355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Забирко » Жил-был кудесник » Текст книги (страница 2)
Жил-был кудесник
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:52

Текст книги "Жил-был кудесник"


Автор книги: Виталий Забирко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

– Тогда – чаю, – безапелляционно заявил я. – С дороги надо чего-то горячего. Сейчас заварю. А вы пока располагайтесь. Софу раздвиньте. Постель – в шкафу.

– А он спать где будет? – недовольным фальцетом резко спросила у матери Елена, словно я в комнате отсутствовал.

– На кухне, – усмехнулся я в каменное лицо Елены. И добавил про себя: "Чтобы не смущать твою девичью скромность".

Естественно, чаю у меня не было. Но был липовый цвет, который я короткой июльской ночью нарвал в придорожной аллее возле своего дома. Другие спокойно обрывали цвет среди бела дня, но моей интеллигентской сущности следовать их примеру было стыдно. Стыдно было брать что-то без спроса, стыдно спекулировать, стыдно обманывать... Стыдно за всё наше общество, которое поголовно только этим и занималось. Я так не мог. Хотя и голодать тоже стыдился. Кто воспитал во мне эту уродливую по нашим временам честность: книги, родители, окружение, – я не знал и никогда над этим не задумывался. Знал лишь одно – когда мне станет стыдно за своё воспитание, я кончусь как личность.

Пока заваривался липовый цвет, я пошарил по навесным шкафам кухни. Полки шкафов ломились от рукописных черновиков (от руки я писал преимущественно на кухне – привычка, сохранившаяся со времён семейной жизни), и среди бумажного хлама с трудом отыскал две позапрошлогодние жестянки килек в томате и пол-литровую стеклянную банку домашнего варенья неизвестно из чего пятилетней давности. Прятал я их сам от себя непонятно зачем, поскольку такого запаса могло хватить лишь на один, но, наверное, очень чёрный день. Консервы я поставил в холодильник – гостям на завтрак, а варенье открыл и попробовал. То ли земляника, то ли малина, то ли смородина. За пять лет вкус у варенья исчез, но, слава богу, что закатанное металлической крышкой оно не испортилось. Главное – сладкое, так как мой талонный сахар постигла та же участь, что и маргарин.

Я нарезал остатки хлеба, поставил на стол варенье, налил в чашки липовый чай.

– Извольте-с чаевничать! – по-лакейски крикнул в коридор.

Первой в кухне появилась Елена. Пренебрежительно окинув взглядом убогий стол, она села и принялась равнодушно болтать ложкой в чашке.

– Липой пахнет... – мечтательно сказала Татьяна, появившись на кухне вслед за дочкой. – Совсем как в лесу.

На миг её лицо осветилось, усталость сошла с него, и я, наконец, увидел Татьяну такой, какой знал в юности. Словно кто сжал моё сердце.

Я не стал разубеждать Татьяну в её заблуждении относительно происхождения липового цвета и объяснять разницу между лесом и пришоссейной аллеей. В цветках "моей" липы было раза в три больше свинца, чем положено по санитарным нормам, а уж бензиновой гари столько, что радиоуглеродный анализ давал липе возраст около трёхсот миллионов лет. Одним словом, мой чай был из каменноугольного периода.

– Подсластить не желаете-с? – Я пододвинул к Елене банку варенья, увидев, как она сморщилась, отхлебнув из чашки.

– А сахару нет? – спросила она, недоверчиво косясь на банку.

– А как же, всенепременно! Двенадцати сортов, – развеселился я и, открыв ящик стола, стал выкладывать перед Еленой талоны на сахар. – Вы какой предпочитаете-с? Вот январский, февральский, март... Нет, этот сорт не для юных дам...

– Валентин, – улыбнувшись, остановила меня Татьяна. – Не пошли.

Я вздохнул.

– Вот, и пошалить не дают.

Елена зачерпнула варенья, размешала его в чашке, отхлебнула. И тут её глаза расширились, взгляд застыл, и она чуть не поперхнулась. Но не от чая.

Чёрной тенью из-за холодильника медленно и абсолютно бесшумно, как привидение, вытекала Шипуша. В полутьме, создаваемой слабой лампочкой бра над столом, её появление представлялось постороннему человеку поистине демоническим зрелищем. Раскормленная на моих былых гонорарах, она выросла большой кошкой; а страх перед незнакомыми людьми, распушивший длинную шерсть, делал её совсем громадной. Глаза её хищно горели; она стлалась по полу осторожно, будто собираясь напасть. Один я знал, что это вовсе не готовность к атаке, а своеобразная мимикрия, как осиная раскраска некоторых мух. При малейшем намёке на опасность Шипуша была готова стремглав шмыгнуть за холодильник.

– Ой, мама, – низким, почти мужичьим голосом выдавила из себя Елена.

Кошка замерла, совсем распластавшись по полу, и зашипела, оправдывая своё имя. Шипение тоже относилось к элементам её защиты.

– Шипуша, – тихо проговорил я, – это свои. Они тебя не обидят.

Нагнувшись, я погладил кошку. Кошки не собаки, слов не понимают, их нужно "уговаривать" лаской. Шипуша немного успокоилась, приподняла голову и посмотрела уже не столь перепуганным взглядом (ошибочно принимаемым моими друзьями за взгляд голодного хищника) на гостей. Затем осторожно подошла к ноге Татьяны и так же осторожно попыталась приластиться. Впервые я видел, как Шипуша с первого раза выказывает кому-то своё расположение.

– Брысь! – неожиданно взвизгнула Елена. Видно страх отпустил её позже, чем кошку.

Мохнатой тенью Шипуша влетела за холодильник. Только когти звякнули по металлу.

– Гадость какая... – процедила Елена, и плечи её брезгливо передёрнулись.

Я промолчал.

– Ты по-прежнему любишь кошек, – мягко, чтобы разрядить обстановку, сказала Татьяна.

– Да, – кивнул я. – В своих чувствах я стараюсь быть постоянным.

Я открыто посмотрел в глаза Татьяны и чуть было не утонул в них, как в юности.

– Так какими судьбами к нам? – хрипло спросил я, с трудом отведя взгляд. Хорошо бы сейчас чаю хлебнуть, чтобы прочистить горло, но руки я твёрдо держал на коленях. Не хотел показывать Елене, как они дрожат. Татьяне – другое дело.

– Какими... – тяжело вздохнула Татьяна. – Беженцы мы. Знаешь, наверное, что у нас в Россиянске творится...

Я знал. Резня. Горские народы вернулись к своему любимому занятию прошлого и позапрошлого веков. Свободе убивать. В сочетании с современным оружием это давало ошеломляющие результаты.

– А муж где?

– Там. – Голос Татьяны дрогнул. – Нас отправил с эшелоном, а сам...

Елена неожиданно оглушительно зевнула. Меня покоробило. Неужели ей всё равно, что там с отцом?

– Знаешь, что, – тихо произнесла Татьяна, – давай поговорим обо всём завтра. Мы слишком устали. Трое суток почти не спали.

– Конечно-конечно, – засуетился я, вставая из-за стола.

– Где у тебя можно умыться с дороги?

Я сконфуженно развёл руками.

– Извини, но воду дают только с семи утра.

– Плохо... Ну, да ладно, – махнула рукой Татьяна. – Нам уже не привыкать.

Я проводил их в комнату, взял будильник и, пожелав спокойной ночи, вернулся на кухню. Убрал со стола, завёл будильник и сел на табурет. До ухода на работу оставалось ещё четыре часа, но я прекрасно понимал, что сегодня ночью мне не уснуть. Тогда я встал, открыл навесной шкаф и, покопавшись в беспорядочно сваленных рукописях, извлёк из них голубую пластиковую папку. В ней хранилось всего несколько пожелтевших от времени листков. То, что когда-то изливалось из меня кровью и болью. Уж и не помню, когда я в последний раз открывал эту папку.

Я аккуратно перебрал на столе бумаги: рукописные наброски на тетрадных и блокнотных листках, а один даже на салфетке из кафе. Без начала и конца. Я тогда эти наброски так и писал. Сердцем. Наверное, понимал, что никогда не смогу облачить их в одежды произведения.

...Аллея в сквере была выложена маленькими, с ладонь, серыми плитками, аккуратно, как шоколад, разграфлёнными на ячейки. Моросил мелкий-мелкий, почти неощутимый дождь, который, конденсируясь на широких листьях каштанов аллеи, срывался за шиворот огромными холодными каплями. Странно, Они ходили по этой аллее всего раза три, но каждый раз, как по заказу, моросил дождь.

Кажется, Они тогда были в плащах... Да, конечно же, в плащах. И на Ней были Её любимые туфли: голубой замши, прошитой чёрными шнурами. Уезжая, Она оставила туфли в прихожей, словно собираясь вернуться. И они стояли там, брошенные, никому не нужные; пока однажды кто-то из гостей, уходя домой в ненастную погоду, не попросил их для своей жены – мол, она сейчас в новых французских и боится, что её туфли пострадают от воды. И Он разрешил. Но при этом на душе у Него было пусто и больно, будто Он отдал хрустальные золушкины башмачки.

Такую же пустоту и боль Он испытывал каждый раз, когда проходил по каштановой аллее. А в дождь Он там вообще не ходил...

"Да, – подумал я, – о её туфлях я совсем забыл. А вот аллею помню. Нет, уже не бередят душу воспоминания, когда я иду по этой аллее, но настроение непроизвольно настраивается на тихую ностальгическую грусть, хотя каштаны давно вырубили и на их месте посадили берёзы. А вот "ячеистая под шоколад" плитка осталась, но теперь никто не даст её насечкам такое сравнение. Исчез плиточный шоколад с прилавков..."

Я взял несколько блокнотных листочков.

...Состав подали на перрон за полчаса до отправления поезда, и Они чуть ли не первыми вошли в вагон. Зашли в купе, Он задвинул дверь, сели. В зеркале на двери отражалось ещё одно купе, и там тоже сидели двое. Он обнял Её и стал целовать. За ухом, в щёку, в подбородок. Едва касаясь губами, Он ощущал горьковатый привкус хвои. Духи Ему не нравились, впрочем, Ей тоже.

Поцеловать в губы Он Её не успел. Зеркальное купе резко, со стуком въехало в стену, и в дверном проёме возникла женщина с раскрасневшимся энергичным лицом. Не обращая на Них внимания, она поставила на сидение тяжёлую объёмистую сумку и что-то крикнула по коридору в конец вагона. Через мгновение к первой женщине присоединилась вторая, мальчик лет шести с автоматом, мальчик лет трёх с мизинцем в носу и ещё несколько чемоданов и сумок. Мальчишка с автоматом сразу забрался на верхнюю полку, и малыш тут же захотел к нему. Его подсадили, и он, усевшись рядом с братом, стал пускать ртом пузыри, вполне довольный собой. Женщины о чём-то посовещались и вышли, приказав обоим мальчишкам не свалиться.

Тогда Он повернулся к Ней и, наконец, поцеловал в губы.

– Не развращай несовершеннолетних, – прошептала Она.

Сверху, свесившись с полки, на Них долгим изучающим взглядом смотрел старший мальчишка.

– Я пойду, – сказал Он.

– Да, иди.

Он вышел на перрон и подошёл к окну Её купе. Окно было пыльным, и Ему вдруг захотелось написать на нём пальцем: "ЛЮБЛЮ".

Она постучала по стеклу с той стороны, махнула рукой – иди. Он улыбнулся, показал на часы – ещё двадцать минут. И именно в этот момент Он понял, что это ВСЁ.

Он протянул было руку, чтобы наконец-то написать признание, но вместо этого махнул ладонью, повернулся и пошёл прочь. Не оглядываясь, быстрым шагом вошёл в здание вокзала, вышел на площадь.

Было ясное прохладное утро. Двадцать седьмое мая.

Он глубоко вздохнул, но не почувствовал ни облегчения, ни боли. Ничего. Пустота.

...Больше Они никогда не встретились.

"И всё же встретились, – с грустью подумал я. – Спустя двадцать пять лет". Мой редакторский взгляд невольно отметил в тексте излишнюю долю мелодраматичности – то, от чего я сейчас категорическим образом избавлялся в своих повестях. Но, странно, сам текст меня задел. Быть может, потому, что всё так и было? Или память просто романтизирует мою юность?

...Был сырой, промозглый, осенний вечер, лил сплошной холодный дождь, и Он напился. Утром Он сходил на почту и дал телеграмму: "Я тебя люблю". А вечером напился.

Он сидел в каком-то подвальчике на высоком табурете за круглым маленьким столиком. Воздух в подвальчике представлял собой белесый липкий коктейль из табачного дыма, сырости, перегара и тяжеловесных нецензурных мужских разговоров. По цветному стеклу полуподвального окна узорчатыми струйками стекала вода; Он заворожёно смотрел на судорожно меняющиеся и вдруг замирающие узоры и пил. Пил за невесту, только за Неё, за Её счастье, за... За Её волосы, крашенные хной (Её любимый цвет – тогда, по крайней мере), зачёсанные назад и перехваченные резинкой; за Её открытый чистый лоб с махоньким лукавым шрамом; за вечный румянец чуть припухлых щёк. За Её серые хорошие глаза – чёрные и чужие, когда Она задумывалась.

Потом Он выбрался из подвальчика по осклизлым, грязным, стоптанным ступеням в чёрную городскую ночь и побрёл прямо по лужам посреди улицы, сгорбившись под проливным дождём. Пустой, ярко освещённый автобус сухим пристанищем ждал Его на перекрёстке, но Он прошёл мимо, и тогда шофер мягко тронул машину, с лязгом закрыв дверцы, и автобус, сияя пустыми окнами, медленно уплыл в дождливую тьму.

Домой Он пришёл как-то быстро, словно Его дом стоял рядом, за углом, а не чёрт знает где. Дверь в квартиру была распахнута настежь, но Он не обратил на это никакого внимания. Вошёл, постоял в коридоре, неуклюже раскорячившись между стенами и шумно дыша перегаром, затем пьяно икнул и ввалился в освещённый четырехугольник комнаты.

И отрезвел. Вода лилась с плаща на пол ручьями, растекаясь огромной холодной лужей.

– Ты... – прохрипел Он.

И Она в белом подвенечном платье – прямо со своей свадьбы – бросилась к Нему на грудь, уткнувшись в неё лицом. Что Она никогда – просто никогда! – не делала...

– Бог мой, ты мокрый, ты совсем мокрый, – прошептала Она, но, как Ему показалось, ещё сильнее прижалась к груди.

– Ты... – прохрипел Он и задохнулся, зарывшись лицом в Её волосы.

– Не обнимай так крепко...

Она застучала в Его спину кулачками.

– Эй, парень, – хмуро сказал бармен, тряся Его за плечо. – Мы закрываемся.

Он очнулся.

Был поздний промозглый осенний вечер. На улице лил сплошной холодный дождь. Он сидел в каком-то подвальчике на высоком табурете, край стола немилосердно давил в грудь. В помещении было пусто, неуютно и страшно грязно: столы завалены объедками, уставлены пустыми бутылками и пивными кружками; пол представлял собой мозаику из слякоти, занесённой с улицы, окурков и плевков.

Он выбрался по осклизлым стоптанным ступеням в ночь и в пьяном возбуждении побежал по лужам посреди улицы под проливным дождем. Пустой, ярко освещённый автобус, надеждой маячивший для Него на перекрёстке, перед самым носом насмешливо лязгнул дверьми и, шипя разбрызгиваемыми лужами, неторопливо ушёл в штрихованную дождём ночь.

Дом запропастился где-то в угольных ямах города, Он его долго искал, блуждая, как в лихорадке, по ставшими вдруг чужими, незнакомыми, улицам. Но всё же отыскал, вбежал в подъезд, стремглав поднялся на второй этаж и, тяжело дыша, упершись руками в стены, остановился перед дверью своей квартиры.

"У Неё есть ключ", – убеждал Он себя, глядя на закрытую дверь.

У Неё был ключ. Уезжая, Она забыла его отдать, а Он не стал напоминать. Всё надеялся...

Непослушными руками Он открыл дверь и вошёл. И, не включая свет, всё понял.

Вода лилась с плаща на пол ручьями, растекаясь огромной лужей. Пьяная дурь ударила в голову.

– Нет... – прохрипел Он и ничком упал на чистую не разобранную постель. Прямо в плаще, мокром и грязном.

И продолжал падать...

"Не так это было, – вздохнул я. – Не посылал ты ей телеграммы. Напился – это было. И ливень был. А вот сон был уже потом, дома, а не в пивной..."

Я собрал листки и сложил их в папку. Не нужно было их читать. Ни к чему это. Только разбередил душу.

Я снова спрятал папку под ворох рукописей и посмотрел на будильник. Часа три у меня ещё есть. Надо попытаться заснуть и поспать хоть чуть-чуть. Завтра будет трудный день.

Бросив на пол старое пальто, я выключил свет и улёгся. Вообще на такой случай у меня имелся надувной матрац, но он хранился в комнате, а будить гостей не хотелось. Ничего, как-нибудь и так...

Из-за холодильника, наконец, выбралась Шипуша, подошла ко мне, обнюхала, и, недовольно урча, стала устраиваться на ночлег возле моей груди. Ночь – её время.

Я погладил кошку.

– Не ревнуй, пожалуйста, – тихо сказал я ей. – Ты ведь моя единственная любимица...

2

– Ну, чего ты сидишь, чего не пишешь? – возмущался на стропилах беседки Лет. Он нервно топтался по перекладине руконогами; сверху сыпалась труха, а Волшебная Линза дёргалась на шнурах, показывая то один уголок Светлой Страны, то другой.

Жилбыл поднял голову и посмотрел в жёлтые глаза Лета.

– Почему Государыня сегодня грустит? – спросил он.

– Вот и пиши об этом! На то ты и Летописец! – раздражённо крикнул Лет.

– Но я не знаю – почему.

– А ты и не должен знать, – отрезал Лет. – Твоё дело описывать каждый день то, что ты видишь. Вот и пиши: "Сегодня Государыня была грустна..." Или – "грустила"? Ну, тебе виднее, как.

– А кому это нужно? – неожиданно спросил Жилбыл. Впервые он подумал об этом и задал вопрос.

– Как – кому? – опешил Лет, но тут же нашёлся. – Кому надо, тому и нужно! А кому нужна жужилья радуга? Ты так скоро спросишь, кому нужна Государыня!

– Я спрашиваю не о том, – досадливо поморщился Жилбыл. – Послушай, Лет, а Летопись вообще кто-нибудь читает?

Лет замер на стропилах. С минуту он молчал, затем неуверенно проговорил:

– Кто-то, наверное, когда-нибудь прочитает...

– Лет, ты ведь здесь с самого начала, – сказал Жилбыл. – Ты помнишь первого Летописца?

– Да, – буркнул Лет. – Ты на моей памяти семьдесят четвёртый.

– Так что, за всё это время никто и никогда не брал читать Летопись?

На этот раз Лет промолчал, сконфуженно спрятавшись за стропилами.

– Значит, никто... – вздохнул Жилбыл. – А мне можно?

– Что – можно?

Из-за балки появился один глаз Лета.

– Почитать.

– А зачем?

Теперь уже два глаза Лета насторожённо смотрели из-под крыши беседки на Жилбыла.

– Быть может, я узнаю причину, так расстроившую Государыню сегодня.

Жёлтые немигающие глаза Лета пыхнули неодобрением. Но сам он молчал.

– Что – нельзя? – спросил Жилбыл.

Лет отвёл взгляд и неуверенно затоптался на стропилах.

– Вообще-то запрета нет...

– Так дай мне Летопись!

Лет медленно спустился по колонне на пол беседки.

– Может, не надо? – просительно протянул он.

– Надо, – усмехнулся Жилбыл.

Тенка, сидевшая на обруче на голове, подхихикнула, и Жилбыл погрозил ей пальцем.

Лет тяжело вздохнул и полез в нору. Отсутствовал он долго, но, наконец, выбрался назад, держа в руколапах плоскую деревянную шкатулку со свисающими с неё обрывками пыльной паутины.

– Может, всё-таки не будешь читать? – снова жалостливо попросил он.

– Буду, – решительно сказал Жилбыл.

Лет горестно покачал головой и, смахнув паутину, протянул шкатулку Жилбылу.

– Бери. Только будь аккуратен.

Жилбыл вздрогнул. О том же предупреждала его Государыня. Многое знает она. И многое предвидит...

– Это вся Летопись? – изумился он, взяв шкатулку. На удивление, она оказалась практически невесомой.

– Вся. Шкатулка волшебная. Сколько в неё листов не клади, или сколько не возьми, будет одинаково.

Жилбыл поставил шкатулку на стол и открыл. Любопытная Тенка спорхнула с обруча и чуть ли не нырнула в шкатулку.

– Не мешай, – строго сказал Жилбыл, и жужинья послушно взлетела выше, зависнув в воздухе рядом с его головой.

В шкатулке мерцал белый туман, в котором плавала тоненькая стопка листов.

"Лишь зарделась заря над лугом, как жужинья Тенка..." – прочитал Жилбыл последнюю строчку на верхнем листе, и его брови недоумённо поползли вверх.

– Так это же я писал! – вновь изумился он.

– А кто же ещё, – язвительно буркнул Лет. – Ты не с той стороны открыл Летопись. Переверни её.

Жилбыл закрыл шкатулку и увидел, что резная вязь на крышке складывается в слова: "Конец Летописи". Он перевернул шкатулку. На другой стороне было вырезано: "Начало". С благоговейным трепетом он открыл крышку и увидел там выцветший от времени древний лист пергамента, исписанный мелкими витиеватыми письменами.

– "Жил-был Летописец"... – с трудом разобрал он первые слова.

В это время сгорающая от любопытства Тенка опустилась ниже и зацепилась крыльями за перо, торчащее из чернильницы.

– Ах! – только и успела испуганно вскрикнуть она, как чернильница опрокинулась, и чернила выплеснулись на Летопись.

Земля дрогнула, и небо над Светлой Страной потемнело. Белый туман в шкатулке погас, а рукопись, залитая чернилами, стала коробиться, как от огня, превращаясь в прах.

– Вот и доигрались... – зловеще сказал Лет чужим голосом. Его жёлтые глаза стали наливаться кровавым светом.

Под крышей беседки вдруг противно захлопали кожистые крылья, и на пол посыпались комочки сухого помёта. Беседка задрожала, по её мраморным колоннам пошли трещины. Шнуры Волшебной Линзы лопнули, и она с грохотом обрушилась на пол, брызнув в стороны бесчисленными осколками.

Жилбыл вскочил и стремительно выбежал из беседки. То, что он увидел, ошеломило его. Исчез безобразный шрам на лестнице, а с ним и ровное ковыльное поле. Лестница стала шире, но ступени с правой стороны были выщербленными, с огромными трещинами и выбоинами, а вместо перил торчали ржавые острые шипы. Холм восстановился, и теперь по правую сторону от лестницы был голый каменистый склон, за которым открывался вид на сумрачную долину с диким непролазным лесом и чёрными мёртвыми болотами, местами затянутыми слоистыми испарениями. Оттуда тянуло промозглой сыростью, гнилью и тлением.

– Государыня! – в ужасе закричал Жилбыл и вскинул взор к вершине холма. И увидел, как под восстановившейся аркой, увитой с левой стороны цветами, а с правой – сухой мёртвой лозой плюща, медленно, со скрипом, поворачивается трон, являя ему и всему миру левый лик Государыни. Лик злобной костлявой старухи с всклокоченными седыми космами, облачённой в грязные чёрные лохмотья.

– Мне страшно... – цепляясь за рубаху Летописца, билась крыльями Тенка.

Жилбыл прикрыл её ладонью, прижимая к сердцу. И только тут понял, что всё: и добавившаяся половина лестницы, и восстановившийся склон холма, и открывшаяся ему панорама дикого леса с гнилыми болотами, – то, что он до сих пор считал правой стороной, на самом деле для Государыни было левой...

Будильник затрещал крупнокалиберным пулемётом, и я, бросившись на стол, как на амбразуру, накрыл будильник телом. Краем глаза я всё же уловил, как Шипуша, с не уступающей моей реакции стремительностью, юркнула за холодильник.

Чёрт побери, ну и сон! Но почему именно Волшебная Страна? Согласно канонам психологии, должно было присниться что-то из блаженной юности... Да я вообще не думал, что усну!

Я поставил на плиту чайник, убрал в нишу пальто и направился в ванную комнату. Воду только начали подавать, и я, пережидая, пока кран раскашляется воздушными пробками, скопившимися за ночь в трубах, застыл перед зеркалом. Ну и вид у меня! Рубашка помята, седая борода всклокочена, как космы у левого лика Государыни, под глазами набрякшие сине-чёрные мешки. Хорошо бы сбрить бороду, но об этом можно только мечтать. Мыло у меня сохранилось ещё из старых запасов, но вот лезвия, как, впрочем, и зубная паста, кончились, и сейчас мне не по карману.

Почистив зубы мылом и умывшись, я всё-таки ножницами коротко подстриг бороду – уж больно непрезентабельный вид она имела, – кое-как разгладил мокрыми ладонями рубашку и вернулся на кухню. Вода в чайнике закипела, и я, разбавив её настоем липового цвета, выпил две чашки не очень приятного без сахара напитка. К варенью притронуться не решился, оставив его гостьям. Чем-то же их кормить надо? Поставив на стол рядом с банкой варенья пачку вермишели, я написал записку: "Сварите вермишель, а в холодильнике возьмите консервы".

Вот вроде бы и всё, что я мог им предложить. Пора на работу. Ах да, забыл о любимице. Я достал из холодильника колбасу, отрезал тоненький ломтик, мелко накрошил его на блюдце и поставил блюдце на пол у окна.

– Шипуша, кушать! – позвал я. Обычно слово "кушать" оказывало на кошку магическое действие, и она стремглав, где бы ни находилась, мчалась к блюдцу, стуча когтями по линолеуму. Но на сей раз кошка из-за холодильника не вышла. Обиделась.

– Тогда пока, – сказал я ей, оделся, осторожно, чтобы не хлопнула дверь, вышел из квартиры и пешком направился в институт. Раньше на работу ездил троллейбусом, но теперь общественный транспорт стал мне не по карману.

Осень в этом году грянула неожиданно и сразу, и намного раньше календарного срока. С дождём, холодом и ветром. Небывалые для конца августа в наших краях крепкие заморозки превратили не успевшие пожелтеть листья в зелёные тряпицы, и они висели на деревьях ослизлыми уродливыми сосульками. Шальной ветер раскачивал их, слепляя листья в тяжёлые бесформенные гроздья, а затем срывал эти гроздья, и они падали на асфальт с неприятным чмокающим звуком. Кучки тёмно-зелёной слизи противно, как слякоть, расползались под ногами, но никто листья не убирал.

Оскальзываясь на киселе из зелёных листьев, я шёл вдоль когда-то оживлённой, запруженной транспортом, центральной улицы. Сейчас по ней лишь изредка на бешеной скорости проносились легковые иномарки, да совсем уж редко проползал битком набитый людьми обшарпанный отечественный троллейбус.

У городского парка я свернул на дамбу и пошёл между прудами. Когда-то вдоль них, налезая друг на друга, ютились шахтёрские мазанки времен царизма, непонятно по какой причине называемого ныне просвещённым. Стоки нечистот со дворов мазанок настолько загадили пруды, что превратили их в зловонные болота. При социализме мазанки снесли, пруды почистили, вдоль берегов посадили парк, и через тридцать лет в прудах наконец появилась рыба, а в камышах даже стали гнездиться утки. Сейчас, похоже, оздоровлению центральной зоны города пришёл конец. Парк начал активно вырубаться якобы под застройку коттеджами для шахтёров, изъявивших будто бы во время последней забастовки желание вновь обосноваться на берегах прудов. По крайней мере так объяснял горсовет. То бишь, муниципалитет. Так я и поверил этой басне. Откуда шахтёру взять сумасшедшие деньги на строительство коттеджа, если в месяц он зарабатывает столько, сколько пронырливый спекулянт заколачивает за день, перепродав два-три ящика маргарина (того самого, который я так и не отоварил по талонам) в сопредельное независимое государство.

Впрочем, что мне сейчас до проблем воротил из муниципалитета? Мне бы поесть чего-нибудь, да гостей накормить... Что им та вермишель, да две банки консервов? И тут, уже подходя к институту, я внезапно подумал: а зачем я поставил консервы в холодильник? Это нелепое действие вызвало у меня улыбку, и на душе вдруг стало необычно хорошо. Как в юности. Как иногда мало нужно человеку для хорошего настроения.

Не заходя в лабораторию, я прямиком направился к директору. Как всегда с утра он проводил совещание, и я, немного поболтав с секретаршей, сел и тут же в приёмной написал заявление на недельный отпуск за свой счёт. Так что, когда директор освободился, я, как говорится, был во всеоружии.

– Можно? – спросил я от дверей, зайдя в кабинет.

Директор угрюмо кивнул, не поднимая головы и не отрывая взгляда от бумаг на столе. Свою фамилию Хмурый он оправдывал на все сто процентов. Его мрачное, синюшное то ли от какой-то болезни, то ли просто от душевной жёлчи лицо невольно наводило на мысль, что перед тобой либо отпетый человеконенавистник, либо отчаявшийся самоубийца – столько в его лице было открытой неприязни и отвращения к окружающему миру.

Я подошёл к столу и протянул директору заявление.

– Здравствуйте, – сказал я.

– Садись, – буркнул он вместо приветствия.

Я сел.

– Сдашь аннотацию за квартал, и можешь идти в свой отпуск, – прочитав заявление, тяжело обронил Хмурый, по-прежнему не поднимая на меня взгляда.

Я нормально реагирую, когда ко мне обращаются на "ты". То есть, когда собеседник общается со мной на равных, без проявлений высокомерия или уничижения. Кем бы ни был собеседник – бомжем, или министром. Моего же директора мне всегда хотелось одёрнуть. Корректно, с чувством собственного достоинства объяснить, что какой-никакой, а я всё-таки член Союза Писателей, что в табели о рангах несколько выше, чем его кандидатская степень. Но я никогда этого не делал. Внутренне морщился, но молчал. Мало того, знал, что никогда не скажу ничего подобного. Воспитание не позволяло, хоть и получил я его не в кадетском корпусе.

– До конца квартала ещё месяц, – спокойно возразил я. – Выйду из отпуска и напишу.

Хмурый наконец одарил меня тяжёлым взглядом. Ох, и не любил он, когда ему возражали.

– Пока я здесь директор, распоряжения отдаю я. А ты их должен выполнять.

И всё же я не выдержал.

– В таком случае я уйду в отпуск без вашего разрешения.

Болезненно тёмное лицо Хмурого совсем почернело.

– А я тебя уволю! – твёрдо пообещал он.

Странно, но эта фраза меня развеселила. Вести мою тему в институте никто бы не смог. А это означало, что тему с моим увольнением придётся закрыть. Откуда следовало существенное сокращение финансирования программ института Комитетом по науке, что, в свою очередь, вело к снижению фонда зарплаты, и, самое главное для директора, основательно уменьшало грабительские отчисления с тематик на накладные расходы, с которых кормилась администрация и которые сама же администрация и назначала.

Меня так и подмывало спросить: "А что, руководство моей темой вы возьмете на себя? Или повысите и без того непомерные отчисления на накладные расходы?" Но я не спросил.

– Договорились, – кивнул я. – Буду надеяться, что найду работу с зарплатой, позволяющей не только существовать, но и жить.

– Сядь! – с трудом сдерживая себя, прорычал директор. Понимал он прекрасно, кто от кого зависит, да и повышать накладные расходы было уже некуда – тогда бы нечего было платить непосредственным исполнителям. Но покуражиться Хмурый обожал. Все они такие – кто из грязи, да в князи...

И я, начав было вставать, сел. Действительно, будь проклято моё воспитание – нет, чтобы с достоинством удалиться!

Хмурый снова уткнулся в моё заявление и перечитал его.

– Что это значит: "в связи с личными обстоятельствами"? – мрачно изрёк он. – Фининспекция меня оштрафует.

И вот тут я уже сорвался. Я прекрасно понимал корявость этой фразы. Но не это интересовало Хмурого. И не в фининспекции было дело. Однако всему должен быть предел. Даже директорскому любопытству.

– А что, фининспекция по-прежнему требует, чтобы в больничных листках писали диагноз? Хорошо, давайте допишу: "По поводу лечения сифилиса".

Вот этого Хмурый от меня явно не ожидал. Будучи мягким человеком по своей сути (той самой "манной кашей" по определению Татьяны), я старался по мере сил не конфликтовать ни с кем. Поэтому и директору зачастую объяснял подноготную своих редких просьб. А тут, видишь ли, взбунтовался!

– Ладно, иди, – многообещающе буркнул Хмурый.

– Спасибо, – корректно поблагодарил я и направился к двери.

"За что!? – возмутилась моя гордость. – Он что – тебя облагодетельствовал? Это его обязанность!" "Так же, как и моя обязанность быть вежливым, – не очень уверенно возразил я сам себе. – Не моя вина, что в наше время элементарную вежливость почему-то принимают за подобострастие..." А когда те, к кому она обращена, понимают, что это действительно просто вежливость и ничего более, они становятся твоими врагами. Как сейчас. Хотя друзьями с Хмурым мы никогда не были – слишком разные у нас интересы. Ну и чёрт с ним! Как-то на одном из писательских семинаров мой старый приятель Юра Минский, дня три активно повращавшись среди литераторов, ошеломил меня неожиданной репликой: "Слушай, а ты знаешь, что у тебя здесь много врагов?" Ничего об этом и не подозревавший, я, естественно, опешил, но всё же нашёлся: "Это их проблемы. Не хватало мне из-за этого переживать. Я переживаю только за друзей".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю