Текст книги "Каан-Кэрэдэ"
Автор книги: Вивиан Итин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
V
Мысли. Мысли, медленные, как ледник.
Горы. Волны застывшего воздуха, жесточайший холод.
И небо. Небо, пустынное, без единого клочка влаги.
В небе – в голубых далях – летел бесшумный комар!
Чанцев вскочил. Это мог увидеть только глаз пилота.
Чанцев спрыгнул, побежал, забыл про боль в желудке: ну, да! Помощь могла прийти только с неба.
– Костер! Костер! – вопил Чанцев.
Елтышев понял. Он быстро сгреб моторные тряпки, паклю, деревянный ящик из-под инструментов, обломок пропеллера, плеснул бензина; но костер горел жарко, бездымно. Тогда Елтышев сунул в огонь свой промасленный чемоданчик и он действительно зачадил.
Аэроплан приблизился. Это был пассажирский юнкерс. Вот, он заметил их и твердо изменил курс.
Чанцев увидел в цейс наклонившегося через борт, на вираже, пилота. Чанцев вдруг стал легким, что-то поднялось в нем вверх, к горлу, и застряло в горле комком сладкого удушья.
– Эц! Эц! – вылетел этот ком.
Дверь пассажирской каюты открылась и чьи-то руки выбросили большой темно-серый тюк. Он упал далеко, у левого глухого угла террасы.
Юнкерс закружился, снижаясь.
Тогда Чанцев просигнализировал на немом языке, понятном всем капитанам и пилотам света.
– Не садитесь – юнкерсу места нет. – Мы поднимемся сами. – Сломан пропеллер. – Спустите нам пропеллер – Добрый день, Эц – Спасибо…
Круги юнкерса стали шире. В нескольких метрах от Чанцева упал, брызнув льдинками, никелированный французский ключ с плотно сложенной запиской, зажатой в нем. Пилот юнкерса махнул рукой и повернул к северу.
Чанцев поднял ключ. Эц писал, на этот раз по-немецки, о том, как он рад, что нашел их («хорошо, что вы любезно сообщили мне ваш маршрут»), что все так благополучно и что пропеллер он принесет завтра, утром.
На другой стороне, не так ровно, была приписка. – «Обязательно информируйте, где будете на обратном пути. Я очень хочу переговорить с вами (здесь несколько слов были зачеркнуты, их нельзя было прочитать) Людвиг Эц».
– О чем? – подумал Чанцев.
Впрочем, немец мог знать многое. Очень было тревожно. Придется скоро дать отчет в порче маслопровода. Не сваливать же на Елтышева!
– «Нет, эту историю нельзя так оставить»…
Но Чанцев был рад, что из противоречия не проговорился Елтышеву.
– Вот, – сказал Чанцев. – А ты говорил.
– Верно, верно – перебил Елтышев. – Зачем бы ему тогда выручать нас? Я не гордый. Сознаюсь. Ошибся и говорю, что ошибся.
– Ну, основания были, конечно, – снисходительно уступил Чанцев. – Что маслопровод кто-то продырявил, и очень умно, чтобы потерю масла нельзя было заметить сразу, это дважды два! Так мы и доложим. Но пока не звони. Поговорим с Эцем…
– Ладно. Знаю. Дипломатия… Ну, а как же!
Они смотрели на тающий в небе юнкерс. Он поднимался все выше. Авиаторы молчали и улыбались.
– Эх, – сказал вдруг Чанцев, – жаль, не сообразили скинуть краюху хлеба.
Елтышев, набрав в легкие воздуха, выпрямился:
– А штуковину выбросили!.
Он не договорил. Они помчались, ковыляя по льду.
Тюк был завернут в серое казенное одеяло, искусно перевязан шпагатом. Чанцев выхватил нож.
– Погоди! – закричал Елтышев, – отнесем сначала домой.
– Домой? Ну, хорошо!
Чанцев хохотал. Они принесли тюк к своему логову. В одеяло было завернуто другое одеяло. Потом еще и еще. Сверхъестественное для русского человека количество одеял. И, наконец, в самом центре одеяльного метеорита были – хлеб, окорок, сахар и эти замечательные заграничные банки: кофе, сухое молоко, яйца, сладкий картофель!
И была еще картонка с напечатанной инструкцией, смысл которой сводился к тому, что после голодовки не следует есть все сразу.
– Вредно для живота, – сообразил Елтышев.
На этом основании Елтышев отобрал в свое заведывание все немецкие припасы. Он суетился, он начал понемногу командовать, как в тот раз, когда вдруг опустились красноармейские винтовки. Теперь он развернулся «по-настоящему». Состряпал яичницу с ветчиной и кофе по-варшавски.
Они ели и жмурились. Приятно урчала паяльная лампа, приставленная к ведру с кофе. (Раньше паяльная лампа урчала в унисон с неприятным урчанием в желудке). И булки были цвета огня, творца жизни. Авиаторы наедались. Они снова становились людьми, теперь им хотелось не только жрать…
Чанцев посмотрел кругом жадно. Теперь проклятые горы казались прекрасными.
– Покурить бы!
– Стой…
Елтышев достал из-под своего сиденья в самолете пачку папирос, завернутую в обрывок газеты с каким-то сумасшедшим заголовком.
– Я нарочно припрятал для такого случая.
Они затянулись мягким дымом, который недавно глотали, как отраву, чтобы заглушить голод, а теперь сыто пробовали на вкус и оценивали.
– Хорошо!.
– Ну, а сейчас, Сергей Петрович, давай отвернем винт, – значительно сказал Елтышев.
Они отвернули изломанный пропеллер, налили масла из запасного бачка, еще раз, вместе, любовно осмотрели самолет. Он снова стоял напряженный и сильный и послушно ждал человеческого сигнала.
– Поднимемся, – уверенно и спокойно решил Чанцев.
На лопасти сломанного пропеллера он выцарапал слова и даты о невольном их плене. И они укрепили пропеллер в расщелине, на вершине самой высокой скалы, видной со всех румбов. Потом Чанцев ушел к радио-пеленгатору и долго, с редким подъемом, поработал над картой.
Так прошел этот день. Морозная мгла медленно потянулась к снегам и звездам. Авиаторы легли, постелив десяток одеял и у каждого осталось еще по пяти, чтобы накрыться. В каменном гроте под одеялами было противоестественно тепло.
– Ты ему не говори, – сказал Елтышев, отвертываясь в сон.
– Ты о чем?
– Ну, что я его за фашиста принял.
– А! Ладно.
Чанцев курил и улыбался. Спать, спать, раздевшись, сняв верхнее платье и сапоги! Старый еврей разбудил и сказал ему в вагоне (Чанцев заснул одетый):
– «Человек, который спит в обуви, испытывает одну шестидесятую часть смерти». Это из Талмуда.
– «Точные, черти! Ну, а если в сапогах и с голодным брюхом? Это, наверняка, шестьдесят процентов. Надо справиться».
Теперь, впереди, была жизнь. Чанцев снова видел мир, лежавший у его ног. Завтра он поднимется над ним и кратчайшим путем, путем высоких ветров, выйдет к теплому морю. Женщины лежат на пляже. На знойных коричневых склонах зреет виноград. Жизнь шагает все быстрее и дальше, и все громче триумфы авиаторов, превзошедшие триумфы цезарей.
Горы, ледяная клетка, все это – ничто, когда о нем думают другие, даже те, кого он никогда не видел и не знал.
Завтра, как сегодня, прилетит черный и серебряный юнкерс и сбросит большой мягкий тюк. Там они найдут новый пропеллер…
Докурив, Чанцев повернулся набок, бездумно закрывая глаза в туманы, в блики, в сиянье.
И он заснул спокойно, как ребенок на отцовских руках, который спит и знает, что о нем заботится кто-то большой, могучий и ласковый.
Приложение
(От редакции)
В рецензии С. Родова о рассказе В. Итина «Люди», напечатанной в № 17 «Недели Советской Сибири», речь идет не только об этом произведении Итина, но и о журнале «Сибирские Огни». Поэтому, принимая во внимание заметку в «Сов. Сибири» от 13/XI-27 г., мы считаем необходимым вернуться еще раз к этому рассказу.
С. Родов определяет направление нашего журнала, как сменовеховское. Достаточно привести два его утверждения:
«Взгляды Чанцевых… укладываются в довольно стройную систему, представляющую собой дальнейшее развитие сменовеховства 1922-23 г.г.».
И далее:
«Идеи Чанцевых находят себе рупор в нашей советской печати».
Из приведенного ясно, что этим сменовеховским рупором по Родову являются «Сибирские Огни».
Редакция приняла и напечатала рассказ Итина потому, что он, несомненно, заслуживает внимания.
Рассказ В. Итина «Люди» (в отдельном издании Госиздата он назван «Высокий Путь») построен на встрече двух летчиков– советского (Чанцев) и германского (Эц), дравшихся во время империалистической войны. Встреча происходит в наши дни, во время заграничного советского перелета, причем ни Чанцев, ни Эц долгое время не подозревают о своем прежнем столкновении, т. к. Чанцев считает своего противника убитым, а Эц, изуродованный при падении, лишь после долгой беседы, в которой, кроме пилотов, принимает участие и коммунист, борт-механнк Елтышев, узнает случайно, кто его победитель.
Эц больше десяти лет жил с неопределенным желанием мести. Из-за его уродства от него ушла жена с любимым ребенком, стала несчастной его личная жизнь. Кроме того, он оказывается «старым москвичом», у него в Москве было «свое дело». Таким образом, коммунист Елтышев – тоже враг Эца. Впечатления Эца раздваиваются.
«Два этих парня… Один думал, что он был убийцей – его, Эца! А другой был большевик. Один был настоящий спортсмен, настоящий товарищ по профессии. Другой – курносый здоровяк, с таким живописным способом летать… Нет, они должны были быть другими!»…
Эц ушел на аэродром и незаметно повредил маслопровод мотора у самолета Чанцева, с таким расчетом, чтобы мотор остановился во время перелета через Альпы и советские летчики разбились. Порыв Эца скоро прошел. Он начал раскаиваться в своем неправильном поступке. Он предлагает Чанцеву отложить полет, указывая на плохую погоду.
«– Нет, мотор надежный, – тускло ответил Чанцев.
Ему было неприятно, что посторонний высказывает такие очевидные предостережения, зная, что выбора нет. Он отошел к аэроплану.
– Готово, Сергей Петрович! – крикнул Елтышев.
Чанцев улыбнулся от легкого и ровного разбега. Он взял предельный угол и пошел ввысь. На повороте он в последний раз увидел внизу Эца. Немец стоял, по-прежнему подняв голову, губы его были почему-то полуоткрыты и рука приподнята, как будто он забыл сказать что-то».
Чанцев и Елтышев не разбились, им удалось сравнительно благополучно снизиться на горную вершину, но скоро они обнаружили, что попали в западню, в такое место, откуда без посторонней помощи не выбраться. Летчики должны были погибнуть.
Автор не возвращается больше к переживаниям Эца, заставляя читателя сделать это самому. Эц, подобно преступнику, возвращающемуся к месту убийства, летит путем советских летчиков и, увидев их, спасает. Чанцев и Елтышев одерживают моральную победу над своим врагом. Вот и весь рассказ. Три четверти его занимают авиационные приключения, благодаря чему, как принужден признать даже Родов, рассказ «читается легко». Социальное же значение рассказа не столько в изложенном сюжете, сколько в редком у нас изображении людей машины, так нужных нам, которые «ощущают грунт колесами самолета», сливаются с движением рулей и, постоянно рискуя жизнью, умеют побеждать.
Можно заметить, что для рабочего читателя это не совсем ясно. Но в том-то и заключается задача критика, чтобы помочь правильно понять произведение.
Чем же занимается Родов?
Для того, чтобы натолкнуть Чанцева и Эца на воспоминания о войне, автор приводит короткий и путанный разговор летчиков (за ресторанным столиком) на политические темы. Разговор этот занимает в рассказе полторы страницы из 38, но, по мнению Родова, в нем-то и заключается главная «соль». Из этой «соли» Родов делает выводы как по отношению к автору, так и по отношению к журналу – то, что нами приведено выше.
Все это достигается всего лишь тремя цитатами из названного разговора летчиков.
Цитата первая.
«Что касается коммунизма, если кому не нравится, то его, собственно говоря, не очень густо, и в общем жизнь разнообразная».
Тон этой фразы, поставленной эпиграфом в статье Родова, действительно останавливает, кажется насмешливым. Может ли так говорить советский летчик? Прежде всего – это неверно. Этой фразы Чанцев не говорил. Это автор, с явной иронией, излагает его речь («Чанцев заговорил пространно и путано, что ничего, мол, жить можно, живется и так, и так»… далее приведенная фраза).
И вот Родов из этого делает утверждения:
«Из советского строя, по мысли Чанцева, „выветрен коммунизм“», «Чанцев в 1927 году ставит вопрос о содержании советского государства во всю ширь(!) и по существу отрицает социалистический характер нашего строя». Мы полагаем, что критик сделать такие выводы не имел права, так как характеристика «коммунизма не очень густо» совершенно не означает, что «коммунизм выветривается»; это явная клевета и не только на Чанцева.
Цитата номер два.
Пространные и путанные разговоры Чанцева быстро сменяются явной агитацией.
«– Есть и хорошее и плохое, – подводил итоги Чанцев… – но самое скверное, господин Эц, от России совершенно, я думаю, не зависит».
Далее выясняется, что «самое скверное» это – постоянная военная угроза мирному строительству СССР.
«– Ах, – сказал Чанцев тихо, и Эц вздрогнул. – Вырыть бы вдоль нашей границы колодища до того слоя, где земля теряет твердость, да так бахнуть, чтобы вы отъехали со всей вашей Европой в океан, в Америку. Вот бы зажили! Города наши плохи, а земля пустая. Нам бы с этой землей воевать! И чтоб никто нам не мешал».
Но так как на деле придется защищаться отнюдь не фантастическим способом, то Чанцев, которого Родов выставляет идеологом новой буржуазии, говорит:
«– Да. Будем драться, если придется, беспощадно. Пусть увидит Европа, что и в технике мы не так уж отстали»… («Высокий Путь», стр. 244).
Далее Чанцев делает попытку встать на «европейскую» точку зрения и повлиять на Эца с этой стороны.
«…– Между нами, господин Эц… я думаю. Вот, если бы сошлись, например, ну, два писателя, что ли. Ну, не какие-нибудь, настоящие. Стали бы они палить друг в друга? Ведь не стали бы! Можно сказать, что мы, до некоторой степени, тоже люди искусства. Разве не правда? Да… нет, пора, знаете ли, пора!».
…«В лето 1927-ое, после разрыва Англии с нами, пацифистская философия звучит особенно странно», – глубокомысленно замечает по этому поводу Родов. – «Уж одно это ставит под сомнение рассказ Итина»… «основная идея которого, как ни верти, сводится к самому тепленькому, самому безобидному пацифизму».
Возможно, что для Родова звучит не менее странно и «пацифизм» советской делегации в Женеве, но нам очень хотелось бы, чтобы на Западе как можно чаще говорилось о таком «пацифизме». В отношении же рассказа В. Итина упрек в пацифизме вообще нелеп. В ответ Чанцеву Эц говорит, что будет «драться без всяких этих рассуждений», а коммунист Елтышев «вздыхает»: «Эх, нет у тебя настоящей классовой линии!» Правда, по Родову Елтышев только и делает, что «вздыхает», но это просто ложь. Елтышев говорит больше всех (кстати, речь Елтышева о том, как он научился летать, рассказ о «большевистской подготовке» был напечатан с пометкой: «отрывок из рассказа „Люди“» в той же «Советской Сибири», в качестве агитационного материала в дни разрыва с Англией).
Еще худший конфуз случился с третьей цитатой: оказалось, что она написана не Итиным, а попала в рассказ по ошибке. По этому поводу в предыдущем номере «Сибирских Огней» напечатано «Письмо в редакцию», и мы не будем повторяться. Но все же любопытно, что же зловредного можно вывести из самой обыкновенной фразы: «Дело у нас теперь на первом плане». Эту фразу говорит коммунист Елтышев, а не Чанцев. Эту фразу повторяет у нас каждый день каждая коммунистическая ячейка. У Родова же из этой ленинской мысли получается черт знает что:
«По мысли Чанцева», – пишет Родов, – «ясно, что на первом месте у нас, будто бы, не развитие СССР, как базы международной революции, не социалистическое строительство, а „дело“– дело без всякого классового содержания. „Дело“ – развязывание производительных сил, индустриализация, технический прогресс, рационализация производства и т. п., но вне всякой связи с социалистическим характером нашего строительства, вне угла зрения международной пролетарской революции».
Трудно даже поверить, что все это мог написать коммунист. Ведь получается, что «развертывание производительных сил, индустриализация, рационализация, технический прогресс» и т. п. в советской стране может, каким-то образом, оказаться «бесклассовым явлением», «делом без всякого классового содержания!». И все это выдается за самую ортодоксальную, марксистскую критику!
Следует также остановиться на экскурсе Родова из рассказа «Высокий Путь» в повесть «Каан-Кэрэдэ», который им сделан с целью доказать, что «круг идей» Чанцева, «сменовеховство», является идеологией и Андрея Бронева, который с крыла самолета кричит, отмахивая кулаками, обращаясь к рабочим и крестьянам Сибири:
«– Советская власть, разумеется, не может отпускать на воздушный флот столько же средств, сколько мировая буржуазия. Но, товарищи, мы им все-таки морду набьем! Раз у государства не хватает средств, значит – сами. С миру по нитке – новая стальная птица!..».
Андрей Бронев назван «бывшим белогвардейцем», но нигде в повести об этом не сказано ни слова. Приводятся слова Бронева о том, что «чеки у нас вроде как вовсе нет» («Высокий Путь», стр. 93). Пусть читатель посмотрит это место. Там слишком ясно, как эти слова сказаны. И за этими словами немедленно следует гневная реплика собеседника:
– Глупости!
Кстати, нам известен отзыв подлинных сменовеховцев о повести Вивиана Итина. Пражский журнал «Вольная Сибирь» находит, что «повесть испорчена агиткой». Контрреволюционные писания, как известно, часто являются довольно хорошим политическим барометром. Они травят все по-настоящему большевистское и восхищаются самой трескучей оппозиционной «ультралевой» фразой.
Не мешает вспомнить, откуда идет вся эта пышная родовская фразеология: невозможность «коммунистического дела»… «вне угла зрения международной пролетарской революции» (т. е., по-видимому, определенный уклон в вопросе о социализме в одной стране). С. Родов усиленно занимается поисками контрреволюции в каждой фразе советских «людей». Но мы знаем, что при первом же столкновении неуклюжая верность Броневых, Елтышевых, Чанцевых скажется ценным боевым свойством, а оппозиционная трескотня – оружием врагов.
Мы считаем настоятельно необходимым создание здоровой марксистской критики. Критика, основанная на трех фразах, из которых двух «герой» разбираемого произведения вовсе не говорил, а смысл третьей искажен, этому требованию не отвечает. Надо внести больше здорового в разбор произведений нашей еще молодой художественной литературы, без этих систематических выпадов против отдельных авторов и без таких вздорных оценок советской печати, какая была сделана С. Родовым по отношению к нашему журналу. Такие выпады не проходят бесследно. Они чрезвычайно вредят нашему коммунистическому влиянию в советской литературе.
Мы уверены, что с подобными методами критики мы больше не встретимся.
По поручению редакции «Сибирских Огней»
М. Басов. Г. Круссер.
Л. Мартынов
Безумные корреспонденты
Вчера прочел предыдущие главы Владимиру Сякину. Он говорит, что все это интересно, живо написано, только надо по возможности проверить, документировать, хронологически уточнить. Легко сказать! Да и есть ли мне время зарываться в источники. Нет уж, положусь на память, хотя, конечно, трудно восстановить во всей последовательности события полувековой давности, например, тот день, когда ко мне явился Вивиан Итин. Зато я прекрасно помню, почему он явился ко мне и что сказал.
Дело в том, что в году двадцать первом, футуриствуя и хулиганствуя, я все же не мог висеть на шее родителей и старался заработать хоть сколько-нибудь таким способом, какой мне был доступен. Я сотрудничал, например, в железнодорожной газете «Сигнал», которую редактировал отец Александра Павловича Оленича-Гнененко Пал Палыч. Эта газета помещалась в одной из пятисот или шестисот комнат здания Сибопс – Сибирского округа путей сообщения, и я ходил из этой комнаты в другую, где собирал ту или иную ведомственную информацию и приносил ее в редакцию. Выезжал, конечно, и на узел, в депо, на товарную станцию и раздобывал кое-какой материал. Но вскоре Пал Палыч, большой чудак и сам поэт-неудачник, разочаровался в журналистике и потребовал от своего сына Александра, тогда председателя Губисполкома, назначения в начальники уголовного розыска, что и было исполнено. Пал Палыч принялся за борьбу с преступностью, местные жулики не особенно его боялись и даже однажды заманили его вместе с лошадью в какую-то волчью яму, но, что бы ни творил Пал Палыч, я остался без работы и перешел из железнодорожной газеты в газету водницкую, где под псевдонимом Александр Гинч публиковал стихи и малюсенькие очерки из быта пристаней и затонов. Редактором там был милый человек Смородинников, большой любитель иртышской экзотики и романтики. Помню, с каким счастливым хохотом протянул он мне однажды для обработки письмо какого-то шкипера с Норзайсана, с Черного Иртыша, то есть с китайской границы. Там было написано каракулями, что некий капитан получает заграничный табак без акциза и надо с него взять за акциз. Но и эта газетка вроде как скоро закрылась или сменился редактор, я не помню, помню только, что я перешел на критику и библиографию для «Рабочего Пути», беря книги на просмотр из магазина Сибкрайиздата. И кажется, директор этого магазина, книголюб макушинской томской выучки Никонов, и показал мне однажды замечательную книжку, отпечатанную на оберточной бумаге в обложке из бумаги синей и твердой, той, в которую упаковывались до революции сахарные головы. Эта книжка, фантастическая повесть о полете героя из колчаковской тюрьмы в иные миры, называлась «Страна Гонгури». «А может быть наш несовершенный грешный мир лишь атом, лишь клеточка мозга какого-нибудь трагического, в духе Достоевского, космического мыслителя», – спрашивал устами героя автор этой, изданной в глухом городе Канске, книжки, Вивиан Итин.
– Я его знаю, – сказал Никонов. – Мы его в Красноярске женили. Он юрист по образованию и работает, кажется, по линии Наркомюста.
Но Вивиан Итин работал уж не по линии Наркомюста, а по литературной линии, в Новониколаевске, создавая вместе с Зазубриным и Басовым журнал «Сибирские огни». И прослышав, то ли от Никонова, то ли от Кондратия Урманова, уехавшего тоже тогда в Новониколаевск, что есть на свете я, который пишет стихи и расхваливает его книгу, Итин, однажды приехав в Омск, явился ко мне.
Он был старше меня лет на десять. Под дубленым сибирским полушубком он носил приличный, вполне европейский, костюм. Был медлителен и застенчив. Молча выпил чашку чая, предложенную мамой, вежливо поблагодарил, а мне сказал:
– Я знаю, что тебе понравилась «Страна Гонгури». Читал твои стихи в «Искусстве». Мне нравится. Покажи, что пишешь.
У меня к тому времени было уже немало. В том числе лирические стихи, напечатанные только четверть века позже, и баллада «Золотой легион» о том, как чешские легионеры, обманувшие и оставившие своих сибирских жен, были наказаны настигнувшей их в Тихом океане ледяною горой, айсбергом, потопившим их пароход, – стихотворение, не напечатанное до сих пор, потому что потеряно… Вивиан отобрал несколько стихотворений, в том числе «Провинциальный бульвар».
И уехал.
Через некоторое время он прислал мне письмо о том, что «Провинциальный бульвар» идет в «Сибирских огнях». Еще через некоторое время прислал этот номер журнала, в котором я не нашел стихотворения, хотя в оглавлении оно было и обозначено. И почти одновременно пришло письмо Итина, повествующее о том, что член редакционной коллегии Феоктист Березовский забил в набат и добился изъятия моих стихов из значительной части тиража, но в оглавлении мое имя и название стихотворения осталось всюду.
– Я знаю этого Феоктиста Березовского, – сказал мне Антон Сорокин. – Вреднейшая бездарь, он мне много испортил в свое время.
– Я отомщу ему! – сказал я. И послал в адрес «Сибирских огней» письмо или телеграмму, скорей всего, письмо, потому что такую телеграмму едва ли бы приняли – «Фита вы этакая!». Напоминаю, что имя Феоктист по старой орфографии писалось через фиту.
Вскоре пришло письмо не от Березовского, а от Вивиана Итина. Оно было коротко: «Недоразумения улажены, приезжай как можно скорей, привези стихи».
И я поехал.
Помню, приехал я рано утром, часов в шесть. Идти будить Вивиана в такую рань я постеснялся и пошел по главной улице Новониколаевска Красному проспекту, представлявшему собой хилый бульвар, обсаженный по обе его стороны невысокими кирпичными, а то и деревянными домами. И, сев на скамейку этого бульвара и оглядевшись, поглядев на редкие афишные тумбы и на дремлющих кое-где извозчиков, я понял, что этот самый провинциальный бульвар со всеми его атрибутами я и описал в стихотворении, вырезанном из «Сибирских огней». Не зная его еще, не имея конкретного представления о нем именно – в Омске таких бульваров не было, – я как бы предвидел его, попал прямо в точку, вот поэтому-то мое стихотворение и не понравилось Березовскому.
Вот с чем я и появился часов в восемь утра к Вивиану. Он, бреясь перед маленьким зеркалом, выслушал мой рассказ и сказал:
– Ладно. Сейчас Груша, моя жена, даст нам позавтракать, а потом пойдем в редакцию, познакомишься с Зазубриным и остальными. А послание твое Березовскому я перехватил. Ну его к черту!
Так началось мое знакомство с Новониколаевском, будущим Новосибирском, в лице бородатого ироничного Зазубрина, розовощекого Басова, сократо-верленовского Вегмана с серебряной трубкой под бородой в горле, следом попытки самоубийства еще в царской тюрьме. Были тут и старые мои знакомые по Омску – Александр Павлович Оленич-Гнененко и Георгий Вяткин; уже шмыгал репортером «Советской Сибири» Сережка Марков, словом, оказалась масса старых и новых знакомых и друзей. Я быстро договорился о сотрудничестве в журнале и газете, из Новониколаевска я ездил впоследствии в интереснейшие командировки в Томск, в тайгу, в урман, на Алтай – на рудники Риддера, в Казахстан – на строительство Турксиба, на Балхаш – все эти поездки я делал из Новониколаевска, Новосибирска. Но, тем не менее, я не прижился в этом городе и, как меня ни соблазняли, не переехал в него, предпочитая жить сначала в Омске, а потом все чаще и чаще наведываясь в Москву, чтоб стать фактически москвичом еще с конца двадцатых годов. А в Новосибирске с самого начала я не чувствовал себя как дома, и теперь я, пожалуй, понимаю – почему это было так. То есть я ничего не имел против этого молодого многообещающего города, сибирского Чикаго, как его называли газетчики, и даже написал о нем очерк для журнала «Наши достижения». Однако. Но, во-первых, я понимал, что Новосибирск ничем не был похож и не будет похож на Чикаго, потому что все это глупость, он не может походить на него, а во-вторых, и в главных, дело было вовсе не в самом даже городе и не в его населении в целом, а суть заключалась в тех людях, с которыми я был близок. Все они играли в городе большую роль, все они были значительными и интересными людьми, в большинстве своем хорошими и, как говорится, добрыми, но жизнь их показалась мне таким хитросплетением противоречий, впутываться в которые я никак не хотел. Объединители литературно-художественных сил Зауралья, зачинатели «Сибирских огней» Зазубрин и Итин часто препирались между собой, в то же время дружно клялись своей «сибирскостью», но они по существу были глубоко чужды и сибирякам вроде простоватого Кондратия Урманова или хитроватого Коптелова, либо хитровато-простоватого Мухачева, и наезжему партийному руководству. Они были загадочны и для тех, и для других своей высокой культурностью, своей талантливостью, часто не укладывающейся в местные культурно-просветительные и административные рамки. В свою очередь более чем в стороне от «сибогневцев» держался редактор «Советской Сибири» Шацкий, сам по себе прекрасный человек, талантливый журналист, о котором я надеюсь рассказать особо. Нечего и говорить, что впоследствии все они вошли в резкое противоречие с леваком Курсом, но, в силу ряда обстоятельств, должны были составить одну редколлегию журнала «Настоящее». И Сережа Марков написал очень верную эпиграмму, в которой говорилось:
Редактор: Басов и Зазубрин,
А Курс и Шацкий… Не беда!
Беда это была или не беда, но еще задолго до известной истории с журналом «Настоящее» я понял, что мне, свободному художнику, не ужиться в этой атмосфере не только споров, сколько склок, и объявил Итину, что стать новосибирцем я не желаю, а предпочитаю бывать там только наездом. И эта независимость, пожалуй, и помогла мне и сохранить дружбу с Зазубриным, и напечатать у Шацкого стихи «Безумный корреспондент», где я говорил о том же самом, о независимости, и уберечься в дальнейшем от многих неприятностей.
Но это все скупые, с оговоркой, слова о литературе, вернее, о литературной политике, в которой я не очень-то и разбирался, а она просто мне претила.
На деле было так.
Вот я приезжаю в очередной раз в Новосибирск и подхожу к деревянному дому, где обитал Вивиан. Вхожу во двор, стучусь, а летом, если окно открыто, то прямо в окно. Приезжал как-то больше ночью, когда Вивиан обычно работал, Вивиан что-то мычит, я, чтоб не мешать ему, ложусь на медвежью шкуру в углу. Вивиан все же идет, приносит мне подушку, простыню, одеяло. Мы с ним объяснились однажды раз и навсегда. «Почему ты не останавливаешься в гостинице, Ленька?» – спросил он. – «Потому, что я предпочитаю твое общество гостиничным стенам и девкам», – ответил я. Вопрос был исчерпан. Итак, если это ночью, я ложусь и засыпаю. Впрочем, Вивиан иногда меня будит и предупреждает сразу: «Погоди, я тебе кое-что почитаю».
Утром, вернее днем (потому что после ночных бдений Вивиан спал долго и даже таким образом избавился от должности цензора: назначили и потом уволили, потому что приходил на службу не вовремя), мы идем в редакцию «Сибирских огней», где я показываю что привез или сговариваюсь о новых поездках. Вивиану со мной весело. В редакции его, в общем, недолюбливают. Сонный принц! Но он осуществляет большое дело, он не только заведует стихами, но держит связь с научными учреждениями, с Сиб-планом, с Комитетом Северного Морского Пути. Он тянет журнал с неменьшим упорством, чем Зазубрин.
Однажды, помню, в году 1927-м, Вивиан сказал мне, что следует съездить в Ленинград. Я охотно согласился, сказав, что там у меня найдется два дела: искупаться в Неве и попытаться поступить в Университет на географический факультет к Тану-Богоразу. Эта мысль у меня возникла внезапно. «Дурак! – сказал Вивиан. – Кто же тебя примет. Ведь у тебя нет среднего образования. Впрочем, попробуй!»
И мы поехали. В Ленинграде я поселился на Миллионной у Сейфуллиной. Там было беспорядочно. Правдухин почему-то невзлюбил меня, обвинял, что я утащил у него какие-то газеты, но я не обращал на него внимания.
Вивиан повел меня в «Вечернюю Красную газету» к Чагину, где я познакомился еще с веселыми людьми Кугелем и Маком. Увидел там живого Потапенко, известного мне по старым комплектам «Нивы». Чагин напечатал в «Красной Вечерке» несколько моих корреспонденций, Тихонов взял для «Звезды» «Безумного корреспондента». Тан-Богораз не принял меня в университет, выслушав мои стихи, он сказал, что могу заниматься и самообразованием, впрочем, наш разговор с Таном я подробно пересказал в стихах. У Вивиана в Ленинграде выходила книжка «Высокий путь», к нему все относились очень хорошо, он показал мне Ленинград, вспоминая годы студенчества, и, помню, я, охваченный внезапно каким-то сомнением, сказал Вивиану: