ноги и руки – они теперь и ходить не могут, и даже чай себе согреть. Ну не козлы?» Про чай – это было преувеличение, но передвигались мы действительно с большим трудом. У меня к тому же кровоточили порезанные льдом бедра. Светка нажарила котлет, принесла чайник, накормила нас, смазала йодом мои раны. И все время повторяла: «Идиоты! Какие же вы идиоты!» Других слов, чтобы по достоинству оценить наше мужество и решимость, у нее почему-то не нашлось. Но мы были горды. К вечеру о нашем героическом поступке знала вся общага. И мы славно отметили счастливое возвращение из ледового плена блаженной памяти портвейном «Кавказ».

8…В сессию я редко оставался в общаге. Обычно старался уехать домой, к родителям, чтобы сосредоточиться на подготовке к экзаменам. И переваливал через сессию почти всегда без хвостов, хотя и не всегда со стипендией. Вообще-то, учеба давалась мне тяжко. Я никак не мог попасть в ритм. Но, с другой стороны, как же в него попасть, когда столько неотложных дел? Нужно и пива попить с товарищами, и портвейна хлебнуть не забыть, и в лес на каэспэшный слет выбраться, и стишки написать. И ведь все это требует немалого времени. Какие уж тут занятия! Какой уж тут ритм! Но мои отъезды домой меня очень выручали. И экзамены мне сдавать удавалось.

Как-то после сдачи функционального анализа один из наших записных отличников, только что получивший свои законные пять баллов, стоял у дверей аудитории, в которой шел экзамен и, скептически оглядывая окрестность, этак через губу консультировал неучей. Я торопился мимо по своим неотложным делам. Отличник меня остановил и задал каверзный вопрос из жизни компактных множеств в бесконечномерных пространствах. И я ему ответил. Отличник был несколько смущен моим умом и сообразительностью. Но быстро нашелся: «Ну, на мехмате, наверное, все что-то знают». Действительно, если даже такой раздолбай что-то знает, то уж точно – все. Я не обиделся. Но я действительно что-то знал. А функан – просто любил. И занимался им не только для оценки.

Но уложиться в сессию мне удавалось не всегда. Случались и хвосты. Я сдавал свой хвост по теории вероятностей нашей семинаристке – Афанасьевой. Мы сидели в рекреации на твердом, как камень, диване. Она спрашивала, а я вполне толково ей отвечал. И она почти точно повторила сакраментальную фразу:

– А вы соображаете. Да, все вы соображаете, только вот не занимаетесь совсем. – Она посмотрела на меня с интересом. – Математикой вы не занимаетесь, хотя и могли бы. А чем вы заняты? Может, вы все время тратите на театры?

– Да нет, я в театр не особо часто хожу.

– Но чем тогда?

Я чуть-чуть не вспылил – вот, блин, привязалась! Чем я занимаюсь! Я тут с тобой занимаюсь всякой фигней, если не сказать резче, а на лестнице нервно курит мой верный товарищ, у него в портфеле три бутылки крепленого вина, и мы уже давно должны сидеть в родной общаге и отмечать мой благополучно сданный хвост. Но не могу же я тебе это сказать! Я промямлил что-то неопределенное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю