Текст книги "Целинный батальон"
Автор книги: Виталий Кржишталович
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Слушай мою команду – в две шеренги становись!
Солдаты засуетились, начали быстро подниматься, опоясываться ремнями, поправлять пилотки, строиться. Лица их были смущенные и виноватые. Среди общего замешательства раздался негромкий голос дяди Сережи:
– Товарищ капитан, разрешите обратиться?
– Слушаю вас, – сухо ответил Бородянский. Он стоял, как и в начале своего выступления, заложив руки за спину и слегка покачиваясь с пятки на носок.
– У меня к вам вопрос, товарищ капитан, – в каком году вы начали службу?
Бородянский нахмурился, но тут же улыбнулся:
– Какое это имеет значение? В шестьдесят третьем закончил высшее политическое училище бронетанковых войск. А что?
– Ничего, ничего, – ответил дядя Сережа, – а вот я в пятьдесят втором демобилизовался. И прослужил я, видимое дело, семь лет. Призвали же меня в одна тысяча девятьсот сорок четвертом годе в декабре месяце. И прошел я всю Германию, брал Берлин, а оттель перекинули нас под Прагу. Так это к чему я все – правильно вы, товарищ капитан, говорили. И про битву, и про окопы. Конечно, на фронте не сахар, видимое дело. И дисциплина не в пример нынешней – бывало и в штрафные. Только хочу сказать вам, об солдатах тогда заботились, на фронте-то. Чтоб солдат был одет, сыт и чтоб вши не заводились. Вы, товарищ капитан, говорите, что мы та же армия. А я так думаю, что не та. Вот мы были под Саратовом. Вы, товарищ капитан, вечерком со своей знакомой учительшей погуляете по полям, по посадкам, а заполночь вернетесь и в теплую школу спать. А мы придем из парка усталые, увидим палатки и какой там сон – в палатках тех, что в морозильнике. Сядем у костра и не расходимся. Я ведь что хочу сказать – ежели хотите, как на фронте, почему себе палатку рядом с нашей не поставили? Видимое дело.
Бородянский сухим, немигающим взглядом посмотрел в лицо дяди Сережи и молча вышел.
Устюгов вместе с двумя партизанами пошел в железный тамбур перекурить. Внизу, возле лестницы, он увидел толпившихся офицеров штаба. Посредине, широко расставив ноги, стоял и слушал доклад замполита подполковник Самохин. Бородянский закончил, но Самохин еще некоторое время оставался неподвижен и молчалив. Замерли и остальные. Наконец, раздался знакомый рык:
– Черт с ними. Пусть сидят, пока не надоест. Зампотылу! – К нему протолкался из задних рядов старший лейтенант – зампотылу по второму штату. – Вот что, орел, выдай на сегодня штабу обед и ужин сухим пайком. Солдатам не давать. Ничего, пусть сидят. Мурлика ко мне!
Хронический дежурный, спотыкаясь о крутые ступеньки, побежал наверх за Мурликом. Комбат повернулся и, застегивая на ходу шинель, спросил у идущего слева и чуть сзади Бородянского:
– Как фамилия старика?
Офицеры после отъезда комбата пошли обживать общежитие и на продовольственный склад за пайком.
Солдаты, окрыленные победой, кружились по казарме группами, возбужденно говорили и смеялись.
Потом пыл несколько сник. Скоро появились недовольные тем, что не отпустили поваров на кухню и теперь приходится сидеть голодными. А спать-таки все равно на бетонном полу, что совсем не такое большое удовольствие. Ночью все по очереди обозвали Белоусова дураком и, ругая на чем свет стоит все вокруг и себя в том числе, принялись колотить нары.
Утром управление батальона поднялось на развод. Жизнь в новой казарме началась.
С тех пор прошло два месяца. «Первая выездная» исправно курсировала между батальонным складом запчастей и отдаленными деревнями, снабжая колхозных механиков дефицитными деталями. Функции денежной единицы выполнял самогон. Операции по передаче армейского имущества на баланс крестьянских товариществ производил начальник ПАРМа капитан Веснухин. Ему помогал бригадный слесарь партизан Малеха. Устюгов принимал участие в их делах в качестве скрытого саботажника – тайком прятал от своего вечно похмельного командира все, что мог. И потому хоть какой-то ремонт в ротах все же производился. Однако, время шло, осень клонилась к зиме, целина – к завершению. И однажды обнаружилось, что склад, дотоле казавшийся бездонным, пуст. В последнюю свою командировку бригада Устюгова поехала уже безо всякого задания. Просто зампотех стремился убрать подальше от глаз комбата начальника мастерских.
Приехав в роту и убедившись, что без запчастей они и даром не нужны, ремонтники выбрали себе взвод подальше и решили окопаться там надолго. Задача состояла в том, чтобы найти себе длительную халтуру у какой-нибудь одинокой старушки. Это было непросто: тем же самым был озабочен весь личный состав здешнего взвода. Но выездная бригада не особо горевала – у них был Малеха. Дело в том, что Малеха не только обладал умением «втюхивать» колхозникам ворованные детали по максимальной цене, заваривать крепчайший чифир и в дни трезвого простоя скрашивать своим товарищам тоскливое существование солеными историями, но кроме того он владел сложнейшим и не до конца изученным искусством нравиться женщинам. Особенно перестаркам. А что до одиноких пенсионерок, то у них он просто не знал ни в чем отказа.
В этот раз Малеха раздобыл сразу два адреса. По одному он направил Устюгова с Новожиловым, по другому ушел сам с двумя бригадными партизанами.
Требовалось перекрыть крышу на сарайчике. В первый же день, отрывая слегу, прижимавшую куски толя, Устюгов провалился ногой в лопнувшую кровлю и сильно поранил колено. Хозяйка, нестарая дородная женщина, работавшая в деревенской школе завхозом, кассиром и преподавателем немецкого языка одновременно, перепугалась и предложила проводить младшего сержанта к фельдшерице. Он отказался от помощи и пошел сам. Усадьба фельдшерицы располагалась на самом краю деревни, упираясь разрытыми картофельными грядами в длинный невысокий косогор. При доме был и медпункт.
Саму фельдшерицу Устюгов застал во дворе. Она стояла спиной к воротам в неуклюжем черном ватнике и кирзовых сапогах, колола дрова.
– Давайте помогу, – предложил Устюгов, удивляясь тому, что солдаты обошли этот дом стороной.
Фельдшерица обернулась и оказалась совсем молодой еще женщиной, ну разве чуть постарше его самого.
– У меня самогонки нет, – хмуро ответила она и уже было вновь подняла топор, как заметила рваную штанину и кровь на колене гостя.
Устюгов сидел на топчане в пустой, белой и холодной комнате медпункта, а фельдшерица перед ним на корточках забинтовывала его колено. Она была немногословна, двигалась быстро, но угловато и, что огорчило Устюгова, была некрасива. Правда, что-то неуловимое все же привлекало в ней, но что именно, разобрать было трудно. Возможно, взгляд карих глаз, добрый и умный.
На следующий день Устюгов с удивлением обнаружил, что первая его мысль после пробуждения была о фельдшерице. О том, что после обеда он пойдет на перевязку, и что подумал он об этом не без удовольствия.
В этот день Устюгов работал из рук вон плохо, загубил две остродефицитные в этих краях доски и был по этому поводу громко обруган Новожиловым. За сытным хозяйским обедом Устюгов отказался от самогонки, чем вверг в изумление и окончательно испортил настроение напарнику.
В медпункт Устюгов приковылял, отчаянно хромая. Перевязка заняла не больше десяти минут и прошла в полном молчании. После окончания Устюгов потоптался в дверях, колупнул ногтем краску на притолоке, потер нос и, сказав «спасибо», вышел. Весь вечер был хмур, неразговорчив и от самогонки не отказывался. Засыпая, он видел в наплывающем сонном тумане фельдшерицу в синем платье выше колен. Ноги у фельдшерицы были ровные и чуть полноватые. Платье имело глубокий вырез и когда она наклонялась к ноге младшего сержанта, у того перехватывало дыхание.
На третий день Устюгов явился на перевязку раньше обычного и прямо с порога, словно боясь отказа, выпалил:
– Можно я потом дрова порублю? Без самогонки…
Она посмотрела на него с удивлением, усмехнулась, но ничего не сказала. В этот раз на ней было светлое платье с короткими рукавами и взбитыми плечиками. Платье это очень шло фельдшерице и молодило ее. В нем она показалась Устюгову ровесницей.
Когда закончилась перевязка, Устюгов остался сидеть на топчане и тупо следил за тем, как фельдшерица переставляет в стеклянном шкафу склянки. Его она больше не замечала. Он резко встал и заполненный до краев досадой пошел к выходу. Устюгов знал, что уже никогда больше не придет сюда.
– А дрова? – остановил его насмешливый голос. Устюгов повернулся. Глаза фельдшерицы улыбались. – Как звать-то тебя? – спросила она, когда вышли на веранду и Устюгов поднял с пола топор.
– Петром, – ответил он, – а вас?
– А мы еще не дожили до тех годов, когда на «вы», – ответила фельдшерица и протянула ему аккуратную крепкую ладошку, – Люба.
Устюгов колол дрова до самой темноты. Люба несколько раз выходила из дома в ватнике подобрать наколотое в поленницу. Груда полен росла. Петр вошел в азарт и радовался тому, что работы много, хватит назавтра. И вздрогнул от неожиданности, когда Люба, подойдя сзади, тронула за плечо.
– Хватит. Пойдем обедать.
– Да ничего, я не устал, – ответил Устюгов, но обернувшись осекся. Люба стояла перед ним в накинутой на плечи кофточке и теребила на груди бусы из крупных красных горошин.
Обедали молча. Устюгова подмывало заговорить, спросить, откуда она родом, как оказалась в этой глуши, как ей здесь живется. Но только он пытался заговорить, как язык деревенел и, боясь ляпнуть что-нибудь не то, Устюгов продолжал молчать. За чаем к нему пришла мысль, что истекают последние минуты и скоро он должен будет встать и попрощаться. Эта мысль принесла в душу смятение, близкое к отчаянью. Люба потянулась за вареньем. Устюгов посмотрел на ее руку, и, задержав дыхание, положил сверху свою. Люба подняла на него глаза. Взгляд был спокойный. Устюгов почувствовал, как стыд зажигает ему скулы, и резко отдернул руку. Он быстро доглотал чай, встал и поблагодарил хозяйку за угощение. Люба тоже поднялась и качнула в ответ головой. Устюгов с деревянной спиной и сдвинутыми бровями вышел из комнаты на кухню, оттуда на веранду и взял с вешалки бушлат и дембельскую фуражку. В окнах стояла чернота. Тоскливо стучал по шиферной крыше дождь и где-то неподалеку скрипел колодезный ворот. Устюгов спустился по ступеням и взялся было за ручку двери.
– Постой, – услышал он сзади себя голос Любы и обернулся. Она стояла на пороге кухни, окутанная светом, и согревала плечи ладонями. Он, боясь смелых мыслей, подошел к ней. – Оставайся, – тихо и не глядя ему в лицо, сказала Люба и ушла обратно в комнату.
Устюгов скинул бушлат с фуражкой на пол, широко шагнул следом.
Перед самым рассветом Устюгов проснулся. Комнату сжимала теплая печная духота, на веранде урчал гулким нутром холодильник. Перед ночью Люба сильно натопила и потому спали с откинутым одеялом. Устюгов лежал и, замерев, впитывал в себя волны дурманящего тепла, шедшие от близкого женского тела. Внезапно за окном возник шум приближавшейся машины – в деревню возле Любиного дома въезжал грузовик. Взвывая мотором и погромыхивая кузовом, он прочертил светом фар космическую темноту, упавшую на землю, и ослепил окна.
Как ни коротка была вспышка света, но Устюгов успел разглядеть Любу. Она лежала на спине, завернув руку под голову, а другую положив вдоль тела. Волосы темным нимбом обхватили голову на подушке. И во всем ее расслабленном теле, в ее позе, в налитой, едва вздымавшейся груди, в выражении Любиного лица, даже в темных Любиных волосах чувствовалось столько неги, столько сладкого покоя и безмятежности, что у Петра заломило глаза и кожа на висках стала горячей. Он вдруг почувствовал, что готов цепным псом защищать тишину этой комнаты, тепло этого дома, урчащий холодильник. Готов броситься на любого, кто посягнет на покой этой женщины. Ему захотелось обнять ее крепко и не пропустить к ней ни горестей, ни обид, ни тревог. Люба шумно вздохнула во сне и, повернувшись к Петру, обняла его и сильно прижала к себе. Ласковое и нежное чувство поднялось из глубин души, бархатисто коснулось сердца и обволокло мозг дремотным туманом.
Разбудил их громкий стук во входную дверь.
– Кто бы это? – со сна испуганно спросила Люба, быстро, даже как-то суетливо, натягивая на себя и Петра одеяло.
– Петька! – Устюгов узнал голос Малехи, – Устюг! Вылазь!
Люба приподнялась на локте и в голосе ее послышалась тревога:
– Что ему нужно? – слово «ему» она произнесла с явной неприязнью.
– Устюг! – вновь закричал Малеха, – слышь, че говорю – зампотех звонит. Веснухина не добудиться, вчера перебрал. Зампотех тебя зовет. Беги к телефону.
Зампотех требовал выездную обратно. Срочно! Устюгов пробовал торговаться, наплел про незаконченный ремонт. На это зампотех сообщил ему, что положение в ротах знает, пусть младший сержант не врет. В заключение добавил про то, что сегодня комбат возвращается из Орла и может завернуть в пятую роту. А это значит, что им немедленно нужно смываться оттуда. Услыхав о комбате, Устюгов больше вопросов не задавал.
Когда он вернулся, Люба накрывала на стол. Завтракали весело. Устюгов разговорился и много рассказывал про свою доармейскую жизнь, про маму и тетушку, про Ленинград. Люба слушала его, не перебивая. Взгляд был ласков.
Потом сидели рядышком и молчали. Потом Люба принялась заворачивать ему в дорогу еду и влажные от ночного холода яблоки. Он отказывался. Она не слушала. Потом они прощались на веранде и Петр потянулся к Любе, чтобы обнять и поцеловать. Но она не позволила, сказала: «Долгие проводы – лишние слезы» – и подтолкнула к двери. И тогда он, уже стоя на пороге, сказал, что обязательно вернется. Доедет до управления батальона и вернется. Люба в ответ на эти слова улыбнулась и натянула на плечи шерстяной платок. Петр спросил, неужели она ему не верит? На что Люба ответила – глупости, конечно верит, он непременно вернется. Тогда Петр разволновался не на шутку и открылся ей в том, о чем еще по-настоящему не думал, но уже чувствовал – в том, что любит ее и после демобилизации вернется к ней и увезет к себе домой в Ленинград. Он сказал, что давно, все свои двадцать и один год искал такую девушку: такую, такую… И вот нашел. На это Люба ничего не сказала, но и улыбаться перестала. Она тихо посмотрела на него, прошептала: «Иди, тебе пора».
Ремонтники поднимались по крутой лестнице, а над их головами гремели выстрелы и пела гитара.
– Кино крутят, поганцы, – ворчал Новожилов, громко ухая сапожищами по железу, – тут по степи день и ночь мотаешься, а эти – кино.
В казарме действительно показывали «Белое солнце пустыни». Старенькая «Украина» светила конусным лучом с высоты двух табуреток. Слева от двери гудела и фыркала едким дымом маленькая буржуйка.
Устюгов пристроил свою постель сбоку от ровной, без просветов, полосы матрацев на нарах. Спали не раздеваясь, тесно прижимаясь друг к другу и грея ладони в паху. Если кто-то вынужден был ночью подняться, то его место тут же затягивалось сонными телами и ему приходилось по возвращении ложиться сбоку.
В этот момент его кто-то потянул за рукав. Устюгов оглянулся и увидел мальчишку в телогрейке, кожаной кепке и черных резиновых сапогах.
– Там вашего солдата бьют. Маленького такого – Ильку.
Пока они бежали по скользкой, расползавшейся под ногами, темноте, Устюгов узнал от Николая – так звали мальчишку – что тот вместе с Илькой ходил в город. Неожиданно на улочке, где никогда не бывало армейских машин, они нарвались на командирского «козла». Из машины выскочили два офицера. Ребята рванули в сторону, Николай перескочил через чей-то забор и потом видел, как Ильку схватили и выволокли под свет фар. Как начали бить, сначала кулаками, а когда Илька упал, сапогами. Слышал, как кричали ему: «Кто с тобой был?!», «Врешь!». Били до тех пор, пока Илька шевелился и вскрикивал в ответ. Сильно пьяные были, но на ногах держались. Потом в конце улицы заиграла гармошка, офицеры, видать, испугались – прыгнули в «козла» и укатили.
– Кто за рулем сидел? – спросил на бегу Устюгов.
– Мурлик.
– Он тоже бил?
– Не… Только сидел в машине и смотрел.
По описаниям мальчишки Устюгов узнал в одном из бивших начальника склада медикаментов прапорщика Чекмарева, а в другом – Хронического дежурного.
Наконец, Николай, сориентировавшись в темноте по непонятным приметам, свернул в какой-то совсем глухой переулок и, велев Устюгову оставаться на месте, скрылся в темноте. Почти сразу позвал. Младший сержант сделал несколько шагов и, вглядевшись, различил во мгле ночи какую-то шевелящуюся массу. Подбежав, он увидел, что Николай пытается поднять на ноги Ильку. Тот запрокидывал голову, валился в сторону, стонал и мычал что-то несвязное. Устюгов поднял его себе на плечи и пошел, тяжело оседая при каждом шаге.
В казарме Ильку устроили возле самой печки. Только теперь Устюгов смог хорошенько разглядеть друга. Илькино лицо представляло сплошную сизую подушку, от правого глаза набрякшие веки оставили только узкую щелку. Левый глаз заплыл вовсе. Расквашенный нос кровоточил. Кровоточили и разбитые губы, Илька открыл правый глаз, губы шевельнулись.
Солдаты молча смотрели на него. Слышно было, как вхолостую стрекочет забытая «Украина» да гудит буржуйка. Нарушил тишину дядя Сережа. Он подошел к Ильке ближе, потом растерянно огляделся и спросил:
– Господи… Что же это?
Конец фразы потонул в общем крике. Казарма забурлила, рванулась к двери. Впереди всех оказался Санька Белоусов. Он сдернул с себя широкий ремень с бляхой и на ходу наматывал его на руку.
Внизу лестницы случилась заминка. Сзади напирали, ругались, спрашивали, в чем дело. Толпа остановилась.
На нижней ступеньке стоял, непонятно как оказавшийся впереди пожилой партизан, из неприметных, про которого знали только то, что на гражданке он работал старшим мастером в заводском цеху.
– Подождите, – кричал он, вцепившись из последних сил в поручень, – дураки, погубите пацана! И сами пропадете! Посадят!
– Уйди, – орал на него Белоусов, отдирая руки старшего мастера от поручня, – всех не посадят!
– Послушайте, – старший мастер задыхался, – я знаю. Нельзя так, – и крикнул, – под трибунал пойдете! Военный трибунал!
То ли слово «трибунал» окатило холодом, то ли по какой другой непонятной причине, но гомон стих. Даже Белоусов опустил руки.
– Ладно врать, – сказал он раздраженно, – какой трибуиал?
– Знаю, знаю, что говорю, – повторил старший мастер, воодушевляясь заминкой. – Чего вы добьетесь дракой-то?
– А что делать, – спросили сзади, – опять спустить им?
– Надо брать, пока тепленькие! – крикнул Белоусов, вновь заводясь. – Завтра поздно будет! – и двинулся было вперед.
– Может и нет их там, – зачастил словами старший мастер, – ворветесь, а их нет. Что тогда?
– Он дело говорит, – вперед протиснулся дядя Сережа, – ну как и правда – устроим кипеш, а зазря?
После этих слов пауза затянулась. Ее прервал чей-то молодой голос:
– Давайте решайте: пойдем месить или спать.
Белоусов оглянулся на товарищей и властно сказал:
– Значит так, я пойду и узнаю, там они или нет. Одному нельзя. Со мной пойдешь ты и ты, – он кивнул двум молодым партизанам.
– Я тоже пойду, – сказал Устюгов, решительно спускаясь с лестницы.
Старший мастер посторонился. Белоусов спросил у него тихо:
– А потом-то что?
– Возвращайтесь скорее, – так же тихо ответил тот, – решим.
Четверо солдат пошли к офицерскому общежитию. Остальные вернулись в казарму. Белоусов по дороге ворчал и обещал кому-то сломать спину. Подходя к общежитию, он внезапно обнаружил, что ремень по-прежнему свисает с обмотанного кулака увесистой бляхой, крякнул и сунул его в карман бушлата.
Одноэтажный каменный дом, отведенный под офицерское общежитие, состоял из трех комнат и вместительной прихожей. Комнаты располагались так же, как в типовой квартире, называемой «распашонкой». Миновав освещенную прихожую солдаты без стука распахнули дверь и остановились на пороге.
Середину центральной комнаты занимал шикарный бильярд с новеньким сукном и толстыми гранеными ногами. Матовые шары лежали на зеленом поле, точно на травяной лужайке. Яркая голая лампочка отражалась в полированных бортах. Возле бильярда в накинутых кителях или просто в нательных рубашках стояло несколько человек, двое держали кии. Одним из игравших сказался прапорщик Чекмарев. Это был ниже среднего роста щуплый человек, кривоногий и сутулый, с заросшей широкими черными бровями переносицей и сильно выступающим кадыком.
Он посмотрел ленивым взглядом пьяных глаз на подходившего Белоусова, взял кий в обе руки и независимо ухмыльнулся. Белоусов подошел вплотную, брезгливо скривился:
– Так и есть: пьян!
Чекмарев сделал шаг в сторону и покачнулся.
– А ты кто такой? – спросил он с вызовом. – Ты!.. Салага.
Белоусов не ответил, а повернувшись к нему спиной и обведя собравшихся возле бильярда офицеров, остановил свой взгляд на старшем по званию – батальонном враче, капитане медицинской службы.
– Где этот ваш… лейтенант? – грубо спросил Белоусов.
Седой капитан неожиданно звучно икнул и резким движением ухватился за угол бильярда.
– Здесь он, – громко сказал один из партизан, стоя на пороге спальной комнаты.
Внезапно в бильярдной стало тесно.
– В чем дело, товарищ сержант? – грозно спросил у Белоусова багроволицый майор, начальник штаба по второму штату.
Белоусов, нимало не смущаясь его сердитым видом, молча прошел в спальню, отодвинув кого-то с дороги. За ним прошли остальные партизаны и только Устюгов остался в бильярдной. Белоусов подошел к кровати, на которой в одежде спал Хронический дежурный:
– Смердит, как от Малехи.
– Сержант Белоусов, что все это означает? – закричал начальник штаба по второму штату.
– А это означает только то… – раздался голос Устюгова. Все дружно повернулись к нему. Он стоял с засунутыми в карманы руками, подав корпус вперед и с ненавистью глядя на офицеров. – Это означает то, что два ваших товарища час назад избили моего друга. И теперь я объявляю вам… Всем! Слышите?! Я объявляю вам, что не спущу этого!
Устюгов шел в казарму и чувствовал, что лицу его жарко, как при большой температуре. В мозгу стучало одно: хватит!
Он быстро взбежал по лестнице в казарму и крикнул с порога:
– Хватит терпеть!
Следом вошли остальные. Солдаты управления ждали их, сидя в молчании на нарах. Возле печки стоял старший мастер и теребил пальцами кончик носа. Когда пришедшие уселись, он спросил:
– Все здесь?
– Все.
– Мурлика нет?
– Нет, – ответили с нар, – повез комбата в гостиницу.
– Тогда слушайте. Я предлагаю написать письмо военному прокурору. И всем подписаться.
– А что, это дело, мужики, – сказал дядя Сережа.
Предложение старшего мастера одобрили.
– Дайте мне! Я напишу! – вскочил Устюгов.
Других желающих не оказалось. Устюгова снабдили запасом бумаги, сразу несколькими ручками, а также необыкновенным количеством ободряющих слов. Младший сержант уселся за дощатый стол дневальных и взялся за письмо.
И только тут младший сержант понял, что писать подобные письма ему до сих пор не приходилось. Впервые представилась возможность вылить всю горечь, что накопилась в душе за последнее время. Обиды, унижения, случаи произвола со стороны своих командиров хлынули на бумагу. Он вспоминал о грубости и рукоприкладстве комбата, писал о неустроенном быте, о том, как прапорщик Чекмарсв торговал по деревням ворованными со склада таблетками от триппера. Вспоминал про тухлое мясо, которое однажды дали им на обед. Работа над письмом захватила его. Казарма давно затихла. Общий свет погасили и лишь над столом дневальных горела лампочка дежурного освещения. Кроме Устюгова, бодрствовал только Вячик, дневаливший по роте. Он сидел возле Ильки и время от времени менял у того мокрые полотенца.
Вошел усталый Мурлик. Покосился на Устюгова и, усмехаясь, спросил:
– Мемуары строчишь?
Устюгов не ответил. Командирский шофер еще раз усмехнулся, зевнул, снял шинель и забрался на нары. Через минуту он уже тихо спал, положив ладони под щеку и ровно дыша.
Часам к трем Устюгов отвалился от стола и потер воспаленные веки. Слева от него топорщились комки рваных и смятых листков. Перед ним лежало готовое письмо. Он сладко потянулся и негромко позвал:
– Вячик… Слышь, Вячик, проснись. Я написал.
Дремавший на краешке Илькиной постели Вячик пробормотал:
– Молодец. Теперь иди спать. А письмо выброси.
Устюгов обиделся, подошел к Ильюшину и тряхнул того за плечи:
– Славка! Чего болтаешь? Ты что, против, да? Чего молчал?
Вячик вздохнул, вынул из кармана папиросы и, закуривая, перебрался к столу.
– Бесполезно это все, – сказал он, с интересом разглядывая пожиравшее спичку пламя.
– Почему? Чего ж молчал? – повторил Устюгов. Вячик снова вздохнул и как бы через силу забрал исписанные листки и прочитал письмо. Затем раскурил новую папиросу, выпустил два дымных кольца, стараясь загнать одно в другое. Устюгов терпеливо ждал.
– Кто так пишет? – наконец сказал Вячик. – Все в кучу смешал. Ты собирался про что писать? Про избиение солдата. А что написал? Об армии ты написал. Сам-то понимаешь? На армию замахнулся. Знаешь же, что повсюду так. Или ты из этих – кто все исправить хочет? Тогда дерзай, бог в помощь.
Вячик поднялся, но Устюгов, вскочив, силой усадил его на место.
– Говори толком, как надо.
Вячик улыбнулся своей подкупающей улыбкой.
– Глупыш ты, ей-богу. Про тухлое мясо написал. Где то мясо? Где акт, подписанный врачом? Почему до сих пор молчал? Грубость командира тебе не нравится, в казарме мерзнешь. Присягу забыл: «…стойко преодолевать лишения и трудности». Писать нужно только про случай с Илькой. О другом забудь. Да и все равно бесполезно. – Вячик посмотрел в непонимающее лицо Устюгова. – Ты сам посуди: писать прокурору, не поставив в известность комбата, не имеешь права. Письмо твое до прокурора в любом случае не дойдет – комбат тысячу раз сумеет перехватить. А если бы и дошло, что тогда? Как докажешь, что Ильку избили офицеры? Может, хулиганы напали?
– Колька видел. Пацан местный. Ты его знаешь, он часто здесь крутится.
– Вот, вот, – подхватил Вячик, – несмышленый мальчишка видел, как темным вечером офицеры били солдата. А возвращался этот солдат из самоволки. Наверняка пьяный. И мальчик этот… все может быть. Что там пионеру с кривых глаз показалось? А офицеры штаба, все как один, заявят, что оба их товарища весь вечер провели в общежитии за шахматной доской, разбирая партию Алехина с Капабланкой. После этого тебя обвинят в клевете, оскорблении чести советского офицера, в дезинформации общественности, а также в разложении дисциплины воинского коллектива. То есть в подрыве боеготовности. И сменишь ты, мой милый, дембельский кителек на лагерный клифт. – Вячик весело хлопнул Устюгова по плечу. – Иди лучше спать.
– Что же делать? – тупо спросил Устюгов. – Как я утром мужикам в глаза смотреть буду?
Вячик поднялся, взял письмо и бросил его в печку.
– Дураки вы, ребята, – сказал он, глядя на корчущуюся в огне бумагу, – лезете с лопатой на паровоз. – Устюгов опустил голову. Вячик подсел к нему вплотную. – Можно, конечно, попробовать. Есть вариант. – Устюгов повернул к нему голову. В глазах заблестела надежда. Вячик был совершенно серьезен, говорил тихо, почти шепотом. – Писать надо не прокурору, а в газету. В «Красную звезду». Вряд ли комбат сможет договориться с журналистом. А значит, испугается. Напишешь в двух экземплярах и соберешь подписи. Про свидетелей наври, будто они есть и у тебя записаны их имена. Один экземпляр письма дай Самохину прочесть, а про второй скажи, что вечером отправишь со знакомым гражданским. Вот тогда, – Вячик хихикнул, – неустрашимого комбата окопная болезнь прошибет. За тот второй экземпляр он тебя готов будет родным сыном назвать.
– А дальше? – Устюгов повеселел.
– Что дальше? Отдашь, конечно. Попугаешь и отдашь – свидетелей-то нет. Посылать нельзя.
Устюгов стряхнул со своего плеча руку Вячика и громко сказал:
– За дурака держишь? Комбат меня за такие игры в пыль сотрет. Если не…
Вячик перебил его испуганным шепотом:
– Тихо ты. Здесь печка и та уши имеет. Дослушай сначала. Правильно понимаешь: пока письмо у тебя – в твоих руках сила. Отдашь – тебе конец. Значит, вместо этой силы нужно заиметь другую. В обмен на письмо потребуй у комбата рапорты о неполном служебном соответствии на этих двоих. Понял теперь?
– Нет, – искренне ответил Устюгов, – какой в них прок, в рапортах?
Вячик цокнул языком:
– Рапорт за подписью и с печатью – это тебе не письмо в редакцию. – И со значением добавил: – Это документ.
К четырем часам утра Устюгов закончил переписывать новое письмо. Оба экземпляра вложил в конверты и надписал адрес, списанный со свежего номера «Красной звезды», аккуратно поставляемой замполитом. К письмам вложил по чистому листу для подписей. Затем встал, натер лицо холодной водой, поправил шинель на Ильке и прошелся по казарме, разминая ноги.
Немного встряхнувшись, Устюгов вернулся к столу и вновь придвинул к себе чистый лист бумаги. Он посмотрел на раскаленную печку, потом в темное окно, улыбнулся и вывел:
«Здравствуй, милая Люба».
Подумал, зачеркнул слово «милая» и написал сверху «любимая».
Возле штаба остановился командирский «козел». Из него вылез Самохин. Раздалось «Смир-рна!» – и к подполковнику скорым шагом, неся руку под козырек, заспешил ответственный по части. Перед крыльцом стояли в строю утреннего развода офицеры штаба.
Самохин хмуро поглядел на них, поморщился и, направляясь в штаб, сказал:
– Общий развод.
Через пять минут в общем строю стояло все управление батальона. На крыльцо вновь ступил Самохин. Он резко поднял в приветствии руку и вдруг во весь бочковой объем своей груди крикнул:
– Здравствуйте, товарищи!
Сочный низкий звук, больше похожий на гул, заглушил все остальные звуки во вселенной и даже пересилил цоканье заведенного невдалеке тракторного пускача. Когда командирское приветствие стихло, всей окрестной природой овладела глубокая тишина. Пускач умолк. А сам тракторист, как будто происходящее имело отношение и к нему, молодцевато подобрался и в восхищении мотнул головой.
Тишина висела несколько секунд. И вдруг весь строй управления, все офицеры и солдаты вместе, разом, безо всякой команды или знака, а так – по общему и властному движению души набрали полные легкие воздуха и дружно выдохнули:
– Здра-ии-ее-лаю-у-арищ-под-ол-онник!
– Вольно, – сказал командир.
– Воль-но-о-о! – понеслась над строем повторенная команда.
Строй вздохнул, по нему пролетело быстрое шевеление и стихло.
– Вот это да! – негромко сказал чей-то потрясенный голос в строю партизан.
Самохин заложил руки за спину.
– Ребята, – обратился он к солдатам, – соседний колхоз просит нашей помощи. Строят новую ферму. Торопятся до морозов забраться под крышу. Надо помочь. – Самохин выдержал паузу и, ухарски сбив фуражку набекрень, с видимым торжеством добавил: – Я попросил председателя колхоза заплатить вам наличными.