Текст книги "Урамбо
(Избранные произведения. Том II)"
Автор книги: Вивиан Итин
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
5. Покровители животных
Слава Урамбо росла. По пути, в провинциальной газете, Шеломин прочел:
Телеграммы.
С.-Петербург. Принц Сандвичевых островов, Урамбо, убит анархистами. Главарь злоумышленников, Анатолий Шеломин, студент, скрылся.
– Скоро с вами нельзя будет показаться, – прошептала, побледнев, Надя Никольская и убежала плакать – в уборную.
Поезд мчался через башкирские степи.
В железнодорожном вагоне третьего класса студенты и курсистки восточных землячеств, на трех полках друг над другом, как в парильне, сплавленные жарой в мокрый сгусток, пели свои студенческие песни…
– «Дурак. Зачем он не напился,
Тогда бы не было сомненья…»
Рожь, ковыль, скот, бахчи, перелески, деревушки.
Мир, после трех дней в вагоне, на самом деле кружился, кружился без конца.
Толя Шеломин ничего не мог понять.
На востоке Европы была ночь. Ночью священника Никольского вызвали к болящей старушке. Дело было стоящее. Никольский поехал. Это была его профессия. И утром, после причастия, старушка, освободившись от мирской суеты, подписала завещание, отказав на помин души, т. е. в полную его, священника Никольского, собственность, свой домик с фруктовым садом и огородом.
Возвращаясь, Никольский бережно поддерживал ларек с «телом и кровью» своего бога, так удачно помогавшего ему в делах.
«Недолго проскрипит старушенция, господи спаси и помилуй…» – мелькало в его пустом и светлом сознании.
Так у Никольского скопилось в его приходе шесть домиков, по откосу большого оврага, с яблонями, малиной, крыжовником и парниками.
«Иначе, как быть с детьми?»
Никольский непоколебим в своей библейской отцовской правоте. У него четыре сына в реальном училище, один сосунок и дочь, Надя, курсистка-невеста.
Вспомнив о Наде, Никольский хмурится: не нравится ему Шеломин. Офицерская вдова, Шеломиха, живет пенсией, яблоками и вишневым вареньем, а сам он, сдуру, готовится на учителя.
Впрочем, Никольский смиренномудр и терпелив. Только все чаще и ласковее приглашает помощника присяжного поверенного Либуркина. Он любит потолковать с ним насчет конституционной монархии, угощая собственными особенными яблоками на садовой скамейке, откуда виден овраг, сады, парники и огороды и совсем не видно зданий, хотя это место тоже, почему-то, называется городом.
Никольский читает каждый день «Наш Край», орган местных патриотов, а Либуркин приносит либеральный «Наш Вестник», редактор которого два раза в год сидит в тюрьме. Сидит, конечно, не настоящий редактор, ловкий и говорливый адвокат, а запойный пьяница, мещанин Тирибакин. За каждую отсидку Тирибакин получает 20 рублей…
Занятый размышлениями, Никольский подъехал к своему голубому домику. Один из бесчисленных реалистов, первоклассник Иля, подал ему, приплясывая, «Наш Вестник» – от Либуркина. На обертке:
«Срочно. О. Павлу в собственные руки».
Этого никогда не случалось раньше.
Никольский развернул газету чуть дрожащими руками.
«Уж не насчет ли таксы на требы чего?»
Все попы города были злы на Никольского за то, что он сбивал цены. Отец Иоанн грозил архиереем и газетой. Он был даже у редактора. Только, по глупости, попал не к адвокату, а к Тирибакину.
Синим карандашом было подчеркнуто:
«Принц Сандвичевых островов…»
– Господи Иисусе Христе!
На полях – надпись:
«У современной молодежи нет никакого разумного чувства постепенности».
Никольский спешил к своей пухлой половине…
Когда в дверях голубого домика появился Шеломин, попадья загородила ему дорогу.
– Что это вы, батюшка, в газетах пишут, арапку какого-то убили? Чай и арапка человек.
Шеломин нашел Надю в парке. Она прогуливалась по главной аллее в белом шелковом платье с мопсом и Либуркиным.
– Толичка, – сказала Надя, – мы не можем больше встречаться.
Он ушел не ответив. В его жизнь ворвалось скверное и смешное, но он не знал, как бороться. Он был в редакциях. Газеты напечатали опровержение, с отеческим внушением, впрочем, что – «молодому человеку не следовало вмешиваться в действия властей». Однако, охотничий кружок, членом которого Шеломин был с четвертого класса гимназии, исключил его почти единогласно.
Лето было прекрасно и полно гроз. После зноя падал огромный град. Зной гнал из города в липовые леса, на холодные горные реки. Шеломин, самозабвенно и болезненно, пытался уйти в книги. Работал над задуманным весной рефератом о температуре неокруженных атмосферой тел в межпланетном пространстве; чертил проект нового двигателя внутреннего сгорания. Иногда он не выходил из дому много дней подряд.
– Толичка, ты ведь на каникулы приехал, брось свои книжки! – упрашивала Наталья Андреевна, его добрая старая мать, любящая и испуганная.
Шеломина раздражали ее неумелые утешения и расспросы. Тогда он уходил в соседнюю слесарную мастерскую к литейщику из депо, механику-самоучке – Анютину.
На косяке слободской избенки торчало древнее объявленьице:
«Здаетца угол Хот через хозяйку».
Угол давно был снят Анютиным.
Там литейщик умудрялся собирать выточенные и отлитые по частям двигатели моторных лодок. Шеломин настойчиво занимался с ним, делал чертежи и расчеты, а литейщик бесплатно мастерил модели. Теперь их дружба стала еще крепче, так как Анютин ничего не хотел знать о его газетных приключениях:
– Начхать мне на всех Урамбов!..
Потом, у хозяина слесарной, Жилкина, Шеломин нанимал велосипед и мчался в пустынные чащи и предгорья, пока не изнемогал. Там он надолго мог забыть родной домик с иконами, лампадками, с жильцами, с яблочным и вишневым садом, по откосу того же оврага, где в синеватой зелени тонут особнячки чадолюбивого отца Павла.
Шеломин возвращался усталый, но с прежним возвращенным упрямством в серых глазах. Он заставлял себя думать о разных Надиных недостатках. Однажды Рубанов спросил ее: «Что будет, если Землю пробуравить насквозь?» Надя ответила: «Пустое пространство»… Конечно, если ее спросить, как в учебнике, она ответила бы превосходно; но на самом деле ее мир все еще покоился на трех китах.
«Образование ей нужно только для большей привлекательности», – со странной радостью заключал Шеломин…. – «Так еще в древней Греции женщины читали Гомера, чтобы придать оживление своим лицам…»
Впрочем, подобные рассуждения помогали ненадолго.
Потому что Шеломин знал:
В знойный медовый вечер, когда цветут липы, на той самой скамейке, рядом с Надей сидит Либуркин и говорит ей о Ницше, о сверхчеловеке, хотя у Либуркина геморрой.
Однажды Наталья Андреевна вбежала особенно взволнованная и суетливая.
– Толичка, директор, директор к тебе!..
Директор гимназии, высокий старик с длинными волосами и бородой, как у Владимира Соловьева, вегетарианец и председатель общества покровительства животным, искавший популярности у молодежи и считавший себя, поэтому, крайним либералом, вошел в комнатку Шеломина, как доктор к больному.
Он был сторонник прогресса, дорожил временем и сразу приступил к делу.
– Вы были хорошим прилежным учеником, – начал он сладко. – Я пришел, желая помочь вам, объяснить, как умею, то моральное негодование общества, какое вызвали вы. Я убежден, конечно, что это – случайность, юношеская горячность, может быть. Тем не менее, я хочу, чтобы именно вы почувствовали то необычайно светлое, радостное и высокое, что составляет самую душу этого странного случая… К славе и чести вида Homo sapiens, его этические нормы распространяются не только на себе подобных. Нет, постепенно, все живое и страдающее находит в культурном обществе все большую и большую защиту. Подумайте, к каким вершинам мы идем! Скоро нельзя будет безнаказанно убить даже кошку!..
– Кошку! – воскликнул Шеломин.
– Да, самую обыкновенную кошку, – подтвердил директор… – Что касается меня, я не стыжусь признаться, – я плакал, когда читал… двести пуль… такой большой слон…
Директор достал носовой платок и высморкался.
– Вот, мой дорогой, я думаю, что ясное сознание вины поможет вам правильнее оценить происшедшее. Вы должны постараться загладить эту… ошибку. Я думаю, публика была бы до известной степени удовлетворена, если бы вы вступили в наше общество, взяв на себя, таким образом, определенные обязательства на будущее время… Подумайте, молодой человек!
Директор ушел, гордый от сознанья исполненного долга.
Шеломин бросился к своим спасительным формулам. Только они никогда не изменяли, были понятны и верны…
Он не мог бы решить, каким взрывом вспыхнет его молчаливое бешенство и когда он перестанет сопротивляться ему, если бы, в Сараево, такой же юноша, быть может под влиянием такой же тоски, ненависти и любви, не всадил пули в слоновью тушу Франца-Фердинанда. Так как Франц-Фердинанд был несравненно более крупным зверем, Урамбо был забыт.
Мир двигался неизбежным путем. М-р Грэди продал свои пулеметы.
Скоро в газетах, вместо самоубийств, погромов, проделок господина министра народного просвещения и других национальных развлечений, появились грозные имена левиафанов… – Австрия, Сербия, Германия, Франция, Россия…
6. Черная каска
– Война!
Шеломин нашел выход.
Казачий офицерик Зарубин приехал на один день в командировку, привез немецкую каску. Она была черная и блестящая, с медным орлом и медным рогом. Каска попала на туалетный столик невесты Зарубина, Тони Петровой. У Тони перебывал весь город. Надя завидовала подруге и мечтала: «Как прекрасно иметь жениха на фронте!» Либуркин был белобилетник. Надя стала вспоминать Толю.
Слава Шеломина исчезла еще скорее, чем Урамбо. Кроме мобилизации, в городе произошли не менее потрясающие события.
1) Начальница женской мариинской гимназии обращалась к акушерке.
2) К городскому голове вернулась жена, сбежавшая два года назад. Супруги помирились, устроили пир, как на свадьбе. И чуть ли не в тот же день из консистории пришла бумага: разведены.
3) В летнем театре, на пьесе «Угнетенная невинность», когда герой пьесы произнес фразу: «Жены существуют для того, чтобы изменять своим мужьям», сын председателя местного отдела союза русского народа, Костегукайло, вышел из театра, а затем вернулся с кирпичом в руках и ударил им свою жену по голове.
Еще хуже было на небе. Заговорили о цеппелинах.
«Кто их знает», – размышляли обыватели, – «немец – народ продувной…»
Отцы города, лавочники и бабы в первый раз, после давно забытого детства, подняли очи горе. И звездной ночью, в темной опрокинутой пропасти небосвода, они открыли странные, невиданные вещи. Особенно поразил их громадный желтый топаз Юпитера. Такой звезды, конечно, не могло быть. Это был прожектор. Базарные торговки собственными глазами видели немцев…
– И все, антихристы, в котелках!
Начальник гарнизона издал приказ, гласивший, что «пожары, возникшие от вражеских снарядов, следует тушить обыкновенным способом».
Обсуждение этих происшествий и турецкие проливы заняли все свободные языки.
Шеломин ходил радостный, зная, что вот еще миг и его подхватит буря, как тогда – Урамбо!
И на многих, совсем других лицах была радость. Люди жили, казалось, века, тысячелетия, каждый в своей норке, на двуспальных кроватях, на мягких подушках, на простынях, пропахших супружеской влагой; ругались, били жен, вечерами, после «присутствий», ездили в клуб – переброситься в картишки и выпить, в публичный дом – разжигать вспухшую страсть. От двуспальной постели, женских слез, зеленого стола и публичного дома – куда уйти? И, вдруг, война, жизнь, чужая властная сила выдернула из заклятого круга – прежде всего, в степные просторы, в леса, на чистый воздух – человек стал выше. Каждый, конечно, думал, что останется жив, что война продлится самое большее год…
Шеломин смотрел на портрет своего отца. Лейтенант стоял, гордо подняв голову, с морским биноклем в руке. Лейтенант погиб в Японском море. Синие просторы мира звали. Они были радостны и бездумны. Шеломин решил: он пойдет.
Правление сталелитейных заводов акционерной компании «Людвиг Кра и Шульце», со всей, присущей деловым людям, осторожностью, разрабатывало пятилетнюю программу военной производительности.
Наталья Андреевна потемнела, задумалась, замолчала. Война, бог, судьба – были одно. Разве пойдешь против?
Шеломин забросил формулы и моторы, бродил по улицам улыбаясь, подняв голову, как будто отомстил давнишнему. Знакомые приветливо кланялись: новость уже облетела город. Поп Никольский догнал, остановил:
– Что не заходите?! Надинька-то скучает…
И подмигнул.
Председатель охотничьего кружка долго неопределенно извинялся, обещал «пересмотреть вопрос» и преподнести, перед отъездом, финский нож.
По Центральной шлялась патриотическая демонстрация: человек сто гимназистов, студентов и еще непризванных лавочников. Впереди, рядом с царским портретом, шествовал студенческий лидер Орлов. Он был под административным надзором, не мог кончить университета, у него была семья. Война, резолюции германских социал-демократов были прекрасным поводом для помилования. На базаре и в парке Орлов с большим старанием произносил победоносные речи, а у дома губернатора организовал сбор пожертвований героям. Его Превосходительство вышел и благодарил.
Шеломин не любил разбираться в политике, он занимался физикой; но к его горлу подступал восторженный ком: эсдек Орлов как бы благословлял его решение с высоты самых знаменитых теорий.
Ополченец, крепкий мужик с большой черной бородой, робко дернул Шеломина за рукав.
– Ваш бродь, зачем это?
И двинул бородой на демонстрацию. Он не мог объять величия событий.
– Сочувствуют. Чтобы легче было кровь проливать…
Шеломин оглянулся. Это был Анютин. Шеломин покраснел.
На крыше электрической станции взвился белый пар. Завыл гудок. Аннушка, соборная кликуша, с детской головкой на скрюченном теле, напугалась, запричитала. В ее ясных глазах вспыхнул огромный свет.
– Господи, господи, господи… гряди, гряди, гряди… глас трубный…
– Пойдем, – сказал Анютин.
Он искал Шеломина. Они долго шли молча. Анютин ворочал тяжелые, чугунные брусья мысли. Сказал:
– Болтают, будто воевать хотите?
– Все равно студентов призовут, – ответил Шеломин. – Все говорят.
– Ну и дожидались бы… Али к нам в депо. Токарей нам надо. Точили ведь, малость…
Анютин взмахнул руками.
– Эх, это ты все из-за бабы! Знаем мы вас!
Сердце Шеломина метнулось, больно ударилось о ребра клетки, но тренированный мозг механически стал собирать чужие, газетные слова. Шеломин говорил о Бельгии, о проливах, о грядущем экономическом расцвете. Анютин мял черную, пропитанную смазкой, кепку, не был согласен и не знал, как быть с учеными словами. Вместо ответа спросил:
– Как же, модель-то лить?
– Нет уж, погоди… когда вернусь… Все равно, – вздохнул Шеломин.
Они дошли до калитки.
– Ну, до свиданья вам…
Анютин молча сжал руку, хотел сделать что-то для друга, сказать главное – потоптался и ушел, унося свою бессловесную правду. Кругом щурились ставнями домишки. У ворот мещанки лузгали семечки. Чиновник в фуражке с кокардой, в нижней рубашке и драных брючках, держал под мышкой два трехцветных флага, – третий, взобравшись на лесенку, привязывала босая баба. Девица в розовом платочке показала на Анютина пальцем и прыснула.
– Вот дык кавалер!
Анютин запнулся в колее, снова отчаянно махнул руками и крикнул:
– Эх, пропадешь с тилигенцией!
Баба вздрогнула, выругалась: «Черт!», распустила юбку. Чиновник заглянул.
Шеломин не слышал.
Он занялся очень важным для него вопросом: удобно ли сегодня же воспользоваться приглашением Никольского или лучше «выдержать характер» до завтра? Тело казалось невесомым, жаждало движенья, все равно надо было куда-то пойти. В голубом домике ждала Надя. Размышляя, он стал бриться. Побрившись, подумал: «Если отложить до завтра»… на подбородке чуть-чуть проступили волосы.
Надя встретила его веселой суетой и улыбками.
– У-у, злюка! Не приходил. Ну, поссорились, ну и будет… Точно взаправду все.
Прямоугольный раздвижной стол был завален вишней. Попадья и реалисты вынимали, с помощью шпилек, вишневые косточки.
– А, Толичка! Давненько, давненько. Чайку не хотите ли? Кофею? – принялась угощать попадья, подвигая варенье, вишневое, малиновое, яблочное, смородиновое, липовый мед, сахар, пирожки, ватрушки, сдобнушки…
Сосунок запикал. Попадья вынула тяжелую, как на полотнах Рубенса, грудь… Нет, разве могли быть «взаправду» – Урамбо, выстрелы, жизнь – в этом жирном сахарном углу?! Все это – сказки, веселые и страшные, рассказанные старухой няней, в детской, при свете ночника.
Попадья и Наталья Андреевна шушукались, обсуждали, когда назначить обряд обрученья, какие печь пироги: с яблоками, с вишней, с мясом или курники?
Надя и Толя пошли в сад, на скамейку, – «посидеть».
Директор гимназии устроил для добровольцев, прежних своих питомцев, прощальный ужин. Было очень торжественно. За правым узким концом стола, как Саваоф, восседал законоучитель, о. Павел. Затем – городской голова, начальник гарнизона, председатель суда и прочие отцы города. На левой половине – молодежь. Директор занимал место посредине. Перед ним стоял винегрет в провансале, остальные ели поросенка с кашей. Директор говорил речь.
Директор преподавал историю, а потому начал с «яиц Леды». Он перечислил все германские города, бывшие когда-то славянскими, начиная с туманной северной Пруссии и удаляясь все дальше к югу, к благословенному Босфору и багдадской дороге. Там, в голубых водах аргонавтов и нимф, директор снова потонул в мифологии, возвышаясь, постепенно, до полумесяца над Ай Софией, где еще выше должен был воссиять крест. Но так как креста все еще не было, голубые воды аргонавтов превратились в мутные потоки философии, где, в колбах германских алхимиков, из Канта родился Крупп. Таким образом, необходимость уничтожения свирепых гуннов стала очевидной…
– Знайте же, – патетически закончил покровитель животных, – каждый из вас, вонзая штык в немецкое мясо, исполнит верховный нравственный закон, вечный, как звездное небо!..
Во время речи директора был съеден не только поросенок, но и рябчики и сливочный крем. Начальник гарнизона, представительнейший генерал, опрокинул последнюю рюмку померанцевой и, под влиянием естественного подъема, провозгласил тост за здоровье обожаемого монарха.
Все встали и бодро трижды прокричали ура.
Тогда директор принялся за свой невинный винегрет в провансале.
Генерал все еще стоял, приподняв рюмку, прищурясь, залюбовавшись возвышающей картиной: направо – Саваоф, налево – Исааки, идущие на заклание, в центре – премудрый Авраам и потом он, генерал, выше еще генерал, и еще генерал и над всем – обожаемый!
Тост генерала был кстати. У обожаемого, в переименованной столице, в Петрограде, болел живот. Три бумажки о помиловании приговоренных к повешению были употреблены в дело. Он взывал к придворному святому; но святой был занят господом богом, т. е. любовью, и только к вечеру прислал рецепт: «Ступай в баню с бабой».
По сродству душ, генерал ощутил вполне сходное побуждение и, насвистывая «Коль славен», покинул патриотический пир. Саваоф, предпочитавший православную очищенную, хоть и запрещенную высочайше, по причине буйного мужицкого нрава, почувствовал настоятельную потребность в свежем воздухе. Шеломин почтительно его поддерживал. Никольский икал, вскидывал вверх бороду. В небе плясал огромный Юпитер.
– Ишь, немец, проклятый, опять шпионит!
– Что вы, папаша, до фронта тысячи три верст. Цеппелины едва перелетают Ламанш…
– Кто его знает, Ламанш, – мотнул головой Никольский.
Шеломин, чтобы успокоить, повел его в гимназическую обсерваторию. Никольский заглянул в окуляр. Перед ним был круглый диск с полоской и четыре точки по сторонам. Точки соединились в линии. Никольский увидел немецкий котелок. Впрочем, Никольский ничего не сказал. Он почувствовал себя плохо и облегчился в лейденскую банку. Длинная веселая искра с треском кольнула, ослепив. Жуть подрала по коже.
– Ципилин! – закричал Никольский…
– Гимн, гимн! – кричали в директорском зале.
Шеломин не вернулся.
Через полчаса, в парке, у часовенки на месте убийства какого-то губернатора, он условился встретиться с Надей.
Была черная, ждущая разрядов, ночь. В небе – Млечный путь. Столетние березы шептались. Травы пахли степью, земля, мир – жаждой. Шеломину на мгновенье стало жаль непоправимого. На спине духа зачесались растущие крылья. Он вспомнил свои одинокие вечера; но Надя пришла на четверть часа раньше.
Они шли прижавшись, стройные, оба почти одинакового роста, замерли у белого ствола. Шеломин летел в высоту, не видя и сгорая, как метеорит, от невыносимого стремления. Она была с ним, остальное стало безразличным… Французский посол телеграфировал в Париж. Смысл телеграммы был такой: «Vive la France! Денежки не пропали. Завтра русские войдут в Пруссию»… Земля представлялась Шеломину небольшой круглой гранатой. Он зарядил ее в двенадцатидюймовую пушку и выстрелил. Полет длился, входя в межзвездные пространства с огненным, сжигающим, светлым холодом. Время переставало, но сердце, почему-то, еще билось.
– Милый, – задыхалась Надя, – привези мне каску.
– Да, – прошептал Шеломин.
Через неделю, вместо анализа бесконечно-малых, вместо температуры тел в межпланетном пространстве, вместо теории электронов и усовершенствованных двигателей, он зубрил:
– Для чего у штыка бывают выемки или долы?
– Чтобы легче было стекать крови!