Текст книги "Армия"
Автор книги: Виталий Кржишталович
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Медленно, бойцы, медленно работаете, не успеете до ночи, – и добавил, оглянувшись на сержанта: – До ночи надо успеть!
В ту минуту я, что называется, понял службу до самой ее сердцевины. Между прочим, обмороженные тогда кисти рук мне потом лет двадцать не давали покоя.
Каким образом комбат мог заставить нас ежедневно по много часов копаться в снегу голыми руками, таскать каменщикам ящики с раствором, перекидывать по цепочке обледеневшие кирпичи? Да мы бы на второй день устроили сидячую забастовку. Но подобное нам и в голову не приходило, потому что рядом стоял сержант. В линейных частях роль этого держиморды играет «дед». Без них офицерам пришлось бы самим работать с подразделениями, требовать от старшин нормального вещевого довольствия (рукавицы-то наши прапор «двинул», это и ежику понятно), вообще шевелиться. А так дешево и сердито: поставил «дедам» задачу, а сам – домой. Как там «поставленная задача» будет выполняться, какой кровью, какими слезами – его не волнует. Главное – она будет выполнена, в этом ни у какого офицера сомнений нет, если только он «нормально живет» с «дедами». И тут приезжает из Москвы ласковый дядечка и в изумлении разводит руками: «Неужели офицеры заинтересованы в дедовщине?» Да, дядечка, заинтересованы. Скажу больше – они ее всячески стимулируют. На моих глазах сержант влепил наотмашь раскрытой ладонью оплеуху зазевавшемуся курсанту, а замполит батальона, комиссар, отец родной, присутствовавший при этом, тут же отвернулся и пробормотал скороговоркой: «Ну, ну, Гусаков, потише, потише».
Нам говорят: «Поставим на сержантские должности сверхсрочников, они наведут порядок».
И что изменится? Число командиров взвода увеличится на трех дармоедов, только и всего. Если прежде взводный ставил задачу дедам и ретировался домой, то теперь он будет ее ставить сержантам-контрактникам, а те уже перепоручать «дедам» и ретироваться вслед за лейтенантом.
Кроме того, надо иметь в виду, что сержанты-контрактники из космоса не упадут и выпускники МГИМО или МГУ не поедут по комсомольскому призыву спасать родную армию. На сверхсрочную останутся уже знакомые нам «деды», причем далеко не все, а лишь те из них, кому в армии комфортнее, чем на гражданке. Делайте из этого выводы сами. Я уже не говорю о том, что имеется многолетний опыт приема на службу по кратковременному контракту – корпус прапорщиков, это вопиющее позорище российской армии, доставшееся ей в наследство от советской. Он, этот корпус, получит теперь достойное приращение в виде сержантов-контрактников.
«Нужно учредить военную полицию! – слышится новое предложение. – Если сделать ее независимой от Минобороны, она сможет контролировать дисциплину в армии».
В мое время в армии существовал институт Особых отделов (если я верно понимаю ситуацию, его-то как раз и намереваются реанимировать под новым названием; Комитет с помощью этого троянского коня довольно эффективно наблюдал за военными повсеместно и на всех уровнях). Был особист и в нашем гарнизоне. Неприметный такой капитан (наиболее распространенное звание в строевых частях), молчаливый, спокойный, ходил постоянно с кожаной папочкой.
Раз в полгода перед выпуском учебных рот особист обходил батальоны с лекцией об успешно проведенных Комитетом операциях. Читал он ее и перед нами. Что-то они тогда раскрыли, кого-то обезвредили, шпионов, кажется. Я толком не понял, потому что почти сразу после начала лекции уснул, как, впрочем, и вся остальная рота. Мы спали везде, где удавалось присесть, за исключением столовой. Капитан, должно быть, к этому был готов, потому что, устроившись за трибуной, вынесенной на Большой проход казармы, опустил голову к тексту и до конца выступления на аудиторию не смотрел.
Я тогда еще не знал, что случай устроит мне личное знакомство с этим лектором.
Уже на четвертом полугодии службы мне во время ночной драки в туалете сломали челюсть. Не на кого пенять, сам виноват – прозевал удар. Сказав дневальному, что прихватило сердце, я поплелся в медроту, где промаялся до утра и был после завтрака увезен военврачом на его «Жигулях» в окружной госпиталь. Но еще до этого, даже, кажется, до подъема ко мне в палату вошел молчаливый капитан. Он сел на соседнюю с моей пустую койку, раскрыл на коленях папочку, достал из внутреннего кармана кителя ручку и, посмотрев мне в глаза, коротко приказал:
– Рассказывай, как было.
Я объяснил, что ночью в казарме впотьмах запнулся за чьи-то сапоги, полетел наземь и со всего маху ударился лицом о табуретку.
– Угу, – произнес капитан, после чего закрыл папочку, убрал ручку и ушел; больше мы не встречались.
Не сомневаюсь, что особист остался мною доволен, так как я не стал нагружать его лишними заботами. Хотя, рассуждая здраво, какие же они лишние? – самые что ни на есть насущные. Однако его заботило не то, что происходит по ночам в казармах подведомственного ему гарнизона, а то, стану ли я подавать рапорт. Неужели ему было неизвестно, как в соседней с нашей казарме отдельного инженерного батальона «деды» ночами устанавливают башню из трех тумбочек и табуретки, загоняют на верхотуру молодого и заставляют его петь гимн, пока они внизу пьянствуют; весь гарнизон об этом знал. Или, думаете, особист не знал, к кому из офицерских жен лазает наш лихой сержант Мишка Флейшар? Может быть, особист не знал, что творится в отдельном учебном медсанбате, где повесился курсант, обвинив в предсмертной записке сержанта? Все он знал. И ничего не делал.
Неужели можно поверить, что вновь созданная военная полиция будет чем-то отличаться от особистов советских времен? То есть поначалу они, конечно, начнут демонстрировать рвение в службе, но все эти волны очень быстро улягутся и поверхность болота вновь затянется ряской.
* * *
По случаю трагедии в Челябинском танковом училище министр обороны Иванов давал интервью телевизионщикам и, конструируя в лице растерянность, недоумевал, как могло случиться, что больше двадцати дней местные командиры замалчивали происшедшее. А то генерал Иванов не знает, что для любого офицера наитягчайшее преступление состоит не в измене родине, не в трусости и не в казнокрадстве. Самое страшное для офицера – подвести непосредственного командира, выпустив известие о ЧП за пределы части, сделав его известным вышестоящему начальству. Если бы начальник Челябинского танкового нарушил это правило и подал рапорт в Москву (уверен, даже в мыслях у него такого не было), его врагом тут же стал бы непосредственный начальник.
К нам в батальон с другого конца страны, из далекого, глухого гарнизона перевелся «старый» майор, чтобы в благословенном Прибалтийском округе выйти в запас и получить здесь положенное по закону жилье. Он, должно быть, переслужил немало лет, потому что выглядел действительно старым, по крайней мере мне, двадцатилетнему, так казалось. Майора назначили «зам по тылу по второму штату», должность необременительная, и стали подготавливать документы к пенсии. История, в которую бедняга попал, случилась тихим июльским вечером. В тот день майор был в наряде помощником дежурного по караулам. Он стоял на крыльце гарнизонной столовой, наблюдая за порядком, когда мимо него вне всякого строя протопали по направлению к дверям столовой два полупьяных сержанта из нашей учебной роты, без пилоток, с распахнутыми хэ-бэ и свисавшими ниже всех мыслимых пределов ремнями. Ошеломленный майор окликнул их, но тем было не до пустяков. Тогда он догнал сержантов и ухватил одного за шиворот.
Его били прямо там же, на крыльце, перед строем полутора сотен курсантов, пришедших на ужин. Пока прибежали на удачу проходившие мимо офицеры, майору досталось крепко. Сержантов скрутили и отволокли на гауптвахту. Пострадавший в тот же вечер написал рапорт. Перед дембелями вычертилась перспектива военного трибунала и нескольких лет тюрьмы. Но майор не знал, что его злоключения еще не закончились.
Наш комбат считал дни до отъезда в Академию Генштаба. Его родной дядя носил на погонах три большие звезды в ряд и служил в министерстве, так что племянник если и заботился о чем-нибудь, так лишь о том, чтобы дурацкий случай не вмешался в его карьеру. Он глушил любые происшествия в батальоне, лишь бы о них не прознали наверху. История с майором означала крушение всех планов. Неделю комбат вдвоем с замполитом уламывали «старика» забрать свой рапорт. Они навалились на пенсионера, и житья ему от них не стало. Все подробности осады батальон ежевечерне получал от писарей и секретчика. Мы дружно желали комбату погореть на этом деле. Но командиры наши, ко всеобщему удивлению, вдруг проявили такую инициативность, такую настойчивость и силу духа, какой прежде в них никто и не подозревал. Как им удалось, не знаю, но они таки добились от майора отзыва рапорта. Сержанты пробыли на губе неуставное количество суток и возвратились в роту. На майора было жалко смотреть.
Месяца через два после этого случая комбат уехал в Москву учиться в самом элитарном учебном заведении Советского Союза и теперь, думаю, носит столько же звезд на погонах, сколько прежде носил его дядюшка. Никаких препятствий к тому со стороны его личных качеств не было, но главное – ему удалось за те полтора года, что он командовал батальоном, не испортить показатели дивизии ни одним нашим ЧП. Иначе говоря, если судить по документам, батальон в этот период был чист, как утренняя роса.
Хотя нет, что я говорю! Было одно ЧП, о котором прознали в дивизии. И было оно связано со мной.
После учебки я был оставлен служить при ней сержантом, командиром отделения учебного взвода. Фактически я командовал всем взводом, поскольку лейтенанта нам месяца четыре не назначали, а два других сержанта к тому времени уже стали «дедушками» и проводили время в занятиях, не терпевших суеты, – загорали на плоской крыше ремонтного бокса и клеили дембельские альбомы в классе учкорпуса. Стояло лето! Только отслуживший «срочную» знает, какая особенная сладость заключена в этом слове. Нам, служивым учебных рот, было еще слаще, ибо мы летом возили наших курсантов на хозработы в совхозы.
Сельская Латвия, где я служил, живет в основном на хуторах. Мой выездной день состоял из того, что, получив утром в совхозной конторе наряд, я развозил взвод по хуторам, днем собирал их на обед в совхозную столовую и вечером вновь объезжал на автобусе бригады, чтобы увезти взвод назад в часть. Тот злополучный день не заладился с самого начала – утром двое моих курсантов отправились в санчасть с кровавыми волдырями на пятках, по поводу чего замкомвзвода получил изрядный нагоняй от командира роты и тут же передал его мне, только уже в гипертрофированном виде. Потом еще конспект политзанятий: мой дембель проводил их за отсутствием во взводе офицера сам, предварительно визируя конспекты у ротного замполита; подошло время в очередной раз предъявить конспект, а я не успел его ночью подготовить. За что получил отдельный выговор. В общем, уезжал я в совхоз с испорченным настроением. Но затем вроде бы все пошло как обычно, так что я позабыл об утренних тревожных предзнаменованиях и расслабился душевно. Да так, что в столовой днем не досчитался троих курсантов – забыл про хутор, где они работали. Дело поправимое – вскочил в автобус и поехал за ними. Там-то все и произошло.
Возле ворот сарая стояли навытяжку трое моих солдат, а перед ними прохаживался офицер, в котором я с ужасом признал начальника политотдела дивизии. Этого старого полковника боялся даже наш батальонный замполит, что говорило о многом. Я поспешил к месту разворачивавшейся трагедии, в этом сомнений не было, и перешел на строевой шаг метров за пятьдесят.
Полковник слушал мой рапорт и смотрел мне в глаза так, что вся дальнейшая служба открылась мне в эту минуту, и видение то было безрадостное. Он опустил руку от козырька фуражки и сказал, вбивая в меня каждое слово:
– Только что двое твоих курсантов вешали своего товарища. Если бы не мы с начальником штаба, ему не жить.
Земля подо мной ушла куда-то вниз, но я не упал, а на мгновение воспарил и, невесомый, посмотрел на командира, наверное, как-то необычно, потому что полковник насупился больше прежнего.
– Товарищ полковник, этого не может быть. Вы ошибаетесь.
Сказать начальнику политотдела учебной дивизии подобное, будучи двадцатилетним «молодым» сержантом, – для этого нужно пребывать в серьезном шоке. Мой визави так растерялся, что даже не ответил мне, а быстро повернулся и запальчиво крикнул куда-то за спины белых и уже явно неживых курсантов:
– Юрескул, где ты? – Из сарая показался второй полковник, которого я прежде никогда не видел, но по фамилии знал, что это начштаба дивизии. – Сержант не верит, что эти двое вешали третьего!
Начштаба одновременно с кивком головы произнес:
– Вешали.
Отсюда и до той минуты, когда старшие офицеры уехали, я происходившее помню нечетко. В это время полковник беспрестанно ходил между мной и коротким строем солдат, что-то резко и быстро выговаривая мне. Наконец он остановился и отдал приказание:
– Взвод немедленно в часть! Этих преступников арестовать и на гауптвахту, дальше пусть следователь решает, что с ними делать. Сегодня в девятнадцать ноль ноль твой комбат и замполит батальона майор Мороз должны быть у меня в кабинете. Выполнять!
Упоминание комиссара батальона тотчас привело мои мысли в надлежащий порядок. У меня еще было свежо впечатление от воспитательного мероприятия, которое майор Мороз учинил недели за две до этого в «постоянном составе» батальона. Тогда двое дембелей из танкоремонтной роты попались на самоволке. Утром майор приказал надеть на них общевойсковой защитный комплект (сплошь резина плюс противогаз), а также и на командира их отделения «молодого» сержанта – за недонесение, отвел в гарнизонный спортгородок и гонял их бегом по стадиону до тех пор, пока, в очередной раз упав, они уже не смогли подняться – все трое были без сознания. Одежда на них под резиновым коконом промокла насквозь и сочилась потом. Их облили водой, и затем они еще несколько часов до обеда маршировали по плацу, а после обеда грузили металлолом в парке.
Офицеры уехали. Я молча обошел курсантов, по-прежнему стоявших не шевелясь, сел на порог сарая и закурил. То, что наговорил мне полковник, я всерьез уже не принимал. Эти трое салажат, на которых форма промокла не меньше, чем на тех самовольщиках, были не только друзьями, но и земляками, что в армии ценится очень дорого. Произошло недоразумение, в этом я не сомневался, но думать об этом не хотелось.
Я поднялся, вновь обошел короткий строй и, оказавшись теперь лицом к лицу с курсантами, начал с того, что отвесил каждому по тяжелой оплеухе. После чего велел рассказывать. Они заговорили разом, причем больше всех частил словами «жертва», который захлебывался слюной, икал и говорил с подвывом.
Вот что они рассказали. Не дождавшись в назначенный срок автобуса и поняв, что про них забыли, ребята от нечего делать залезли в хуторской сад и нарвали три пилотки слив. Пока двое ходили за водой, третий все сливы съел. Его изловили, привязали к дереву и стали играть сцену казни подпольщика. При этом «несчастный» орал во всю глотку, что не выдаст никого, пусть вешают. Именно последнее и услышали полковники, выскакивая из машины, они, как на грех, проезжали мимо.
– Почему же ты не сказал им, что это была игра? – заорал я на «героя».
– Говорил, товарищ сержант, честное слово, говорил, – парень уже трясся от крупной дрожи, – но товарищ полковник не слушал. Он сказал мне: я тебя от смерти спас, ты мне теперь как сын, никого не бойся, я тебя в обиду не дам.
Как восприняли комбат с замполитом известие о вызове в дивизию, я не видел: им сообщил о происшествии по телефону дежурный офицер. Реакция комбата меня совершенно не интересовала. Замполит – вот кто всецело занимал тогда мои мысли, ведь служить нам предстояло вместе еще больше года.
Они возвратились в гарнизон, когда учебка расположилась на Большом проходе перед телевизором, чтобы смотреть программу «Время». Меня вызвали в штаб. Комбат был серо-зеленый, а замполит – пунцовый.
– Где эти разгильдяи? – спросил он первым делом. – Чем заняты?
– Смотрят программу «Время».
Услышав мой ответ, майор завизжал:
– Какой ты командир! Телевизор смотрят. Они теперь должны из сортира не вылезать!
Комбат вмешался:
– Николай Николаевич, подожди минутку, – и обращаясь ко мне: – Пусть каждый из них напишет по объяснительной. Вы, товарищ сержант, напишите тоже. Это срочно, начальник политотдела ждет нас.
Командиры уехали с нашими объяснительными. Я выдал «вешателям» и «подпольщику» по тряпке и сказал:
– Сегодня вам спать не придется. Дежурьте у окна, как увидите Мороза, бегите в туалет и трите пол изо всех сил. Если прозеваете – всем хана, и мне вместе с вами.
Во второй раз командиры остановили «уазик» возле казармы. Дневальный, увидев среди ночи комбата с замполитом, с перепугу заорал «Смир-рна!». Мороз в раздражении махнул ему рукой и первым делом распахнул дверь в туалет. Трое курсантов ползали по полу, шлифуя тряпками и без того чистую плитку. Замполит, должно быть, остался увиденным доволен, потому что сухо сказал им:
– Мойте руки и шагайте в Ленкомнату.
Нам велели написать еще по одной объяснительной.
– А что писать? – спросил я робко. – Ведь все, как было, уже написали.
– Что никто никого не хотел убивать! – завизжал Мороз. – Понятно вам, товарищ сержант? Напиши, что превратил свой взвод в детский сад!
Комбат, сидя за столом, опустил голову на руки, так что пальцы закрыли лицо, и сказал тихо:
– Не верит начальник политотдела, что не хотели вешать. Держится за свое. Если до утра не удастся разубедить, двое виновных и сержант пойдут под трибунал.
До утра мы еще дважды писали объяснительные и дважды комбат с замполитом ездили в дивизию. Перед самым подъемом «уазик» приехал пустой. Командирский водитель забежал сказать, что полковника уломали. Сил радоваться у меня не было.
После завтрака на общее построение роты пришел майор Мороз. Мы стояли, как обычно, взводными колоннами по трое, сержанты в первой шеренге каждого взвода. Замполит начал почти спокойно, хотя визгливые интонации уже начинали пробиваться:
– Вчера четверо (дальше шло слово, синонима которому в нормативной лексике нет) устроили…
Замполит не смог продолжить, потому что раздался смех. Одинокий, раскатистый, неудержимый смех. Рота замерла. Между тем смех продолжался, он уже перешел в хохот. Майор Мороз как бы в оцепенении развернул свое тело и двинулся к нашему взводу. Это смеялся я.
Замполит подошел вплотную и уставился мне в самые зрачки. Его лицо, и без того уже красное, стало темнеть и даже, кажется, раздуваться. Это лицо совсем некстати напомнило мне картинку из моей детской книги «Чипполино» – синьора Помидора. Но смешнее не стало. Мне и вовсе смешно не было, совсем напротив – внутри было холодно, а в голове метался страх. Но я смеялся, и не было сил остановиться. В какой-то момент мне представилась эта сцена как бы со стороны – окаменевшая рота, замершие возле своих взводов лейтенанты и хохочущий в первой шеренге крайнего взвода младший сержант. Я увидел это и внезапно ощутил легкость, какой не испытывал с самой гражданки. Стало понятно, что терять мне больше нечего, потому что за последние сутки я потерял все.
Майор Мороз дождался, когда я дохохочу, и еще с минуту молчал, словно проверяя, не засмеюсь ли я вновь. Затем спросил:
– Закончил?
Я сказал:
– Да.
– Ну, товарищ младший сержант, – сказал он глухо, что было для него необычно, – этот смех ты будешь помнить до конца службы.
Майор Мороз не солгал: он сделал все, чтобы я не забыл. С того момента я стал самым никудышным из всех сержантов батальона. Не было дня, чтобы, встав перед строем, он не помянул меня «незлым тихим словом». Не было ни одной даже ничтожной моей оплошности, которая ускользнула бы от его взгляда или уха. Но все старания замполита пропадали втуне: с того памятного дня меня перестали впечатлять звезды на погонах, и на все его придирки мне было глубоко плевать. Моя задача состояла в том, чтобы не соблазниться самоволкой или бутылкой, ибо в этом случае против меня были бы пущены тяжелые меры воздействия. Но этого удовольствия я Морозу так и не доставил.
Так вот, ЧП с лжеповешением было признано несостоявшимся, что позволило комбату отбыть в Академию, ибо письмо родителей солдата, которому пришлось выстирать сержантское хэ-бэ, комбату простили, а иных грехов за его подразделением зарегистрировано не было. Сведения о других чрезвычайных происшествиях они с замполитом вовремя перехватили и не выпустили за пределы батальона. Вот почему в армии офицеры ценятся не за ум или знания, а за умение скрывать преступления своих подчиненных.
* * *
Под конец службы я вновь столкнулся с феноменом утаивания чрезвычайных происшествий. В этот раз он меня спас.
На четвертом полугодии меня угораздило загреметь на «целину», не сомневаюсь, что Мороз приложил к этому руку. В советские времена «армейской целиной» называлась командировка на уборку урожая, для чего формировались специальные отдельные «целинные» батальоны. В основном эти батальоны комплектовались так называемыми партизанами – призванными с гражданки запасниками, но и срочников было в них немало. Все мы на первом году службы грезили «целиной».
Я был назначен в Управление батальона командиром выездной ремонтной группы. Мне была придана спецмашина с водителем, множество всякого ремонтного оборудования, а также четыре партизана-алкоголика, которые за весь срок нашей совместной службы ни единого дня не были трезвы. Мы мотались по ротам этого сборного батальона и ремонтировали машины, которые не выдерживали нагрузки уборочной страды и ломались довольно часто. На первом этапе уборочной кампании наш батальон утюжил саратовский чернозем, вывозя с полей хлеб, а затем, одолев своим ходом километров семьсот и уничтожив на своем пути все грунтовые дороги (как-никак, пятьсот тяжелых грузовиков, не считая «мелкой сволочи»), переместился на Орловщину, где нас ждала свекла. Там-то, на окраине славного города Ливны, и произошла история, которая едва не стала для меня роковой и которая явилась апогеем всей моей армейской службы.
Это случилось в середине ноября, глухим холодным вечером. Дождь к тому времени стучал по железной крыше нашей казармы уже недели две, не переставая, орловский чернозем из плодородной земли превратился в отвратительную липкую и не смывавшуюся с хэ-бэ замазку, повсюду были грязь, сырость и ветер. Под казарму личному составу Управления батальона местные власти определили узкий и длинный скворечник с бетонным полом, стеклянными стенами и железной крышей. Этот пенал был пристроен к наружной стеклоблочной стене производственного здания на уровне второго этажа и летом служил аборигенам Красным уголком. В солнечные дни, остаток которых мы еще застали, в скворечнике было невыносимо жарко, а во все прочие – нестерпимо холодно, потому что никакого отопления летнему Красному уголку не полагалось. Та маленькая чугунная буржуйка, которую мы выдрали из спецмашины и установили возле железной входной двери, могла обогреть только руки дневального.
Администрация Ливен в подборе помещения для солдатской казармы была неповинна. Как стало известно нашим писарям, гражданские власти предлагали бревенчатый дом с печкой, но командиру «целинного» батальона приглянулся именно этот скворечник. Офицерское общежитие расположилось в теплом одноэтажном доме. Мы не удивились такому раскладу, потому что так же было и в Саратове: там председатель колхоза отвел для солдат пустовавшую летом школу. Но подполковник изрек историческую фразу: «Если солдат ночь промерзнет, днем его на подвиги не потянет!» – в результате чего школу заняли офицеры, а нас определили в летние дырявые палатки. Мы, срочники, были к таким вещам привычны и по вечерам без лишних слов заворачивались в шинели и спали себе преспокойно. Но ливенский скворечник потряс даже наше воображение. Партизаны, их в Управлении было тридцать человек, столько же, сколько срочников, пытались бунтовать, но подполковник их быстро унял.
Вообще-то надо было бы рассказать об этом человеке подробнее, но места для него ни в какой статье не хватит. Ограничусь лишь тем, что в молодости он не раз становился чемпионом Прибалтики по классической борьбе, обладал чудовищной физической силой, необычайно красивым глубоким басом и колоссальных размеров животом. Его коронным воспитательным приемом был резкий удар ребром ладони по груди воспитуемого, из-за чего все значки, украшавшие дембельские гимнастерки, были вогнуты. Звали подполковника Арнольд Степанович Сорокин.
Уже к середине ноября всякая работа на орловских полях затихла из-за непрерывных дождей. От местных жителей мы узнали, что уборка возобновится теперь только в феврале, во время регулярной ежегодной оттепели. Тем не менее батальон не отправляли. До нас дошли слухи, что в Опергруппе, как именовался объединенный штаб семи «целинных» батальонов, дислоцированных в тот год на Орловщине, еще не решили, кого будут оставлять здесь до февраля.
В такой вот ноябрьский вечерок и поднялся к нам в казарму по гулкой стальной лестнице гражданский мальчишка. Мы в тот момент азартно резались в карты на «уши». Я только что получил изрядное количество раз по обоим ушам и теперь в сторонке от галдящего круга студил их мокрым платком. Мальчишка толкнул меня в плечо:
– Слышь, там вашего пацана офицеры мочат.
Грохот, с какой шестьдесят пар солдатских ног скатились по железной лестнице, и сейчас слышится мне, когда я вспоминаю эту историю. Мы опоздали – офицеры уехали, бросив свою жертву в луже посреди деревенской улочки. Мы осветили бездвижное тело факелом из скрученной газеты и узнали Сережку Гарипова, единственного в батальоне салажонка, прослужившего к тому времени меньше полугода. Точнее сказать, признали мы его с трудом, потому что лицо парня напоминало залитую кровью подушку. Он был в сознании, но ничего не соображал, не говорил, а только мычал и как-то судорожно открывал рот. Мы принесли его на плечах в казарму и, передав с рук на руки нашим санитарам, вновь бросились к лестнице.
Нас остановил писарь-партизан. Он был умный, тот писарь, и ловкий, надо признать. Интрига, которая закрутилась тогда, была организована им.
Писарь загородил собой дверь и был бы непременно смят, если бы сразу не выкрикнул кодовое слово «трибунал!».
– Если вы разнесете офицеров, то – трибунал и тюрьма! Здесь вам не гражданка, пятнадцатью сутками не обойдется.
Это сразу остудило партизан. Мы, срочники, еще пытались их расшевелить, говоря, что всех не посадят, а зачинщиков не найдут, но мужики только угрюмо сопели. К тому же кто-то из них предложил иной план действий – написать жалобу в военную прокуратуру. Личности двух офицеров, избивших Сережку, мы уже выяснили – гражданский мальчишка назвал их. Местные ребята целыми днями крутились в расположении части и многих из нас давно знали по именам. Я в сопровождении нескольких партизан был направлен в офицерское общежитие посмотреть на тех двоих и удостовериться в словах мальчишки, который сказал, что оба пьяны. После этого мы должны были позвонить подполковнику, жившему отдельно от своих офицеров в городской гостинице, сообщить о случившемся и сказать, что направляем жалобу в прокуратуру. Этого требовали правила субординации.
Подполковник обругал меня, прорычал, что утром сам во всем разберется, и бросил трубку. Ничего другого я от него и не ждал. Мы вернулись в казарму, и я принялся за письмо.
Когда дневальный вышел «до ветра», ко мне подсел писарь. Он прочитал готовое письмо и сказал, что это никуда не годится. Я обиделся.
– В прокуратуру писать бесполезно, – пояснил он, – они все друг с другом «вась-вась».
Во мне еще не до конца улеглась злость на этого человека за то, что он сорвал нашу расправу, поэтому я угрожающе спросил:
– Чего ж молчал?
Писарь отвечать не стал. Он еще раз бегло просмотрел письмо, а затем сказал, продолжая свою мысль:
– Прокуратурой их не испугаешь. Писать надо в «Красную Звезду». Они журналистов боятся, это точно. Только посылать бесполезно: пока суд да дело, нас уже здесь не будет.
Я растерялся. Писарь вернул мне письмо и сказал:
– Напиши в двух экземплярах, собери подписи. Один экземпляр отдай Сорокину, пусть сожрет его. А за второй поторгуйся. Придумай, что можно с подполковника содрать. Выторгуй каждому по два одеяла, не то скоро зима, околеем тут все ни за грош. На большее не потянуть.
Утром поступил приказ строиться на развод всему Управлению: и личному составу, и штабу. Такое случалось крайне редко, обычно у офицеров был свой развод. Партизаны передали через дежурного по части, что строиться будут в казарме, если офицерам надо, пусть поднимаются наверх. В этом состояла персональная месть Сорокину: с его животом подняться к нам на верхотуру было делом непростым. Все лежали на нарах и вслух гадали, что нам ответят, когда прибежал дневальный и с порога крикнул:
– Идут!
Мы быстренько построились в дальней части прохода, так что прибывшим офицерам волей-неволей пришлось встать на левом фланге. Для них это было позорно, но потребовать от нас перестроиться они не посмели. Прошло с четверть часа, и наконец лестница загудела под тяжелыми шагами. Подполковник ввалился в казарму с лицом кирпичного цвета и вздувшимися венами на трапециевидной шее.
Дальше все покатилось по знакомому сценарию. После рапорта и приветствия, на которое ответил только офицерский строй, подполковник вызвал тех двоих (из них в действительности только один был офицером, лейтенантом, другой – прапорщик) и влепил каждому по такой плюхе, что лейтенантик тут же растянулся на полу, а прапорщик, жилистый гад, отлетел шагов на пять, но равновесие удержал. Сорокин повел из-под бровей бульдожьим взглядом и пророкотал:
– Все! Инцидент исчерпан. Кто мне звонил? Выйти из строя.
Я вышел, готовый получить удар кулаком размером с литровый чайник. Я и боялся, и надеялся, думая, что на этот раз партизаны сорвутся по-настоящему. Но подполковник бить меня не стал. Он посмотрел сверху вниз недоуменно и с досадой в голосе сказал:
– Так ты, говнюк, срочник! – И, набирая децибелы: – Да как вы, товарищ младший сержант, посмели среди ночи беспокоить командира части! Да как ты смел угрожать мне!
Ну и так далее, долго пересказывать. Я дождался паузы и сказал, что письмо уже передал местному жителю, который обещал в понедельник, отправляясь в город на работу, занести его на почту; дело было в субботу. Этот ход предложил мне писарь, пояснив, что за два дня торгов я смогу «отоспаться на командире».






