Текст книги "Армия"
Автор книги: Виталий Кржишталович
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Кем ты меня пугаешь? – В голосе подполковника появилась усмешка. – Прокурор мой лучший друг, мы недавно с ним семь трупов закрыли!
(Несчастный случай в одной из рот, к слову сказать, не единственный.)
Дальше его опять понесло, я не перебивал, но в следующую паузу вставил:
– Письмо не в прокуратуру, письмо в «Красную Звезду».
Следом за этой фразой произошло то, во что я никогда бы не поверил, если б не оказался тому свидетелем. Подполковник тут же, не тратя ни секунды на осмысление услышанного, скомандовал:
– Батальон, разойтись! – И, полуповернув ко мне голову, добавил негромко: – А ты за мной.
Следующие два дня я провел в долгих задушевных беседах с глазу на глаз с человеком, при упоминании имени которого трепетали все в батальоне. Ко мне он был внимателен и обращался исключительно по-граждански:
– Послушай, Виталик, – говорил он после очередных расспросов о моей доармейской жизни, – ты требуешь невозможного. Я не могу сломать людям жизни, это слишком жестоко. Давай сойдемся на чем-нибудь другом, но письмо надо вернуть.
– Что же тут жестокого? – спрашивал я с мягким удивлением. – Все по Уставу.
Дело в том, что вместо дополнительных одеял я потребовал «неполного служебного несоответствия» лейтенанту и прапорщику. Что означало для одного—пробыть в лейтенантах до конца службы, а для другого – быть уволенным с «волчьим билетом». Я обязался передать подполковнику дубликат письма с шестьюдесятью подписями в обмен на соответствующие моим требованиям документы, которые хотел сам отправить в штаб нашей дивизии.
Два дня я ходил, не обращая ни на кого внимания, и два дня все штабные офицеры уступали мне дорогу. Два дня Сережка Гарипов, еще не оправившийся от побоев, с опухшим лицом и жуткими кровоподтеками под глазами, канючил, чтобы я бросил эту затею, потому что его затаскали в штаб и он уже стал заикаться от страха перед своей будущей службой, которую ему там в красках описали. Я ему говорил, чтоб не верил. Два дня командирский шофер, такой же, как я, срочник, обхаживал меня, пытаясь выяснить, кому из гражданских я передал письмо. Два дня я был центром всеобщего внимания – уважения, ненависти, зависти, восхищения. Должен признаться, это приятно. Я еще не знал, насколько такое внимание может быть опасно. Но скоро я узнал.
В воскресенье после ужина меня вновь вызвали к Сорокину. Подполковник спросил, не передумал ли я, и махнул рукой:
– Ладно, будь по-твоему. Иди за письмом.
Я выскочил из штаба, нырнул в ближайший проулок и с полчаса бегал по деревенским улочкам городского предместья. Письмо все эти два дня лежало у меня на груди. Когда я вернулся, в командирском кабинете кроме подполковника меня ждали еще начштаба и замполит. В ответ на вопросительное движение бровями я так же молча кивнул. Сорокин повернулся к начальнику штаба. Тот, хмурый, с поджатыми губами, положил на стол два листа с отпечатанным на машинке текстом. Я внимательно прочитал оба и затем попросил скрепить документы круглой печатью. Начштаба засопел, но командир только усмехнулся и качнул головой, разрешая. Потом я еще попросил запечатать листы в конверты и надписать адрес, а также предоставить мне машину, чтобы я смог тут же отправиться на почту. Подполковник разрешил и это. Наконец, когда все мои требования были удовлетворены, я достал из-за пазухи письмо. Командир поднялся на ноги и взял у начштаба конверты. Наступил торжественный миг обмена документами. Мы подошли друг к другу, каждый сжимая в правой руке свой пакет, и долю секунды оставались неподвижны. Затем быстро обменялись пакетами.
Начштаба и замполит вышли, мы с командиром снова остались наедине. Сорокин проверил письмо и бросил его в печку, затем повернулся ко мне.
– Ну что ж, сержант, – сказал он, – ты победил, признаю. Я ошибся, и ты меня не простил. Хорошо, я умею держать удар. Только и ты ведь когда-нибудь ошибешься, все ошибаются. Тогда наступит моя очередь бить. Посмотрим, выдержишь ли ты мой удар, потому что я тебя уж точно не прощу.
Мне сейчас не верится, но я действительно помню эту сцену в деталях и слова его помню. Ни один из нас в ту минуту не подозревал, как скоро сбудется это предсказание.
Прошло недели три. Уже давно наступил декабрь, на дворе вовсю мело, морозы по ночам придавливали ртуть в термометре ниже двадцатиградусной отметки, в казарме изо рта валил пар, на бетонном полу застыла накапавшая с потолка вода, и стекла в железных рамах обросли толстенной ледовой шубой. Мы теперь спали не только одетыми, в сапогах, накрываясь поверх шинелей бушлатами, это было и прежде, но и сбившись на нарах в тесную кучу. В двух шагах от нашего морозильника в бревенчатом домике жарко топились «голландки», неслась из магнитофона музыка и офицеры в расстегнутых рубашках играли на бильярде.
В один из таких безнадежно зимних дней поутру ко мне в столовой подсел писарь и шепнул:
– Получена телефонограмма – встречать завтра на вокзале следователя военной прокуратуры.
Он тут же ушел, а я остался на месте, пригвожденный к стулу ошеломившей меня новостью. Оперативность, с какой сработал в далекой Латвии штаб нашей дивизии, вызывала уважение, но главное – не побоялись скандала. Хотя, конечно, отправленные мною документы не оставляли дивизионным штабистам иных вариантов. Какие-то слабые сомнения все же оставались, не серьезные, а так, на всякий случай: чтобы раньше времени слишком не радоваться. Мало ли, всякое бывает, тем более в нашей армии. Однако остатки этих осторожных мыслей были рассеяны после завтрака. Меня вызвал зампотех и приказал готовиться в командировку – я должен был срочно выехать на своей «летучке» в самую дальнюю роту, отстоявшую от штаба батальона на двести пятьдесят километров. Я спросил его: зачем? И он ответил: ремонтировать машины.
– Во всех ротах машины уже месяц стоят на приколе, а на складах давно нет ни одной запчасти. Чем ремонтировать?
После известных событий зампотех старался со мной разговаривать как можно меньше, поэтому слушать меня не стал, а лишь прибавил к сказанному:
– Ничего не знаю. Это приказ, товарищ младший сержант.
Когда-то замполит нашей учебной роты собирал по вечерам в сержантском классе командиров отделений и читал нам статьи дисциплинарного устава. Должен признаться, такого рода чтение вслух замечательно промывает мозги. Из нас уже тогда никто не сомневался, что самая тяжелая служба – это служба по уставу. С тех своих «молодых» времен я к слову «приказ» относился с почтением, так что, услышав его от зампотеха, приуныл не на шутку.
Выручила меня наша машина. Стоило водителю ее завести, как минут через пятнадцать в моторе что-то грохнуло, заколотилось и двигатель встал. Радости моей не было предела. Я весело доложил зампотеху, что мотор «дал клина».
Короче говоря, все складывалось к тому, чтобы я встретился на следующий день со следователем. Это было необходимо, потому что без меня наши умельцы могли его убаюкать так, что он тут же закрыл бы дело. Весь день я прожил в предвкушении скорой встречи и мысленно обдумывал будущий разговор. Перед ужином в казарму поднялся зампотеховский водитель и сказал мне:
– Собирайся, после ужина выезжаем в пятую роту. Приказано отвезти тебя одного.
Не буду рассказывать, что я в эту минуту пережил и какие мысли потом передумал, здесь беллетристике не место. Все, что я мог придумать, так это сослаться на недомогание – болен и все, помираю. Глаз болит, спасу нет. Всем так и говорил, кто приходил звать меня в штаб, а сам торопился натереть глаз и постарался на славу. Наконец прибежал дежурный по части и заявил, что меня отволокут силой. Пришлось идти. Ноги у меня слегка подрагивали, но не от страха, а от нервного напряжения, как бывало на регби перед начальным свистком. В штабе вместо своего непосредственного начальника я нашел ожидавшего меня замполита.
– Что случилось? – участливо спросил «целинный» замполит. – Мне доложили, что вы не можете отбыть в командировку.
– Заболел, товарищ капитан, с глазом что-то. И голова тоже.
Капитан убрал мою руку, которой я прикрывал глаз, и посмотрел на вспухшее веко и красный белок.
– Ну-ну, – успокаивающим тоном произнес он, – пойдемте к доктору, пусть он посмотрит.
Мы вышли на улицу и зашли в дом с другого крыльца – там располагалось офицерское общежитие. В первой комнате, под голой электрической лампочкой, облокотясь на бильярдный стол, с кием в руке и папиросой во рту стоял тот самый прапорщик, что бил нашего салажонка и на которого я вытребовал у подполковника служебное несоответствие, кстати, он служил в моем родном рембате. Увидев меня, прапорщик стиснул губы и подался вперед, тут же качнувшись – он был пьян. Я усмехнулся ему в лицо. В это время замполит вышел из соседней комнаты в сопровождении седого высокого человека в офицерском галифе, нательной рубашке и домашних тапочках.
Когда я говорил, что не встречал среди офицеров хороших специалистов, я был не до конца искренен, точнее – из тех моих слов нужно сделать обширное исключение для военных врачей. Все они, с кем я столкнулся за два года, были настоящими профессионалами.
Врач двумя пальцами приподнял мое веко, взглянул на глаз и тут же изрек:
– Натер.
Замполит осуждающе покачал головой, как бы говоря: «Не ожидал от вас», но вслух произнес короткое:
– Отправляйтесь.
И тут я, то ли от растерянности, то ли с отчаяния, выпалил:
– Никуда не поеду! Я болен! Не имеете права больного отправлять.
Замполит внимательно посмотрел на меня, и я заметил, что его взгляд медленно приобретает стальной оттенок. Он втянул воздух ноздрями и громко позвал:
– Товарищи офицеры!
В ту же секунду, словно они только и ждали команды, комнату заполнили офицеры штаба. Они обступили нас и молча смотрели на меня в ожидании следующей команды. Я оглянулся и увидел стену ненависти. Если бы замполит крикнул: «Ату!» – они бы тут же разорвали меня, об этом говорили их взгляды. Пауза затягивалась. Ощущение близкой опасности, как видно, прояснило мои мысли. Я почти жалобным тоном спросил:
– А поужинать-то можно перед дорогой?
Голос замполита тут же обрел прежние заботливые интонации:
– Так вы еще не ужинали? Ну, конечно, в дорогу надо поесть, путь неблизкий. Где начпрод? Нужно покормить сержанта. – И обращаясь снова ко мне: – Идите скорее в столовую, сейчас вас накормят.
Я медленно вышел за дверь и медленно спустился с крыльца. Замполит почему-то замешкался в сенях. Я медленно завернул за угол и что было сил дал деру в темноту ночных улиц.
Теперь вспоминаю, и спину обтягивает холод. Словно не я это, двадцатилетний, стою сейчас перед глазами, а мой сын, и мне за него страшно.
Всю ночь я провел в городе, шарахаясь от любого звука. И всю ночь Управление батальона в полном составе, и офицеры, и солдаты, прочесывало город в поисках меня. Они проехали мимо на нескольких крытых грузовиках, когда я хоронился в кустах возле дороги. И потом я несколько раз видел издалека их группы, шагавшие по ночным улицам. Я оказался в роли зверя, на которого объявлена охота. Никому не пожелаю испытать это ощущение.
О той ночи можно было бы написать целый роман, но сейчас речь не о том. Я возвратился в часть, когда, по моим подсчетам, следователь уже должен был приехать. На крыльце штаба стоял писарь и смотрел на меня как на приговоренного к повешению. Я ему весело подмигнул.
– Не тот это следователь, – со свистом прошипел он, – не по твоему делу. Этот приехал дело о семи трупах закрывать. Говорил ведь, требуй одеяла.
В жизни бывают такие моменты, когда вдруг явственно ощущаешь скачок времени, скажем, ты жил, ощущая себя тридцатилетним, и вдруг сразу осознал, что тебе уже под пятьдесят. В ту минуту на штабном крыльце я испытал на себе такой скачок. Только что я был двадцатилетним парнем, веселым, бесшабашным, считавшим себя уже практически гражданским человеком. Какая-то секунда, и вот уже я стою старый, потерянный, раздавленный внезапным известием, человек без будущего.
Дальше тяжело вспоминать, хоть напрягаться для этого и не надо, память сохранила все детали того дня. Помню, как стоял навытяжку в командирском кабинете. Помню, как Сорокин красочно рассказывал незнакомому старшему лейтенанту о бедах батальона, связанных со мной, на примере прошедшей ночи. Помню даже, что у того старлея были расклешенные брюки и «дембельская» фуражка, какие позволяли себе только старшие офицеры. Помню, как он волок меня через всю комнату, ухватив за локоть, чтобы показать раскрытый на столе томик Уголовного кодекса: «Читай свою статью!». И помню, что отчеркнул в книге его ноготь: «В военное время расстрел, в мирное время от трех до семи лет тюрьмы».
– Товарищ подполковник, готовьте на этого мерзавца рапорт, – бодро отчеканил старший лейтенант.
Сорокин на это почти весело сказал:
– А уже все готово!
И действительно, протянул гостю исписанный листок бумаги. Старлей пробежал текст глазами, удовлетворенно качнул головой и убрал бумагу в портфель.
Еще я помню, как стоял на крыльце, а подполковник в это время лично провожал старшего лейтенанта до машины. Тот протянул ему на прощание руку, оглянулся на меня и сказал Сорокину:
– Подержите его где-нибудь несколько дней, я пришлю за ним конвой.
И все! Уехал! Он уехал на моих глазах, увозя в портфеле мою судьбу.
С той минуты и до дня отправки батальона прошла неделя. Усилия подполковника оправдали себя, и нас в середине декабря отпустили восвояси. До самого того дня, до самой минуты, когда мы ввалились в вагон, я жил словно окруженный вакуумным коконом. Снаружи что-то происходило, текла какая-то жизнь, но все это было для меня далеким и почти нереальным. Внутренность моего кокона была заполнена лишь одним – ожиданием. Я что-то ел, что-то пил, по ночам иногда даже удавалось заснуть ненадолго, но все это мало занимало меня. Единственно, чем я в то время был по-настоящему занят, так это ожиданием. Каждую минуту и днем и ночью я беспрерывно ждал конвоя. За одну неделю я, еще не успев повзрослеть, уже успел состариться.
В день отправки я командовал погрузкой остатков зампотеховского склада, когда ко мне на «рампу» взлетел командирский «уазик». Сорокин приоткрыл дверку и, не вылезая из машины, пророкотал михайловским басом:
– Ну, Виталик, готовься. Я позвонил в дивизию, тебя ждут.
Сказав это, подполковник тут же уехал. То есть приезжал он специально ради того, чтобы напоследок еще раз ударить меня. Сколько же в нем должно было скопиться ненависти к двадцатилетнему мальчишке, чтобы в суматошный день отправки улучить минутку для последней мести. Ненавидел, а расправиться не решился – не посмел нарушить армейский закон и создать своими руками для дивизии ЧП. Я это понял по его деланно веселому тону. Ко мне стала возвращаться жизнь
По приезде в часть я узнал, что никаких бумаг из дивизии на того прапорщика, он служил в нашем батальоне, не поступало и вообще никто ни про какое избиение солдата не знает. Тогда я понял, что посланные мной документы по звонку Сорокина перехватили в штабе дивизии.
* * *
Вооруженные силы – советские, российские, американские, британские, не важно чьи – это каста. В чем отличие касты от закрытой корпорации? В последней закрытость от внешнего мира поддерживается насильственно (режимными мероприятиями), тогда как члены каст охраняют замкнутость своей среды совершенно добровольно. Все потому, что они обладают психологией человека, семья которого окружена большим, разнузданным и враждебным к этому человеку миром. Только в семье, как бы она ни была недружна, только в ней он ощущает себя в безопасности, только на своих родственников он может положиться, только они его ни в каком случае не выдадут, даже если по бытовым поводам будут ругаться с ним беспрестанно. Один за всех и все за одного – принцип существования любой касты; другая формулировка этого принципа – круговая порука. Армия, чья бы она ни была, по типу своего психологического устройства представляет собой классическую индийскую касту (к тому же типу относится сицилийская мафия). «Вынести сор из избы» означает открыться внешнему миру, подставить свою «семью» под удар критики. Для командира любого уровня это невыполнимо уже на психологическом уровне – он член касты.
Российская армия относится к числу немногих армий, у которых закрытость неполная, с брешью. Одной своей гранью наша армия открыта гражданскому обществу, и эта грань – срочный призыв. Любой офицер, в особенности послуживший по гарнизонам немало лет, лишь к солдатам (и сержантам, разумеется) четвертого полугодия службы, то есть к «дембелям», относится как к членам своей касты, все прочие – более «молодые» – для него люди пришлые, чужие. В этом заключена одна из психологических причин дедовщины: офицеры покрывают «дедов» не только из соображений личной выгоды и не только из боязни «вынести сор», но еще и потому, что «деды» – свои, а «молодые» – чужие.
Как только надежды не самой умной части Российской Государственной Думы на профессиональную службу осуществятся и срочный призыв будет заменен службой по контракту, наша армия наглухо закроется от общества, окончательно превратившись в касту. И не надейтесь, что модель отношений этой касты с обществом будет скопирована с английской или французской, наша модель будет напоминать латиноамериканскую, где политикам (то есть в конечном счете бизнесу) приходится откупаться от генералов, чтобы те не навязывали им свою волю.
Будет ли в профессиональной армии дедовщина? Конечно, будет, мы это знаем из опыта американской армии, где дедовщина существует, и, если верить американским журналистам, весьма жестокая. Только причины дедовщины будут иные, чем сейчас. В нашей теперешней армии изначальная, так сказать, базисная причина дедовщины – детский возраст основной массы солдат, о чем мы здесь уже много говорили. В профессиональной армии причиной жестокости межчеловеческих отношений в солдатской среде явится селекция.
* * *
Однако нас неуставные отношения в профессиональной армии совершенно не волнуют – вы знали, на что шли, сами расхлебывайте. Мы боимся за судьбу наших детей, призванных на защиту родины: как бы они не оказались на госпитальной койке, искалеченные не врагами страны, а своими же товарищами. Гарантией того, что подобного не случится, могло бы стать уничтожение дедовщины. Как этого добиться? Такой разговор можно начинать, лишь уяснив возможные последствия. Хотите знать, как будет выглядеть обычное, не образцово-показательное армейское (флотское, ВДВ, ВВС, МВД и прочее) подразделение срочной службы наших нынешних Вооруженных Сил, если в нем установятся исключительно уставные отношения между солдатами?
Тут надо пояснить, что ставшая привычной формулировка «неуставные отношения между солдатами» с юридической стороны – нонсенс, потому что уставы не разделяют рядовой состав на отдельные группы в зависимости от срока службы и, следовательно, не регламентируют отношения между ними. При этом всем в нашей стране, и служившим, и не служившим, известно, что солдатская среда состоит из четырех социальных групп (именно так, поскольку каждая группа обладает своим социальным статусом): салаги, молодые, черпаки, или кандидаты, и дембеля, они же «деды». Если военные юристы-теоретики введут в научный оборот понятие неуставных отношений между рядовыми, то им тут же придется расписать уставные отношения между ними, тем самым официально закрепляя существующее в реальной жизни иерархическое разделение рядового состава – делая его легитимным. Я сейчас не готов сказать, правильно ли это было бы или нет, но знаю определенно, что в настоящий момент в юридическом аспекте рядовой состав является однородным. Так что мы, говоря о неуставных отношениях между рядовыми, должны отдавать себе отчет в юридической неграмотности такой формулировки. Между прочим, здесь нет никакой казуистики, поскольку речь идет о взаимоотношениях юриспруденции и реальной жизни. Как искусство и литература не являются калькой реальной жизни, так и юриспруденция не отражает ее, а состоит с ней в довольно-таки сложных взаимоотношениях. Мы здесь, конечно, распространяться на эту тему не будем, а лишь укажем, что в юридическом смысле феномена армейской дедовщины не существует и все проявления так называемых неуставных отношений рассматриваются исключительно с позиций Уголовного кодекса.
Да, так что произойдет с нашими современными Вооруженными Силами, если из них исчезнут неуставные отношения в солдатско-сержантской (и матросско-старшинской) среде? Могу показать это на примере из собственного опыта.
Когда я по окончании учебной роты узнал, что продолжу свою службу здесь же, обучая курсантов, сразу решил – буду делать это исключительно по уставу: никакой грубости, никакого ночного мытья туалетов, никакого рукоприкладства. Что и стал претворять в жизнь, едва получил под свое начало первых новобранцев. Скоро уже мой взвод напоминал тихий островок среди шумящего океана. Я отдавал приказания ровным голосом, обращался к своим подчиненным исключительно на «вы» и даже не по фамилии, а – «товарищ курсант». Ребята ели меня глазами и души во мне не чаяли. Я блаженствовал.
Истекал май, до присяги оставались считанные дни. Рота все время проводила в учкорпусе, где курсанты штудировали уставы и зубрили текст присяги, и на плацу, где мы спешили обучить их строевым приемам, чтобы они не опозорили нас в торжественный день. Тот памятный случай произошел, когда я, как обычно, построил взвод в дальнем конце плаца неполным каре и, стоя внутри, демонстрировал очередной прием шагистики. Неожиданно раздался знакомый до боли в буквальном смысле этого слова голос. То был мой бывший замкомвзвода Александр Борисович Гусаков, который все никак не мог демобилизоваться. Его сопризывники давно разъехались по домам, и только этого сержанта задерживали в наказание за недавний проступок – он, пьяный, избил сразу двоих патрульных.
Фраза, которая прилетела ко мне в то утро из-за курсантских голов, воспроизведению здесь не подлежит. Я тут же скомандовал взводу разойтись, а сам двинулся на голос. Действительно, у бровки плаца стоял он – сержант третьего года службы, мой бывший командир, покачивался с пятки на носок и презрительно кривил нижнюю губу.
– Как ты с ними разговариваешь? – это литературное переложение его вопроса.
Я ответил своим вопросом:
– Товарищ сержант, зачем вы позорите меня перед моими подчиненными?
Надо сказать, в том была вольность – так обращаться к этому примату; будучи курсантами, мы о подобном и помыслить не могли. За меньшее он коротко бил выпрямленными пальцами в солнечное сплетение, затем подцеплял курсанта за ремень и подтягивал его бледное лицо к своему взбешенному. Теперь он тоже взбеленился, шагнул ко мне, но бить не стал, а только подтянул меня к себе за ремень и прохрипел:
– Обурел, салага! На говно пойдешь после отбоя.
Я сказал твердо и яростно:
– Не пойду! Можешь убивать.
В ту минуту мною руководило бесстрашие отчаяния, за нами следили курсанты, мой авторитет стоял на кону. Я ждал жестокого удара. Его не последовало. Гусаков сказал:
– Дурак ты. Они тебе через три месяца на шею сядут, ничего с ними не сможешь сделать. Если сейчас их в кулак не зажмешь, потом будет поздно. Я тебе добра желаю. Говорил же ротному – нельзя тебя оставлять, не справишься.
Он досадливо махнул рукой, словно хотел сказать: «Пропал взвод!», развернулся и зашагал прочь, движениями спины показывая, насколько ему все это уже безразлично.
Гусаков ошибся – мои курсанты вышли из подчинения не через три, а через два месяца. От их прежнего уважения, от влюбленных взглядов не осталось и следа. Они попросту перестали обращать на мои приказы внимание, слушать слушали, но выполнять не торопились. В считанные дни дисциплина во взводе расшаталась до того, что я уже не мог, ведя строй по Большой дороге, скомандовать «строевым», потому что знал – не выполнят, опозорят. Наряды по кухне превратились в настоящее мучение для меня. В караулах расшатавшаяся дисциплина грозила уже нешуточными бедами: мы охраняли боезапас развернутой танковой дивизии, и разгильдяйство здесь могло обернуться катастрофой. Я понимал, что дальше будет только хуже, и начинал с опаской ждать следующего дня. Проблема разрешилась бы, расскажи я обо всем своим дембелям. Конечно, по головке бы они меня не погладили, но порядок во взводе навели бы моментально. Однако сама мысль, что я должен пожаловаться, была мне ненавистна, и я продолжал мучиться в поисках выхода, до последнего рассчитывая обойтись собственными силами. Приближался кризис, я это чувствовал и боялся.
Он разразился в первый для моих курсантов день полевых работ. Для меня в качестве командира он тоже был первым, тем не менее я справился со всеми организационными задачами вполне успешно, чему был рад и доволен собой. День прошел без проблем, и вечером я отправился на совхозном автобусе по хуторам собирать свой взвод. Последним был хутор, где работало самое большое число курсантов, человек пятнадцать. Водитель затормозил на шоссе и посигналил. Внезапно нехорошее предчувствие захолодило меня изнутри.
Сумерки уже спустились на землю. Шоссе, словно река, отражало небо, разделяя светлой полосой ставшие темными поля. Хуторские постройки сливались на фоне яркого заката в единую массу. От них долетел топот множества каблуков, и вскоре на дорогу выбежала вереница солдат. Они было проскочили мимо меня к автобусу, но я окликнул их и велел построиться.
Я медленно шел вдоль строя, уже зная, что предчувствие не обмануло. Мысли, одна другой горше, кружили в голове хороводом, лоб горел, а во рту появился металлический привкус, как после удара. Мне казалось, я слышал звук собственного сердца – в ушах что-то стучало. То, что произошло, было тяжелее моих самых мрачных фантазий. Ничего более позорного для сержанта учебной роты нельзя и представить. Я был уничтожен.
Пройдя из конца в конец строя и так же медленно возвратившись назад, я подошел к левофланговому.
– Дыхни! – коротко приказал я.
Курсант ухмыльнулся, и меня обдало волной крепкого «свежака». В тот же миг мой кулак врезался в его челюсть.
– Дыхни! – крикнул я, подскакивая к следующему, и опять ударил.
Короткими приставными шагами я продвигался от солдата к солдату, кричал: «Дыхни!» – и бил, «Дыхни!» – и бил, «Дыхни!» – и бил, бил, бил. С каждым новым ударом в моей душе становилось все меньше тех нравственных принципов, что поселились там за время моего курсантского «детства». С каждым новым курсантом становилось все меньше того отеческого умиления, какое нежданно-негаданно появилось во мне, когда я впервые встал перед строем новобранцев в качестве их командира. С каждым новым ударом я становился другим.
Говорят, понять человека – это значит мысленно поставить себя на его место и осознать, что в этих условиях поступил бы так же, как он. В тот вечер возле того хутора я понял своего бывшего командира сержанта Гусакова.
Пройдет еще около трех месяцев, и за неделю до выпуска во время ежеутреннего ритуала заправки коек солдат соседнего взвода громко «пошлет» своего «молодого» командира отделения. И пока тот будет растерянно моргать, я кинусь на его обидчика, чтобы вдвоем с еще одним сержантом, подскочившим с другой стороны, протащить парня по всему проходу меж взводных расположений и влепить его что было сил в стену. В тот момент я буду своим затылком ощущать затаивших дыхание сто пятьдесят человек, начинавших понимать, что против них всего только пятнадцать сержантов. Через кожу спины, а не через голову войдет в меня ощущение минного поля, на котором неверный шаг приводит к взрыву. В этот раз я сделаю верный шаг, и рота, после секундной паузы, вернется к утренним заботам, а забывшийся курсант отправится скоблить пол в туалете, чем будет заниматься всю неделю до выпуска.
Назовите меня зверем, назовите меня извергом. А я отвечу вам на это, что мне единственному из сержантов нашей учебной роты бывшие курсанты писали письма, после того как разъехались по линейным частям. До сих пор это составляет предмет моей гордости. В чем была причина такого их отношения ко мне, не знаю. Только больше я не обращался к ним со словами «товарищ курсант» и не говорил им «вы». Слова мои стали простыми и жесткими, если дело шло о каком-нибудь проступке. Правда, я никогда ни над кем не издевался и не выказывал никому презрения, я никого не оскорбил словом и крайне редко лишал сна. Но затрещины сыпались из моей руки на головы курсантов по всякому случаю разгильдяйства. Размышления о неуставных отношениях больше не занимали меня. Я теперь тревожился, как бы не утратить дистанцию между мной и взводом, которая с того памятного вечера возле латышского хутора помогала мне руководить без малого тремя десятками своих сверстников.
«Молодые» сержанты учебных рот находятся в очень сложном положении: от курсантов их отделяет лишь полгода службы, что подчиненными не воспринимается как большое достоинство, и под конец учебного периода курсанты часто выходят из подчинения. Однажды я стал свидетелем подобного случая. Получилось так, что после очередного дембеля и после того, как меня изгнали из «учебки» в «постоянный состав», в учебной роте осталось только трое старослужащих сержантов. Ротному следовало бы озаботиться этим обстоятельством, но только что заступивший на эту должность вчерашний взводный решил, что с молодыми сержантами ему будет работать легче. На деле произошло то же, что в свое время со мной, только уже в масштабах роты – через два месяца новые курсанты всех пяти взводов вышли из подчинения сержантам. До меня на второй этаж, где я теперь жил, доходили слухи о происходившем внизу, но я не очень в них верил, пока однажды не увидел, как целый курсантский взвод, окружив кольцом своих сержантов, гоняет их по кругу. Должен признаться, жуткое было зрелище.
Ума не приложу, что будет твориться в нашей армии, когда срок службы сократится до одного года. Как бы в положении того взвода не оказались все Вооруженные Силы.
* * *
Итак, прежде чем начинать борьбу с дедовщиной, нужно усвоить, что противоположная крайность под условным названием «сугубо уставные отношения» может привести к последствиям не менее тяжким, чем «неуставные». Коль скоро мы не можем полагаться на то, что строгое соблюдение уставов наладит порядок в армии, остается рассчитывать на человеческий фактор. При этом надежды на офицеров как не было, так и нет, о прапорщиках лучше не вспоминать, свое отношение к сержантам-контрактникам мы уже высказали, о военной полиции поговорили. На кого же рассчитывать? Прежде чем ответить на этот вопрос, мне придется сделать еще одно отступление.








