355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витторио Страда » Гуманизм и терроризм в русском революционном движении » Текст книги (страница 1)
Гуманизм и терроризм в русском революционном движении
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Гуманизм и терроризм в русском революционном движении"


Автор книги: Витторио Страда


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Annotation

Гуманизм и терроризм в русском революционном движении. – «Революционный радикализм в России: век девятнадцатый». Москва, 1997.

Опубликовано в: Витторио Страда, Россия как судьба – Москва: Три квадрата, 2013, С.209-267.


В РЕВОЛЮЦИОННЫХ анналах 1871 год отмечен как год Парижской Коммуны. Но он должен быть отмечен также как год другого события в истории революционного духа от взятия Бастилии до штурма Зимнего дворца: год процесса над членами организации Сергея Нечаева «Народная расправа»1 .

Проходивший с июня по сентябрь в Петербурге процесс был кульминацией нечаевского дела и одновременно важным, переломным моментом в более широком смысле: это был в действительности первый публичный политический процесс в России; более того, царские власти, не препятствовавшие скрупулезному соблюдению всех процедурных норм, придавали процессу максимальную гласность, поскольку рассчитывали, как оказалось, ошибочно, скомпрометировать в глазах общественного мнения тех революционных экстремистов, что были замешаны в убийстве одного из своих товарищей – студента И.И. Иванова и были причастны к столь одиозному документу, как «Катехизис революционера», немедленно опубликованному в официальном «Правительственном вестнике». Катков в передовице «Московских новостей» от 25 июля 1871 г. выразил с максимальной ясностью эту надежду на отрезвление либеральных и прогрессивных слоев русского общества перед лицом подобных чудовищных фактов: «Вы, господа, снимаете шляпу перед этою русской революцией; вы, не приученные жить своим умом и путаясь в рутине чужих понятий, воображаете, что у вас действительно есть какая-то крайняя партия прогресса, с которою следует считаться, и что русский революционер есть либерал и прогрессист, стремящийся ко благу, но слишком разбежавшийся и сгоряча перескочивший через барьер законности. Но вот катехизис русского революционера… Послушаем, как русский революционер сам понимает себя. На высоте своего сознания он объявляет себя человеком без убеждений, без правил, без чести. Он должен быть готов на всякую мерзость, подлог, обман, грабеж, убийства и предательство. Ему разрешается быть предателем даже своих соумышленников и товарищей… Революционный катехизис не оставляет ничего в туманной неопределенности. Он правдив и точен до конца… И вот этим-то людям прямо в руки отдаете вы нашу бедную учащуюся молодежь!»2

Но уже в ходе процесса чиновник III Отделения К.Ф. Филиппеус констатирует, что стороны поменялись ролями: «Не общество и государство в лице суда является обвинителем, а, напротив, они становятся обвиняемыми и обвиняются с силой и красноречием фанатического убеждения, как бы напрашивающегося на мученичество. Такие примеры всегда создают последователей, и для того, чтобы последователи этих смелых «отщепенцев» знали, как им сплотиться и какие средства ведут к замене старого общества новым, им теперь нужно будет иметь только «Правительственный Вестник», который отныне сделается руководством наших революционеров, так как в него вошли все документы, прочитанные на суде, то есть правила организации тайного общества, исповедь революционера (т.е. «Катехизис») и почти все возмутительные воззвания, которые до сих пор держались в тайне и за распространение коих законы определяют строгие наказания». И добавляет, показывая себя проницательным социологом: «Так называемая благонамеренная, благоразумная часть публики, без сомнения, с омерзением отвернется от подсудимых и их теорий, но она при всем своем численном превосходстве представляет пассивную массу, и все перевороты всегда исходили от буйного меньшинства, приобретающего силу через систематическое сплочение»3 .

Не только царские власти осознавали, что дело Нечаева и процесс, причиной которого оно явилось, имеют показательное значение. То, что с Нечаевым проявилось нечто серьезное, поняли и революционеры: сначала в России, в лоне самого студенческого движения, где, как показал Козьмин, быстро появились антинечаевские тенденции4 , а затем, с еще большей силой, – в русской эмиграции, где приезд Нечаева оттенил различия между Герценом, с одной стороны, и Бакуниным и Огаревым – с другой, а также в самих международных кругах, ввиду того, что как раз тесное сотрудничество с Нечаевым стало новым и решающим пунктом обвинения Бакунина со стороны его противников – Маркса и Энгельса5 . В литературе имя Нечаева ассоциируется с одним из крупнейших романов Достоевского, который поставил проблему революции в центр собственных этико-интеллектуальных поисков. Наконец, с Нечаевым, недолго и сумрачно сверкавшим на революционном небосклоне, связана более интенсивная и развернутая деятельность Петра Ткачева, крупнейшего из русских якобинцев или бланкистов6 .

Вот почему процесс, имевший место в Петербурге в 1871 г., может быть поставлен по важности рядом со знаменитыми событиями Парижской Коммуны. Однако это сближение может показаться скандальным, ибо в то время, как над Коммуной светится ореол сурового героизма, над Нечаевым нависает тень двусмысленного бесславия. Если истинное лицо революции трагично и лучезарно, как лик Коммуны, бледный образ Нечаева, убийцы макиавеллиевского толка, должен рассматриваться как аномальное пятно, появившееся, подобно призраку, на мгновенье, чтобы тут же рассеяться. Уже Михайловский упрекал Достоевского в непонимании того, что «нечаевское дело есть до такой степени во всех отношениях монстр, что не может служить темой для романа с более или менее широким захватом. Оно могло бы доставить материал для романа уголовного, узкого и мелкого, могло бы, пожалуй, занять место и в картине современной жизни, но не иначе, как в качестве третьестепенного эпизода»7 .

Бессмысленно полемизировать с Михайловским, защищая политическое, историческое и художественное чутье Достоевского. Мнение Михайловского интересно как проявление того замешательства, когда стремятся минимизировать предмет скандала и объявляют его случайным и исключительным. Но слишком многочисленны и слишком глубоки те отклики, которые вызвало в свое время дело Нечаева, чтобы разделять ободряющее спокойствие русского народника, и наш опыт потомков, лучше знакомых именно с «нечаевским» аспектом революции, не позволяет нам свысока смотреть на этот эпизод, но побуждает прояснить его смысл и значение.

С другой стороны, случай Нечаева можно использовать отвлеченно, воспринимая его как препарат для метафизического анатомирования революции. Но если оборвать жизненные связи нечаевского дела с духовной средой, в которой оно возникло, то мы и получим «монстра», о котором говорил Михайловский, и суть, которая из него извлекается, будет поистине чудовищной. Нечаев совершил революцию в революции, и тот, кто не учитывает, каким образом революция реагировала на того, кто ее революционизировал, рискует упустить самый смысл нечаевского случая как конкретного события и как сюрреволюционной парадигмы. Материалы, документально подтверждающие наличие этого узла значений, многочисленны и разнообразны по характеру. Их круг не может ограничиваться центральной и традиционной проблемой взаимоотношений Нечаева и Бакунина. Даже недавно опубликованные архивные документы8 не прольют свет на эти взаимоотношения, если не погрузиться в более широкий и богатый контекст фактов и проблем. В этом случае пересечется множество лучей, исходящих из источников различной природы: от политико-философской полемики до романическо-фантастического вымысла, от писем до дневников, от программных статей до литературных рецензий. Тогда самые авторы этих документов откроются в динамичном ракурсе со всеми присущими им противоречиями и изменениями и из средств для осмысления нечаевского дела превращаются в сгустки опыта, которые могут быть осмыслены в свете этого беспрецедентного дела. Только так Нечаеву, имени индивидуальному для целого клубка анонимных сил в стадии становления, можно будет вернуть те истинно присущие ему черты, восприятие которых неоднократно менялось как у его современников, так и в наше время.

В марте или апреле 1869 г. Сергей Нечаев, тогда 22-летний, прибыл в Женеву и установил личные контакты с Бакуниным и Огаревым. Он начал включаться в широкую политическую деятельность, в которой руководящая роль принадлежала Бакунину и в которую был втянут также Огарев, несмотря на неодобрение со стороны своего друга Герцена. Свои первые шаги на этом поприще Нечаев совершил за год до этого, в 1868 г., в студенческих кружках Петербурга, где был вольнослушателем местного университета. В российскую столицу он попал из провинции, занявшись учебой после тяжелых мытарств обездоленного простолюдина; в 19 лет, выдержав учительский экзамен, начал преподавать в народной школе в Петербурге.

Недостаток культуры и прежде всего того общего духа, который культура формирует даже в своих образованных ниспровергателях, компенсировался или усугублялся, однако, другими качествами, и в первую очередь гигантской энергией и дьявольской волей, поставленными целиком на службу революционному Абсолюту, что признавали за ним с восхищением или ужасом все современники.

По этим причинам Нечаев мог восприниматься как явление новое и для многих чуждое традиционной революционной среде. Таково было впечатление Веры Засулич, нарисовавшей его портрет, лишенный симпатии, но отнюдь не проницательности, в следующих строках: «Нет достаточно данных, чтобы проследить, как сложился этот бесконечно дерзкий и деспотический характер и на чем именно выработалась его железная воля; несомненно, однако, что главнейшая роль принадлежит тут происхождению, исключительной личной судьбе Нечаева. Самоучке, сыну ремесленника пришлось, конечно, преодолеть массу препятствий, прежде чем удалось выбиться на простор, и эта-то борьба, вероятно, и озлобила, и закалила его. Во всяком случае ясно одно: Нечаев не был продуктом нашей интеллигентной среды. Он был в ней чужим. Не убеждения, не взгляды, вынесенные им из соприкосновения с этой средой, были подкладкой его революционной энергии, а жгучая ненависть, и не против правительства только, не против учреждений, не против одних эксплуататоров народа, а против всего общества, всех образованных слоев, всех этих баричей, богатых и бедных, консервативных, либеральных и радикальных. Даже к завлеченной им молодежи он, если и не чувствовал ненависти, то, во всяком случае, не питал к ней ни малейшей симпатии, ни тени жалости и много презрения. Дети того же ненавистного общества, связанные с ним бесчисленными нитями, «революционеры, праздноглаголящие в кружках и на бумаге», при этом гораздо более склонные любить, чем ненавидеть, они могли быть для него «средством или орудием», но ни в коем случае ни товарищами, ни даже последователями. Таких исключительных характеров не появлялось больше в нашем движении и, конечно, к счастью»9 .

Как и Михайловский, Засулич открещивается от фигуры Нечаева, провозглашая ее уникальность. Если и можно согласиться с Верой Засулич, когда она называет «исключительным» этот характер, то ни в коем случае, когда она пишет, что подобных характеров «больше не появлялось» в революционном движении. Но было бы ошибочным обращать внимание исключительно или прежде всего на «характер» Нечаева: если его психологический портрет и важен, то решающим является все же тот тип практической и теоретической деятельности, которому Нечаев положил начало и который вполне может быть повторен и при менее «исключительных» характерах, причем даже с большим успехом в безличных и коллективных формах.

Именно вокруг этого «типично-идеального» образа Нечаева и развернулась полемика в среде русских и европейских революционеров. И именно исходя из этой объективной политико-философской базы различными способами пытались выстроить соответствующую психологию, иногда выходя за рамки конкретного «характера» Сергея Нечаева: смотри размышления Герцена о Базарове и «базароидах»10 , не говоря уже о метафизической «психологии» персонажей «Бесов» Достоевского. Сам Бакунин, любивший Нечаева старческой небескорыстной любовью, пытаясь интерпретировать эту фигуру, не смог разделить тип Нечаева и самого Нечаева и видел одно лишь через призму другого.

Политический дебют Нечаева был связан со студенческим движением, которое после периода затишья, наступившего после волнений 1861 г., вновь оживилось в 1867-1868 гг. Непосредственные причины нового подъема студенческого движения были несущественными, однако ситуация обострилась вследствие несоразмерных репрессий со стороны властей. Возобновившись, движение реорганизовалось и выдвинуло ряд требований, касавшихся внутриуниверситетской жизни. В это, уже самостоятельно сформировавшееся движение, Нечаев включился со своей рискованной программой, предложив основать тайную организацию, способную организовать и возглавить революцию, возможную, по его мнению, в скором будущем. Он намеревался расширить и углубить студенческое движение, придав ему политический характер и сделав его инструментом своих еще более грандиозных планов. Эти тактические уловки, прежде чем стать теорией «Катехизиса революционера», рождались у Нечаева в конкретном опыте и подпитывались не совсем уж опрометчивой надеждой. Социальная революция, на которую рассчитывал Нечаев, была не только общим категорическим императивом каждого революционера, но казалась осуществимой в реальные и близкие сроки. У революции была конкретная дата: положениями 19 февраля 1861 г. устанавливался девятилетний срок, по истечении которого, т.е. «с 19 февраля 1870 г., крестьяне получали право выбора: или отказаться от пользования землей и возвратить ее помещику, или сохранить ее в своем пользовании, продолжая нести установленные повинности. Таким образом, приближение 19 февраля 1870 г. вновь ставило русское крестьянство вплотную перед вопросом о его дальнейших отношениях к земле и к помещику»11 .

По мнению Нечаева, этот важный выбор, затрагивающий судьбы миллионов людей, должен был спровоцировать столкновения, беспорядки и даже настоящие крестьянские стихийные бунты. Следовало предотвратить чисто локальный характер подобных выступлений и, следовательно, их легкое подавление: центральная организация, заранее сформированная политически сознательным меньшинством, должна была превратить спонтанные мятежи во всеобщую революцию. В этом пункте идеи Нечаева естественно совпадали с бакунинскими, статьи которого в первом, вышедшем в сентябре 1868 г. в Женеве номере «Народного дела»12 , оказали значительное влияние на Россию, прежде того более широкого и решающего влияния, которое оказала на народническое движение «Государственность и анархия» 1873 г., в особенности Приложение А. И если проект Нечаева соотносился с идеями, развиваемыми Бакуниным, то в студенческом движении в России он встретил жесткое отторжение среди самих революционных сил, которые не верили в скорую готовность крестьянских масс ко всеобщему перевороту. Попутно можно отметить, что расхождения между Нечаевым и его противниками выходили за рамки мнения о степени готовности крестьян к революции и в неявном виде затрагивали стратегию и самую идею революции. Впрочем, Нечаев не был сильным эмпириком и не исходил из анализа положения крестьян при формулировании своего революционного проекта, но от последнего переходил к конкретной тактике, которая при этом вроде бы находила подтверждение в судьбоносной дате 19 февраля 1870 г. А если действительность не соответствовала теории (указанная дата и в самом деле не оправдала ожиданий), тем хуже для действительности: следовало просто, как мы увидим, придумать такую действительность, которая подходила бы к теории. В заключение этой части уместно добавить, что у Нечаева были не только противники: он нашел группу единомышленников, среди которых первое по важности место занимает Петр Ткачев. По-видимому, вместе с Ткачевым Нечаев написал свое первое политическое произведение – «Программу революционных действий» 1868-1869 гг., которая была найдена полицией среди бумаг Феликса Волховского, арестованного по делу Нечаева, и опубликована в 1871 г. в «Правительственном вестнике»13 . Парадоксально, но показательно, что первые шаги Нечаев сделал с благословения двух противоположных друг другу фигур, таких, как анархист Бакунин и якобинец Ткачев14 .

На четырех или пяти страницах «Программы» революция февраля 1870 г. («самое удобное время восстания – весна 1870 года») была распланирована во всех организационных деталях, с точными сроками выступлений и мероприятий и кульминировала «систематической, захватывающей всю Россию, революционной деятельностью организации»15 .

Такова тактическая часть, демонстрирующая твердую веру в сознательное действие, способное организовать стихийные движения масс. Но тактический план переплетается с насыщенным теоретическим обоснованием действия. Описание классового неравенства и угнетения подводит к заключению о том, что «мы живем в царстве сумасшедших – так странны и неестественны взаимные отношения людей, так странно и непонятно их спокойное отношение к той массе гадостей, подлостей и несправедливостей, которые поражают наш общественный строй». С другой стороны, «пока будет существовать настоящий политический строй общества, экономическая реформа невозможна», а значит, «единственный выход – политическая революция, истребление гнезда существующей власти, государственная реформа. Итак, социальная революция – как конечная цель, и политическая – как единственное средство достижения этой цели».

Чтобы реализовать эту программу, в которой государство определено как объект реформы, а не уничтожения, революционер располагает «приемами, выработанными историей прежних революций». Но к революционному опыту прошлого необходимо подходить «сознательно», поскольку, если верно, что революции образуют некий «исторический закон», то не стоит «ожидать, что этот закон будет проявляться сам во всей своей полноте», хотя речь и идет о том, чтобы «ускорить это проявление, подготовить его, постараться подействовать на умы таким образом, чтобы это проявление не было для них неожиданностью и они могли бы действовать сознательно, по возможности спокойно, а не под влиянием страсти, с налитыми кровью глазами».

Нужно обратить внимание на тот факт, что у «революционного типа», т.е. у профессионального революционера, привносящего в стихийное и разрозненное движение масс сознательность и организованность, есть своя тайная, но четкая модель в романе Чернышевского «Что делать?», чья этическая бескомпромиссность наложила мощный отпечаток на русских революционеров16 .

Таким Нечаев еще до начала полицейского подавления студенческих волнений (около конца марта 1869) оставил Россию и приехал в Женеву, чтобы встретиться с Бакуниным, Герценом и Огаревым. Среди пунктов «Программы революционных действий» был и такой, что предусматривал «сношения с европейскими революционными организациями» и «постоянную связь с ними». В Герцене и Бакунине Нечаев искал точку опоры, в том числе и финансовой, для своей дальнейшей деятельности. Прежде чем обратиться к результатам встреч Нечаева с двумя великими эмигрантами и причинам, по которым молодой революционер вызвал энтузиазм у Бакунина и неприязнь у Герцена, представляется уместным сказать несколько слов о «революционной мистификации». Нечаев действительно был активным центром целой сети мистификаций в Западной Европе и, после своего возвращения, – в России, мистификаций, которые для него представляли естественную составляющую революционного действия. Следовательно, стоит посмотреть, хотя бы вкратце, на самом ли деле Нечаев был «монстром» без прямых предшественников (что же касается последователей, прекрасно известно, что они у него были).

Известно значение революционной прокламации «Молодая Россия», написанной Заичневским и опубликованной в 1862 г. Это воззвание, представляющее собой наиболее экстремистский документ из всех нелегальных русских публикаций шестидесятых годов и рассматриваемый как наиболее последовательное из сочинений русского бланкизма, было издано от имени анонимного «Центрального революционного комитета». Сейчас известно, что этого «Центрального революционного комитета <…> в действительности не существовало. Упоминание о нем в прокламации – мистификация, направленная на то, чтобы придать больший вес прокламации и произвести большее впечатление на публику»17 . Можно также вспомнить революционное общество Ишутина, действовавшего в Москве в 1863-1866 гг. и представляющего случай, наиболее сходный с нечаевским (профессиональные революционеры-заговорщики; вера в принцип «цель оправдывает средства»; сверхзасекреченное ядро, называемое «Ад», внутри тайной группы, называемой «Организация»). Историк Клевенский изучал функции, которые выполнял среди последователей Ишутина «Европейский революционный комитет», предназначенный поддержать восстание в России, и пришел к заключению, что вера в этот Комитет была довольно «тесно связана с их самыми революционными замыслами»: «Слухи и разговоры о Европейском революционном комитете явились отправной точкой для попытки организовать особый революционный кружок, знаменитый „Ад“», более того – под их «влиянием окончательно оформилось террористическое намерение Каракозова». Последний, по характеру закрытый и меланхоличный, намеревавшийся «совершить самоубийство», был возбужден известием о существовании этого Комитета и еще больше расположен к цареубийству18 . И все же Европейский революционный комитет был «не реальностью, а мифом, созданным с целью поднять революционное настроение молодежи в России. Это – революционная мистификация, столь характерная вообще для революционного движения шестидесятых годов»19 .

Очень интересны исследования Клевенского о формировании данного мифа. Достаточно вспомнить, что он склонен приписывать его авторство самому Ишутину, являвшемуся превосходным примером прирожденного конспиратора «нечаевского» типа20 .

Достоин упоминания, наконец, случай «революционной мистификации» иного рода, так называемый Чигиринский заговор21 . В 1877 г. группа народников решила создать тайную крестьянскую организацию с целью подготовки восстания. Один из народников, Я.В. Стефанович, выдавая себя за крестьянина, распространял поддельное «Тайное письмо», из которого явствовало, что царь освободил крестьян, отдав им землю без всякого выкупа, но, поскольку дворяне и чиновники отказывались исполнять волю государя, сам царь призывал крестьян создавать «Тайные дружины» для подготовки восстания против непослушных дворян22 .

Этот последний пример мистификации отличается от первых двух, поскольку изобретения Заичневского и Ишутина могли и должны были иметь хождение только в пределах группы революционеров, руководителями которых и были придуманы, в то время как «Чигиринская сказка» была хоть и создана в рамках революционного меньшинства, но предназначалась для влияния на массы и использовала с этой целью их веру в «доброго царя», обманутого «злыми» дворянами и чиновниками. Вера эта была одной из двух форм русской крестьянской утопии: легенды о царе-освободителе и легенды о далеких землях23 . Границы между мифом, нелегко воссоздаваемым в современном обществе, и мистификацией, легко организуемой в массах, нечетки и подвижны, в том числе и для революции. Нет более двусмысленной формулы, чем обманчиво прозрачное утверждение, что «истина революционна».

Все это помогает избавить образ Нечаева от мнимой исключительности, которую пытались ему придать как современники, так и потомки. То, что он представлял себя русским эмигрантам членом Центрального комитета мощной революционной организации в России, сбежавшим из Петропавловской крепости, и что вернулся на родину в августе 1869 г. с мандатом, подписанным Бакуниным и провозглашавшим Нечаева доверенным лицом русской секции «Всемирного революционного союза», являвшегося якобы частью Интернационала, – все эти мистификаторские трюки – часть атмосферы, без учета которой невозможно понять Нечаева, Бакунина и их сложные отношения. И не удивителен тот факт, что во время процесса против нечаевцев в русской печати фигурировало имя Хлестакова, бессмертного персонажа гоголевского «Ревизора». Мы встречаем ссылку на него в статье «Санкт-Петербургских ведомостей», включенной в уже упоминавшуюся подборку Салтыкова-Щедрина. Автор статьи отмечает большое сходство между Нечаевым и Хлестаковым. Нечаев, по его мнению, «Хлестаков действия, Хлестаков, который сознательно бросается в обман и прельщается собственной ролью»24 , в точности как гоголевский герой. Тот же Хлестаков, впрочем, является лишь одним из членов большой семьи, обитающей в русской литературе и истории, семьи самозванцев, мошенников и узурпаторов. Гоголевский Чичиков, скупающий мертвые души, – ярчайший пример сюрреалистического мошенничества.

В историческом ракурсе тему самозванства мы встречаем в «Борисе Годунове» и «Капитанской дочке» Пушкина. В этом романе мистификация Пугачева, провозгласившего себя императором Петром III, непосредственно связана с крестьянским мифом о царе-освободителе25 . У Достоевского «мошенничество» становится исторически-универсальным и этико-философским: Раскольников представляет себя Наполеоном. В революции, призванной установить новую власть, проблема «мошенничества» и «узурпации» еще более трудноразрешима: как отличить «законное» политическое представительство от его противоположности? В «Бесах» Достоевский изобразил дьявольски изощренную форму самозванства. Но в некоторых из них, кроме бесовства, присутствует фарсовая механистичность, напоминающая Хлестакова.

Обычно говорят, что Бакунин был очарован Нечаевым. И это верно. Но нечаевское очарование не было всепокоряющим и дало осечку в случае с Герценом, например26 . С другой стороны, Бакунин действительно легко увлекался27 , но объяснить одной лишь слабостью его тесные отношения с Нечаевым невозможно. Упоминаются также обстоятельства их встречи: уже немолодой, находящийся долгое время вдали от родины, отец анархизма, не мог устоять перед мощным напором молодой революционной, окруженной легендами энергии из России. Но мог ли великий Бакунин, проводивший в жизнь собственную революционную программу, титанически противопоставившую его Марксу, лишь пассивно приспосабливаться к этому незнакомцу? И, с другой стороны, разве этот незнакомец не был ли продуктом его идей и духа? Очевидно, что как бы ни было сильно восхищение Бакунина молодым «человеком действия», а скорее, именно потому, что оно было столь сильно, он должен был видеть в Нечаеве провиденциальное орудие реализации своей политики, возможного незаменимого проповедника своих революционных планов на русской земле.

Следующая проблема – причина разрыва, происшедшего между Бакуниным и Нечаевым после их краткого, но интенсивного содружества. Проблема эта, стоившая историкам многочисленных усилий, не может быть решена отдельно от той, что касается истинных причин их союза. Однако союз Нечаева и Бакунина не может быть освещен только изнутри, но лишь в свете сложной революционной обстановки в России тех десятилетий. Вот почему даже недавно обнаруженные архивные документы28 , при всей их ценности, не могут побудить нас воскликнуть «Эврика!», а предоставляют лишь новый материал для критического осмысления вдобавок к тому, что уже давно известен.

Нечаев усвоил бакунинский дух раньше, чем Бакунин усвоил нечаевский, и их сотрудничество длилось до тех пор, пока два этих духа дополняли друг друга, и Нечаев уважал правила игры. Ему нужны были организационная поддержка Бакунина и Герцена (и Огарева, ввиду враждебности, а затем смерти Герцена) и тот политический авторитет, который могла принести эта поддержка. Для Бакунина Нечаев был превосходной возможностью создать в России филиал своей собственной организации и утвердить свою гегемонию в новом русском революционном движении. Его энтузиазм в отношении Нечаева, безусловно искренний, был, следовательно, политическим актом, совершенным в момент, когда после разрыва с Герценом даже связи с новой эмиграцией стали для него проблематичными. Резкий раскол произошел, когда поведение Нечаева вместо того, чтобы способствовать политике Бакунина, начало ее компрометировать. И более того – Нечаев, своевольный и экстремистски настроенный, обратил против Бакунина то макиавеллиевское оружие, которое они ранее теоретически обосновали и использовали вместе29 . Именно против этого зараженного нечаевским духом Бакунина и против старого друга Огарева, присоединившегося к Нечаеву под давлением Бакунина, обратил Герцен свои размышления в статье «К старому товарищу».

Идеи и программы Бакунина ясно изложены в работах «Постановка революционного вопроса» и «Начало революции». В них четко выявлены глубинные причины симпатии Бакунина к Нечаеву и подлинные направления их совместной деятельности. Но многие из пунктов еще предстоит прояснить.

В 1876 г. Ткачев в своем журнале «Набат» опубликовал статью с иронически-парадоксальным заголовком: «Анархическое государство», где анализировал противоречия антиавторитаризма бакунинского толка. Ткачев вскрывает «гермафродитизм»30 будущего анархистского общества, лишенного государственной власти и основанного на «общественных службах»: «Все те разнообразные общественные отправления, которые анархисты подводят под категорию общественной службы, все они составляют в своей совокупности то, что в данном обществе называется государственным и общественным управлением. Слово управление равнозначно слову власть»31 . Следовательно, «проекты организации общественной службы суть не что иное, как проекты организации общественной власти. Отрицать власть в принципе и в то же время сочинять проекты организации власти – это, разумеется, не совсем последовательно»32 . В одной из предшествующих статей – «Анархия мысли» –Ткачев, прямо полемизируя с работой «Государственность и анархия», отмечает фундаментальное противоречие воззрений Бакунина в отношении масс: Бакунин различает и разграничивает инстинктивные идеалы масс и сознательные идеалы меньшинства и отводит первым моральное и политическое превосходство, видя в них мотор революции. Ткачев задается вопросом, почему Бакунин предпочитает «народные инстинкты» «сознательной, научной мысли», коль скоро и те, и другие «заимствуют свой материал из того же самого источника» и «в мысли нет ничего такого, чего бы не было в инстинкте»33 . Вся разница состоит в том, что «последний бессознателен, безотчетен и потому не всегда логичен и последователен, – он действует ощупью, с завязанными глазами, первая же – отдает себе отчет в каждом своем шаге, она постоянно сама себя контролирует и проверяет…»34 Ткачев, стало быть, допускает интеллектуальное меньшинство, возносящее инстинктивные идеалы народа на более высокую ступень осознания. Но Ткачев не ограничивается противопоставлением Бакунину собственного понимания отношений между массами и меньшинством: он видит, что Бакунин не может не следовать отвергаемому им самим принципу и, значит, доходит до крайней степени «лицемерия или непоследовательности»35 . В самом деле, Бакунин различает положительные и отрицательные стороны русского народного идеала36 и стремится выработать политику, основанную на первых и противную вторым: «С одной стороны, русскую молодежь уверяют, что дело революционера, «народное дело», состоит единственно в осуществлении «народного идеала» (…), с другой, ей говорят, что народный идеал только тогда и будет соответствовать «нормальной общественной организации», только тогда и должен быть осуществлен, когда революционеры его исправят, когда они очистят его от всего дурного и ненормального»37 . Ткачев завершает анализ этого центрального аспекта бакунинского учения следующим образом: «Теория, противоречивая в своих принципиальных основаниях, неизбежно должна привести к противоречивым практическим выводам. Теория, как мы показали выше, постоянно виляет между Сциллою и Харибдою – между метафизическим идеализмом и грубым житейским реализмом. Соблазнительная (для старцев, конечно) сирена – метафизика шепчет ему в уши, что в народе живет какой-то вечный идеал, «который способен осмыслить народную революцию, дать ей определенную цель…»; она уверяет его, что этот идеал есть идеал анархии, идеал полного и абсолютного господства фихтевского «я» (…) Поверив на слово вероломной сирене, очарованный ее фантастическими бреднями, автор зовет молодежь идти в ряды идеализированного народа и немедленно поднимать его на бунт, «стать на бунтовской путь». Но тут является на сцену грубый реализм и бесцеремонно сметает карточные домики метафизики»38 , т.е. говорит, что народный идеал имеет существенные дефекты и никакая революция невозможна, если будет его придерживаться. Поэтому «стать на бунтовской путь» не означает «бунтовать народ», а значит – «исправлять недостатки народного идеала, т.е. перевоспитывать народ в духе анархического символа и затем сплотить в один крепкий союз разрозненные «села, волости и даже области», союз, действующий по одному общему плану и с единой целью, т.е. подчиняющийся одному общему верховному руководству, одной общей верховной власти»39 .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю