Текст книги "Преступление без наказания: Документальные повести"
Автор книги: Виталий Шенталинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
Тогда же, в марте, 18-го числа, был арестован другой «перевалец» – Иван Катаев. Основание – все те же агентурные данные, в просторечии – доносы. В одном из своих рассказов этот писатель рискнул сказать о системе охранного доносительства, в основе которой – страх человека перед государственной машиной, в любую минуту готовой его раздавить. Теперь автор и сам попал под эту обезличенную, безжалостную машину.
На допросах в марте и апреле Катаев еще держался, вину свою отрицал. А потом сдался, в Бутырской тюрьме написал заявление, в котором «признался», что является участником антисоветской организации, и решил дать чистосердечные признания.
И вот в показаниях от 9 июня его рука вывела под диктовку следователей Павловского и Щавелева роковое слово «террор», после чего высшая мера наказания «перевальцам» была предопределена.
Осенью 1932 г. у меня на квартире собрались Воронский, Зарудин, Губер. Воронский информировал нас о новых формах антипартийной, контрреволюционной борьбы троцкистов или, как он выражался, «большевиков-ленинцев». Основной формой борьбы с ВКП(б), говорил Воронский, должен быть террор. В этой беседе Воронский, а вслед за ним все мы характеризовали положение в стране следующим образом:
1. О внутрипартийном положении
В нарушение всех норм партийной демократии – образование узкой партийной олигархии в руководстве ВКП(б). Бюрократическое окостенение партийного аппарата, инертность и чинопочитание.
2. О положении в деревне
Нарастает хозяйственный развал в колхозах на основе непригодности для мелкобуржуазной крестьянской массы методов коллективного хозяйствования и управления. Бюрократизм в руководстве колхозами, несостоятельность колхозной системы в деле снабжения городов и развал всех торговых связей между городом и деревней.
3. Об индустриализации
Неспособность сталинского государственного руководства организовать и освоить мощную индустрию (в качестве иллюстрации приводился пример безуспешности попытки наладить нормальное производство на Сталинградском тракторном заводе).
4. О материальном положении населения городов
Население городов голодает. Царит беспримерная эксплуатация, потогонная система прогрессивки и т. д. Утеряна радость жизни.
5. Об искусстве и литературе
Узость и казенщина в тематике. Безнадежно низкий качественный уровень искусства и безысходность создавшегося положения в силу того, что создание единого ССП не меняет бюрократической системы руководства, господствовавшего при РАПП…
Точная, пристальная оценка положения. Нет, не так уж слепы и безропотны были советские писатели! Но здесь и кончается правда, а рядом – навязанные следствием преступные замыслы, со всеми детективными подробностями, пародийные по своей нелепости.
Друзья договариваются убить самого Сталина. Это должно произойти на приеме литераторов, исполнить теракт готовы они все – и Катаев, и Зарудин, и Губер. Прием отменили. Отпал и план.
И вот уже созрел новый заговор. Как-то на квартире у Багрицкого Катаев познакомился с женой Ежова Евгенией Соломоновной – она постоянно была окружена писателями: работала заместителем главного редактора журнала «СССР на стройке» и собирала у себя «литературный салон». Катаев сблизился с ней и, бывая у нее дома, познакомился и с самим Ежовым, тогда еще не наркомом, а членом Оргбюро ЦК и замом председателя Комиссии партийного контроля. И конечно же, сразу возникает коварный замысел убийства важного сталинского аппаратчика.
Конкретный план у «перевальцев» готов к октябрю 34-го. Теперь уже прием литераторов переносится на квартиру Ежова, предполагается, что заговорщики соберутся попозднее, поскольку сам хозяин обычно появляется дома после своих титанических трудов не раньше часа ночи. Кроме участников тергруппы туда будут приглашены и «соучастники», не имеющие к ней прямого отношения, например Василий Гроссман. И вот что произойдет:
После того как Ежов вернется домой, все будут сидеть за столом, кто-либо из нас либо в данный момент, либо заранее должен будет открыть двери в доме и таким образом предоставить возможность быстро вошедшему боевику совершить теракт против Ежова при помощи револьвера. Мы рассчитывали также, что боевику удастся скрыться либо через заранее открытый черный ход, либо через парадную дверь, с учетом того, что в силу позднего времени он на заранее подготовленном автомобиле успеет скрыться, не будучи никем замечен. Для того, чтобы его не опознали, боевик должен будет надеть полумаску. Кроме того, имелся в запасе другой вариант теракта – совершение его лично мною.
Полумаска! Невольно подсказанный образ. Попытка-пытка изо всех сил совместить в себе большевика и художника. Двойственность, с которой Иван Катаев прожил свою оборванную полужизнь.
И что же помешало заговорщикам? Волна репрессий после убийства Кирова – вот что спасло жизнь высоко вознесенного карлика и заставило террористов затаиться на время.
Получив показания от Катаева, торжествующие следователи уже на следующий день предъявили их Воронскому вместе с новым, смертельным обвинением – террор.
Итак, в июне в следствии наступил перелом. Павловский и Щавелев «раскалывают» теперь и вождя «перевальцев». В обстоятельных «личных показаниях» на 67 страницах он уже начинает признаваться в мыслимых и немыслимых грехах. Меняется и почерк: если в феврале-марте он писал четко и аккуратно, то теперь – с помарками и исправлениями, неровными строчками.
Сержанты дожимают, требуют прямого ответа на вопрос о терроре. А узник еще не расстался с собой прежним, то вдруг выпрямляется, то поддается, и тогда опять – о своих идеях, но уже так, как им надо: «Выражением троцкизма в литературе являлась система взглядов, известная под именем воронщины». Это уже говорит другой, надломленный человек.
И, наконец, выдавливает из себя то, чего больше всего ждут от него следователи: «Установку на террор получил от Тэра в 1932-м», – эту фразу они жирно и победно подчеркивают! Партийный деятель и публицист Тер-Ваганян уже был расстрелян по делу «Антисоветского троцкистско-зиновьевского центра», так что ссылка на него ничем ему не грозила. Но слово вылетело, и следователи его поймали.

Личные показания А. К. Воронского от 16 июня 1937 г.
«Все, что вышло из-под моего пера более или менее доброкачественно, связано с моей жизнью в рядах партии, – заканчивает Воронский нетвердой рукой, – все же, что в этой моей работе было гнило, ничтожно, вредно, связано с моим пребыванием в рядах троцкистов».
Ударный труд Павловского и Щавелева был достойно отмечен начальством: через месяц сержанты стали младшими лейтенантами – не иначе как за разгром литературного троцкизма.
Теперь можно было брать и других «перевальцев», еще гулявших на воле.
Николая Зарудина и Бориса Губера арестовали в один день – 20 июня. Им оставалось жить меньше двух месяцев.
«Не нам ли, молодой Спарте героической эпохи, принадлежит право первыми услышать „подземное пламя“, опалившее лицо Данту?» – вопрошал Николай Зарудин, поэт, прозаик и публицист, стремившийся совместить верность факту и романтическую окрыленность.
Увы, вам, хотя и не первым, и не последним. Вам дано будет спуститься в Дантов ад, в его «подземное пламя». Такова будет кара вам за то, что не захотели даже в интересах горячо любимой революции поступиться своей душой и даром художника, за то, что искали гармонии социального и природного в человеке, что пытались соединить в словах «революционная совесть» две вещи несовместные.
28 июня в Бутырках Зарудин, «разоружаясь», напишет заявление на имя Ежова: что и он заговорщик из группы Воронского. И он тоже предполагал убить великого вождя на приеме писателей в Кремле, а потом замышлял прикончить и своего адресата, Ежова, прямо на его квартире. Зарудин счел необходимым сообщить еще и о другой тергруппе писателей, в составе троцкистов Голодного, Уткина и Светлова, и что с последним тесно связан и Артем Веселый…
Эту преступную цепочку следователи могли плести сколько угодно, в конце концов она могла бы включить в себя весь писательский цех. Как чекисты по-своему организовывали литературу, раскроет сам Зарудин, в показаниях на единственном допросе 9 июля, а переутомленные оперы опрометчиво пропустят это разоблачительное признание:
…Следователь, когда мы вместе писали письмо наркому НКВД Н. И. Ежову, спрашивал меня попутно о различных участках литературы и, в частности, назвал террористическую группу поэтов М. Голодного, И. Уткина, М. Светлова. Сначала мне показалось неправильным сказать, что я знаю такую группу, ибо такая мне не известна. Но поскольку я помню о настроениях М. Голодного, Н. Дементьева в 1927–1928 гг., я написал, что могу дать показания и, считаю, поступил правильно. Следователи НКВД поразили меня прежде всего тем, что они делали со всеми фактами как раз противоположное тому, что привыкли мы делать с этими же фактами в «Перевале».
«СЛОВО И ДЕЛО!» – этот крик проходит через все века русской истории. Так кричали, когда хотели сообщить властям о каком-нибудь преступлении. Но о чем кричит Слово, заключенное в тюремную клетку следственного дела?
Может быть, Зарудин пытался как-то дать знать, что протоколам допросов верить нельзя? Был же случай, когда один из хитроумных узников Лубянки, подписываясь под протоколами, хвостом своей подписи зачеркивал ее.
Ведь это он, Николай Зарудин, еще совсем недавно говорил своим друзьям, которые сидели сейчас в соседних камерах: «Если еще немного так обращаться с людьми, как раньше, то вместо социалистического человека получится собрание запуганных гоголевских Акакиев Акакиевичей. Люди в угодничестве и подхалимстве дошли до того, что готовы буквально предать родного брата, друга, лишь бы не трогали. В литературе это достигло предела. В этом году предательство будет на первом плане… Из писателей мы все мало-помалу превращаемся в сочинителей».
Что же надо было сделать с людьми, чтобы превратить их в собственную противоположность? Чтобы они зачеркивали свое доброе имя подписями под лживыми, униженными мольбами о жизни?
Таковы были последние сочинения «перевальцев», сочинения литературные, если иметь в виду, что в них много плодов воображения.
И все же, вчитываясь в них, вдруг натыкаешься, как на живой нерв, на острую мысль, гордое, непокорное слово и ясно видишь, что писатели на самом-то деле видели жизнь зорким взглядом, оценивали ситуацию трезво, хотя и печально. Особенно обострялось это зрение во время поездок по стране, «хождения в народ». И все они дорого заплатили за Мысль и Слово, одни – жизнью, другие – свободой.
Зарудин в своих показаниях признается: «Сталинского чиновника, работника аппарата, Воронский рассматривал как абсолютного противника гуманитарной культуры, лирики и романтики, действовавшего формально и слепо выполняющего волю одного, в данном случае „генсека“, как он любил выражаться о Сталине. „Положение в стране настолько серьезное, что пришло время защищаться, иначе будет поздно, – говорил Воронский. – Все честное в партии и в стране загнано и будет уничтожено, вместо демократии будет формальный социализм с чиновником и подхалимом. Пора от ни к чему не обязывающих разговоров перейти к делам“».
Но вот перейти от слов к делам они оказались неспособны, потому что были гуманитарии, а не террористы, и им противостояли террористы, а не гуманитарии. Их Делом было Слово, дела же за них выдумывали их мучители, низводя писателей до сочинителей, быль – до абсурда.
«Я сломал перо критика» – такой итог подвел Александр Воронский в собственноручных показаниях.
Две жизниВождь «Перевала» держался упорнее и мужественнее всех. Он был поставлен на конвейер непрерывных ночных допросов. В то же время следователи начали сводить его с учениками, друзьями-соратниками на очных ставках. Сначала, 20 июля – с Губером, 21-го – с Зарудиным и 23-го – с Катаевым. Словно не казенный каратель – автор этого изуверского замысла, этих душераздирающих сцен, а невидимый, изощренный трагик-драматург!
Впрочем, как они проходили на самом деле, очные ставки, как вели себя их участники и что в точности говорили, мы можем только представить. Перед глазами же – протоколы, протоколы и протоколы, составленные Щавелевым и Павловским и лишь подписанные их жертвами, документы, созданные специально с целью исказить правду. Тут мысль изреченная есть ложь, мысль записанная – ложь вдвойне. Вот истина лубянских следственных дел, и надо помнить об этом каждую минуту, хотя у нас нет другой возможности восстановить события, как только по этим казенным поделкам. И кровь проступает сквозь бумажные бинты…
А иногда арестанты делают программные заявления, и в деле появляются беспощадные документы, раскрывающие правдивую картину нарастания террора в стране, картину, далекую от той показухи, которой прельщали Запад.
Конечно, было и слепое увлечение коммунистической идеей, однако сталинщина – не только массовый психоз «обожания» вождя. Многие все видели и понимали, но хоронили правду в себе, ценой разрушения своего внутреннего мира, а выходя за его пределы, сразу же оказывались без защиты на пронизывающем ветру истории, тоже вынужденные, чтобы уцелеть, подчиниться, стать как все. А кто не хотел, был обречен. Если человек не поддавался идеологическому гипнозу, действие переносилось в кабинет следователя.
Странный жанр – следственное дело. В нем два сюжета, два политических детектива развиваются одновременно: один – выдуманный, халтурный, где писателей сделали террористами, другой – настоящий, трагический, где действительные террористы играют роль судей. Совпадает лишь то, что в любом случае финал – смертелен.
На очных ставках, перед лицом учеников и товарищей, к Воронскому вернулась стойкость и он отверг обвинения в терроре. Но ничего изменить было уже нельзя: от личного мужества ничто не зависело. Следователи спешили скорее разделаться с этим делом, сверху торопили, и 1 августа появилось обвинительное заключение, составленное Щавелевым и Журбенко и утвержденное Литвиным, – итог следствия. Враг народа Воронский, завербованный лично Троцким и связанный с Каменевым, Серебряковым и Тер-Ваганяном, организовал тергруппу писателей, в чем полностью сознался, в дальнейшем от этих показаний отказался, но, будучи уличен на очных ставках, признал, что давал задания убить Сталина и Ежова.
Последние слова – откровенная ложь, но кого это интересовало?
И уже на следующий день, 2 августа, вся четверка «перевальцев» попала в сталинский расстрельный список:
…12. Воронский Александр Константинович…
16. Губер Борис Андреевич…
28. Зарудин Николай Николаевич…
35. Катаев Иван Иванович…
Резолюция не замедлила себя ждать: «За» —Сталин, Молотов, Каганович, Ворошилов.
А совсем рядом та же страна жила совсем по-другому, в ином мире.
Накануне суда над «перевальцами», 12 августа, с подмосковного аэродрома отправился в беспосадочный перелет через Северный полюс в Америку красавец-самолет «Н-209» под командованием Сигизмунда Леваневского. Газеты сплошь заполнены материалами об этом полете, фотографиями и шапками: «Счастливого пути!» Пишут они и об очередном триумфе советского искусства в Париже – спектакле МХАТа «Анна Каренина». На нем побывал Ромен Роллан, испытавший большое удовольствие от «блестящей постановки, передающей атмосферу толстовского романа». Статья в газете «Эр нувель» по этому поводу называется пространно – «Русское искусство показывает нам, что драма целиком основана на действии». Если бы догадались просвещенные французы, почитающие русское искусство, какие «блестящие постановки» проходят за кулисами советской жизни, какие там ставятся драмы и на каких действиях они основаны!
Летят тревожные сводки с фронтов Испании. Льдина со станцией «СП-1», с четверкой отважных папанинцев благополучно дрейфует. В это же время подошел к концу дрейф по тюрьмам другой четверки – Александра Воронского.
Он предстал перед Военной коллегией (председатель – В. В. Ульрих, члены – Л. Я. Плавнек и Ф. А. Климин) в пятницу, 13 августа, в 17.20. В 17.40 его вывели. А в 17.53 радиостанция мыса Шмидта на далекой Чукотке приняла сообщение с самолета Леваневского: «Как меня слышите? Ждите». На этом связь прервалась. Навсегда. До сих пор в точности неизвестно, где в просторах Арктики, когда и как погиб самолет.
Как погибли «перевальцы», стало известно лишь теперь. В последнем, самом последнем своем слове Воронский заявил, что не подготавливал терактов, но вот доказать свою невиновность никак не может, так как на него есть ряд свидетельских показаний. Другие «перевальцы» виновными себя признали, показания подтвердили. Зарудин просил дать ему возможность работой искупить «тягчайшую вину». Губер оправдываться и приводить смягчающие обстоятельства не стал.
Их расстреляли в тот же вечер, 13 августа.
Ивана Катаева придержали, отправили вслед за его друзьями через шесть дней – 19 августа. В последнем слове он заявил, что его контрреволюционная деятельность не имеет никаких оправданий. На следствии он разоблачил себя и своих соучастников. Просит сохранить ему жизнь.
Еще один «перевалец» – ведущий литературный критик этого содружества Абрам Захарович Лежнев (Горелик) – почему-то был арестован лишь осенью и прошел свой путь на Голгофу особняком. Проповедовавший «моцартианство», искреннее творчество – в противоположность «сальеризму», рассудочности, ратовавший за большое, «трагедийное искусство», выступавший против теории «социального заказа», Абрам Захарович в конце концов никуда не ушел от него – был вынужден писать саморазоблачающее заявление на имя Ежова: и он тоже, оказывается, троцкист-террорист.
На суде Лежнев бросил вызов своим мучителям: виновным себя не признал, показания, данные на предварительном следствии, отверг и заявил, что они были даны им ложно. В последнем слове ничего сказать не пожелал. Исход тот же – «вышка», высшая мера наказания, приговор приведен в исполнение 8 февраля 38-го.
Вожак «перевальцев» Александр Константинович Воронский, призывавший писателей быть верными правде, до конца старался не изменить ей и ушел из жизни, не склонив головы.
«Есть две жизни. Они не сливаются друг с другом, – писал он в своей книге „За живой и мертвой водой“. – Одна рассыпается по улицам и площадям суетливо бегущими, шагающими, гуляющими людьми. Эта жизнь – на виду, на глазах. Она никуда не прячется, не таится.
Есть другая жизнь… Такая жизнь никнет матерью, сестрой, мужем, женой у праха, у последнего дыхания любимых, единственных, неповторимых, у могил, уже ненужных, уже забытых всем миром. Тщетно иногда она напоминает, зовет к себе истошным криком, воплями, звериным, нечеловеческим воем, напрасно она молит, жалуется, говорит последними смертными словами – обычная, нормальная жизнь, жизнь-победительница, умеет заглушить ее».
Рядом с «перевальской» четверкой в сталинском расстрельном списке от 2 августа 37-го есть еще два литературных имени:
…23. Есенин Георгий Сергеевич…
61. Приблудный Иван Петрович…
Вина – та же: контрреволюционная фашистско-террористическая группа, замышляли убить товарища Сталина.
Военная коллегия судила их в тот же день, что и «перевальцев», только утром, отмерив каждому стандартные двадцать минут. И расстреляли их тоже вечером 13 августа те же умельцы 12-го отделения 1-го спецотдела НКВД под командой лейтенанта Шевелева. Место погребения – Донское кладбище.
Георгию Есенину, сыну знаменитого поэта, в момент ареста было только двадцать два года. Иван Приблудный прожил на десять лет больше. Перед расстрелом он оставил на стене камеры надпись: «Меня приговорили к вышке». Спустя полвека на его родине, в Харьковской области, встал памятник – первый памятник репрессированному при сталинском режиме поэту.
«Авербаховщина»Была в советской литературе «воронщина», была и «авербаховщина». 14 августа, на следующий день после коллективной казни литературных троцкистов – «перевальцев», расстреляли их главного врага – неистового ревнителя коммунистической идеи, критика и публициста Леопольда Авербаха.
Он уничтожен во внесудебном, «в особом порядке», за свою близость с Ягодой, которого арестовали на несколько дней раньше его.
Родственные связи – ключ к биографии Авербаха. Мать – родная сестра Якова Свердлова, сестра – жена Генриха Ягоды, жена – дочь Владимира Бонч-Бруевича, на кремлевской квартире которого, бок о бок с вождями, ему потрафило жить. Он и сам стал вождем – в литературе. За что же такая честь, за какие такие достоинства?
Только не за образованность. «Самообразование – высшее» – так оценил себя в лубянской анкете.
Уже с четырнадцати лет Леопольд Авербах с головой погружен в комсомольскую и партийную активность. Организатор Российского союза учащихся-коммунистов, председатель его съезда, на котором в незабываемом 1919-м выступил сам Ильич! Можно представить себе гордость, которая переполняла мальчишку. Быстро привык он командовать, руководить, манипулировать людьми, дергать их за тайные ниточки и нервочки, при внешнем братском хлопанье по плечу и товарищеской демократичности. На всех фотографиях рапповцев – непременно в центре, прицельный взгляд сквозь пенсне, открытая, стриженная наголо голова или модное огромное кепи, облепленный друзьями, в обнимку с ними. Но при видимости «своего в доску» парня сразу ясно, кто здесь главный.
Малограмотный политический выскочка, Авербах шесть лет, с 1926-го до 32-го, командовал писателями, был генеральным секретарем РАПП и редактором журнала «На литературном посту». Но не это, не то, кем он был по отношению к тем, кем руководил, а то, как близко стоял к тем, кто выше, – вот что на деле определяло его истинное положение. Впрочем, и тут он проявлял творческую гибкость, пластичность: последовательно отрекался от покровителей – вождей, когда они попадали в опалу, сначала от своего кумира Льва Троцкого, теперь вот – от Ягоды. Так же неумолимо отворачивался и от закадычных друзей, едва они становились помехой его карьере. В конце концов фигура Авербаха, отличника в школе политической подлости, стала вызывать общую ненависть писателей.
Этого ловкого пройдоху можно с полным основанием назвать литературным Швондером. Ему, Авербаху, принадлежит знаменитый призыв «Ударников – в литературу!» Слово «ударник» имеет, как известно, и другое значение – деталь огнестрельного оружия, что придавало лозунгу боевитость. Устанавливались нормы ударничества, и объявлялось соцсоревнование в городе и деревне: кто быстрее напишет стихи, пьесы, рассказы и прочую литпродукцию. Неистовый Леопольд хвалил смоленских членов РАПП за то, что они в несколько дней создали сборник художественных произведений, и ратовал за повсеместное распространение опыта смоленцев.
Потом он носился с новым лозунгом – «одемьянивания», равнения на баснописца Демьяна Бедного в нашей словесности, что на деле означало ее «обеднение». Яркий пример того, что враги языка, уродуя его, в конечном счете всегда проигрывают, ибо язык разоблачает, выводит их на чистую воду.
Это он, Авербах, еще до изобретения соцреализма придумал «диалектико-материалистический творческий метод», как единственно правильный метод советского искусства, и доказывал, что пролетарская литература может и должна завоевать гегемонию, идейно-художественное превосходство над всеми лучшими образцами мировой классики в течение весьма короткого периода, еще до построения социалистического общества. Так держать!
Эта идейная установка породила массу бездарностей и проходимцев, швондеров помельче и шариковых в литературе, покрывавших нехватку таланта и образования политическим рвением, дельцов, занявших командные посты, заслонявших дорогу истинным творцам. «Авербаховщина» – еще одна грань трагедии нашей культуры.
Победное шествие неудержимого Леопольда остановил сам Сталин – ликвидацией РАПП, заодно с роспуском и других литературных организаций. Ишь ведь распрыгался – тоже мне блоха! Дать метод советскому искусству, командовать им мог только один человек в мире.
Но и тут Авербах, в очередной раз перелицевавшись, удержался на поверхности: он деятельно участвует в подготовке Первого съезда писателей, в издании задуманной Горьким серии книг «История фабрик и заводов», знаменитого сборника о Беломорско-Балтийском канале, восславившего чекистов и лагерное рабство. Яркий пример «важности» этого человека: когда умер сын Горького Максим, Леопольда, направленного в то время на партийную работу на Урал, экстренно разыскали и самолетом доставили в Москву, ибо главный советский писатель хотел, чтобы друг семьи в тяжелую минуту был с ним.
Перед Леопольдом робел даже руководитель Союза писателей Владимир Ставский. Капитан Журбенко предложил ему после ареста Авербаха дать характеристику своему многолетнему товарищу и вожаку в РАПП, которому он много лет в рот смотрел. Ставский, конечно, бросился изо всех сил топить его, стараясь при этом, чтобы тот не утянул и его за собой. А почему он, Ставский, своевременно не проявил должной бдительности – вот почему: враг-то он враг, конечно, но —
…Авербах рассказывал, что часто встречается с товарищем Сталиным, рассказывал с таинственным видом и кавказским акцентом, что он был на пятом этаже, что там его линию и практику работы одобряют и т. д. Все это производило впечатление правдоподобия на многих, в том числе и на меня. Многим также было известно, что Авербах был совсем своим в ВЧК – ОГПУ. Все это я привожу к тому, чтобы была понятна обстановка того времени.
Если вспомню еще что-нибудь, сообщу дополнительно. С коммунистическим приветом.
8 апреля 1937 г.
Ставский
Близость к Кремлю и Ягоде – вот в чем секрет могущества Авербаха.
Журбенко принял 7 апреля донесение сексота «Алтайского», служившего в секретариате РАПП, а фактически, как он сам признается, литературным секретарем Леопольда. Тот ему полностью доверял – и напрасно! «Больше всего о политике я разговаривал с Авербахом в 1937 году, потому, что я имел задание», – рапортует «Алтайский».
Авербах очень часто ездил пьянствовать в «Озера» [70]70
Одна из дач Ягоды.
[Закрыть] . Как-то в 1936 г. Авербах сказал: «Неприятное впечатление после Уралмаша – пьянство чекистов». Помню, году в 1931 или 1932 разговор Авербаха по телефону с Ягодой. Вечером должно было быть заседание Политбюро, где стояли вопросы РАПП. Авербах говорит: «Гена, а вы на Политбюро будете сидеть совершенно безучастно, как будто бы вас это и не касается».
Авербах году в 29-м сказал мне, что надеется лет через пять быть избранным в ЦК ВКП(б). Он рассказывал о своих разговорах с Орджоникидзе и Кржижановским, которые, по его словам, смотрели на него как на скорого наркома по просвещению. Вообще некоторая хлестаковщина, склонность обещать гораздо больше, чем он может сделать, пустить пыль в глаза всегда была свойственна Авербаху. О Молотове, Кагановиче Авербах говорил пренебрежительно, как об ограниченных людях. Как-то раз году в 1929-30 Авербах говорил об «азиатских методах И. В. Сталина» (в смысле жестокости, хитрости). В 1936 г. у Авербаха как-то вырвалось: «Как наша группа недооценивала Сталина!»
На всех уровнях власти у Леопольда были свои люди. Семен Фирин, заместитель начальника ГУЛАГа, тоже будучи арестован, рассказал о дружбе с Авербахом и о том, как они поссорились. На одном из заседаний Фирин неосторожно сказал о «местечковом вождизме» своего друга, на что тот навсегда страшно обиделся.
Арестовали Авербаха 4 апреля 37-го как «участника антисоветского заговора, организованного Ягодой», «ягодку» Ягоды – политического советника и доверенное лицо. Содержался он в Лефортове, следствие прокрутили рекордно быстро – за два месяца. Обвиняли его и в том, чем он больше всего гордился, – генеральным секретарством в РАПП, теперь оказалось, что он всего-навсего «недоразоружившийся троцкист» и вел контрреволюционную борьбу против линии партии в советской литературе.
«Я все расскажу, все, соответственно для того, чтобы был до конца разоблачен Ягода», – Леопольд целиком и полностью отдал себя в руки следствия.
Эти люди чувствовали себя хозяевами жизни и готовы были на все в своей преданности власти, возле которой кормились. Жена Леопольда Елена, попав на Лубянку, жаловалась Ежову: «Мне невероятно обидно и непонятно, почему меня ставят на одну доску с такими чуждыми людьми, как Серебрякова, Эйдеман [71]71
Серебрякова Г. И. (1905–1980) – писательница, жена партийного и государственного деятеля Л. П. Серебрякова. Вслед за мужем в 1936 г. была репрессирована и вернулась в Москву только через 20 лет, после реабилитации.
Эйдеман – видимо, имеется в виду жена Р. П. Эйдемана (род. 1895), военачальника, комкора, расстрелянного 12 июня 1937 г. за участие в «военном заговоре». Эйдеман тоже был писателем, председателем латышской секции ССП.
[Закрыть]. За что?» А отец ее, старый большевик, участник трех революций, близкий соратник Ленина Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич 15 июня 37-го просил Сталина в письме простить его дочь, заверяя, что у него «не дрогнет рука привести в НКВД и дочь, и сына, и внука – если они хоть одним словом были бы настроены против партии и правительства». Уверял, что его дочь твердая и последовательная большевичка и не виновата в грехах арестованного мужа.
Теперь, попав в немилость, эти люди потеряли все.
Но, уж будучи у власти, они попировали всласть! Свидетельств тому в лубянском архиве – тьма.
Красочно живописал свои привилегии и Леопольд в собственноручных показаниях, чтобы увести следователей от политики в бытовую сферу, от преступлений – к злоупотреблениям:
Уже в свете того сообщения о Ягоде, которое я прочел в газетах в день своего ареста, старался я произвести переоценку ценностей. Я действительно причастен к делу Ягоды в том отношении и потому, что на протяжении нескольких лет я, не работая в НКВД, жил на дачах НКВД, получал продукты от соответствующих органов НКВД, часто ездил на машинах НКВД. Моя квартира ремонтировалась какой-то организацией НКВД, и органами НКВД старая была обменяна на новую. Мебель из моей квартиры, ремонтировалась на мебельной фабрике НКВД. По отношению ко мне проводилась линия такого своеобразного иждивенчества, услужливого и многостороннего. Я понимал, что это делается не по праву, а как родственнику Ягоды, как вообще близкому ему человеку… Создавалась атмосфера всепозволенности и вседозволенности. В таких вопросах только поскользнись, и начинает действовать какая-то злая логика, из тисков которой вырваться отнюдь не легко. На примере отношения к себе я, по сути, видел, как стирается грань между своим карманом и карманом государственным, как проявляется буржуазно-перерожденческое отношение к собственному материальному жизнеустроению. Я не могу ссылаться на то, что все это делалось по секрету, тайком. Нет, это происходило открыто и на глазах у всех, так делалось не только по отношению ко мне, но и по отношению к товарищу Киршону, что строилось что-то специально для художника
Корина, что Крючков [72]72
Крючков П. П. (род. 1889) – секретарь А. М. Горького, в момент ареста – директор музея Горького. Расстрелян 15 марта 1938 г. по делу «Антисоветского правотроцкистского блока».
[Закрыть] во всех этих смыслах чувствовал себя в НКВД своим человеком, что Афиногенову обменяли квартиру, бывшую у него, на квартиру в доме НКВД. Я обязан был понимать, что такая «доброта» за счет государства есть объективно политическая компрометация НКВД. Я обязан был подумать не только о том, что в «Озерах» становилось все скучнее, душнее от барски-помещичьей сытости, но что там всем бытом демонстрировалось хищническое пользование государственными средствами.








