355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Висвалд Лам » Кукла и комедиант » Текст книги (страница 2)
Кукла и комедиант
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:31

Текст книги "Кукла и комедиант"


Автор книги: Висвалд Лам


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

3

Улдис:

– Наверное, не сумел я соблюсти меру в еде, ночью спал очень плохо.

Сны, неприятные, мучительные сны. Я вернулся в дом отчима, отчим лежал на смертном одре. Торжественной чередой шествовали разные светила медицины, но костлявая смеялась над ними. Мрачными тенями бродили по многочисленным комнатам завистливые, жадные, лицемерно скорбные родственники. Мать сама напоминала тень. Покорно проводила она ночи подле умирающего, капала из разных пузырьков, клала грелку к ногам, резким голосом приказывала что-то услужающим теням. Рот у матери сделался тонким, бледным, безулыбчивым, а глаза, большие карие глаза, которые год назад покорили моего отчима так, что он, богатый человек, женился на этой не очень-то красивой бедной «разводке» с мальчишкой, эти глаза западали все глубже и глубже, все больше застилаясь скорбной пеленой. Появился баптистский проповедник Коцис. Я закричал, видя, как этот проповедник, выражая соболезнование, гладит туго причесанную материну голову, тогда как алчный огонек его глаз облизывал каждую вещь в этой комнате, начиная с тяжелой ореховой мебели и кончая дорогими кружевными занавесями на окнах. Баптистский проповедник был солидный, полный человек, моя мать – невзрачная, сухая. У меня даже что-то подкатило к горлу. Мать терзалась, она не могла верить, хотела, но не могла. Это было ужасно, дьявол сомнения не отступался от нее, желанный душевный покой не приходил, были только смятение, молитвы и неутолимая жажда жизни – жажда, которую она не сумела утолить. Коцис, а может быть, Тоцис, поди знай, как его там точно звали, вместе с матерью молил бога, но тот ничем не помогал. А родственники отчима проклинали мать и меня, потому что нам доставалось богатое наследство: три шестиэтажных дома, акции какого-то предприятия, деньги в банке и маленький современный, вроде зимнего дома отдыха, особняк в Задвинье, в районе улицы Алтонавас. И моления проповедника и проклятия родственников были бессильны. Но и материна душа была подобна пустыне, жаждущей влаги, а не семян божественного откровения. Она металась в смятении и огне, она вздыхала: «Господи, почему ты проклял меня?» И жаждала отнюдь не милосердия, а свободы. Беда таилась в ней самой. Тогда, когда мой отец бросил нас (мне было всего шесть лет), он вместо прощания грубо крикнул: «Да ведь все опостылеет за столько лет! Я мужчина, пойми ты, мужчина! А ты – лягушка холодная!» Отец у меня был решительный и жестокий человек, что он решил, то и делал. Дверь за ним захлопнулась, и больше он не появлялся. Мне это причиняло страдание – ребята во дворе признавали, что мой отец выше всех остальных. И вот у меня были только нужда и в смятении пребывающая мать. Целые дни она плакала и буйствовала, причем буйствовала больше, чем лила слезы, и с таким жаром, что совсем не напоминала лягушку. Она призналась этому толстяку баптисту (о господи, тип заурядного жулика!), что хочет жить, любить, не намерена губить свою жизнь: «Я сама не знаю, что делать. – Ее тонкие, как лезвия, губы подбирались. – Хочу счастья, к богатству я равнодушна».

Счастье и богатство, богатство и счастье. И вот он я, бедный и несчастный. Ну, что такое счастье и несчастье? Там шаги глохли в толстых коврах или кожаные подошвы скользили по натертому паркету. За окном точит зубы северный ветер, а от батарей центрального отопления день и ночь струится приятное тепло в просторные комнаты. Лифт поднимает, лифт опускает, шуба обнимает, шуба защищает, желудок приятно ублаготворен, рот ублажен. Костюмы мне заказывали в знаменитом «Jockey-club», матери шила ее «придворная» портниха. Отчима похоронили в дубовом гробу, на могилу в спешном порядке взвалили тяжелую полированную гранитную глыбу. Для пущей надежности, чтобы часом не выбрался и не встревал в перебранку неутешных наследников.

Счастье и богатство… «Вы-то и счастливые и богатые», – шипели губы несчастных, небогатых родственников, вопили их взгляды, жесты, мысли. Тогда еще никто не знал, что спустя полгода все наследство развеют суровые ветры. Нам оставили только особняк в Задвинье. Тесниться не пришлось, потому что построен он был хорошо, обставлен дорогой мебелью. При всей своей неприязни к богатству мать все же сумела кое-что припрятать, было что продавать и как-то жить. Меня больше привлекали танки и грузовики, заполнившие улицы, да и солдат было много. Осенью я пошел в школу. Настроение среди школьников было неодинаковое. Были такие, что радовались сами и радовали других, что теперь мы избавлены от ужасов войны, потому что Гитлер ни в жизнь не осмелится напасть на такое могучее государство, как Россия. Я стоял в стороне, был ни горячий, ни холодный и даже не теплый, просто никакой. Да и мать, по сути дела, не соображала, какого богатства и власти она лишилась. Зато хорошо понимали родственнички. Один из них явился к нам в радужном настроении.

Я знаю, что о нем говорили: всячески старается подладиться к новой власти, не брезгуя и доносами. Этот человечек начал язвить, что мать прогорела со своей буржуйской лавочкой, вместо доходов одни убытки. «Народ сверг угнетателей!» – громыхал он. Мать боязливо помалкивала, мне стало жаль ее, я сказал незваному гостю, чтобы он кончал брызгать слюной на буржуйских недобитков и поживее ушивался к своим пролетариям. Тот ушел, кипя и тараща потемневшие от злости глаза. Мать причитала: я же погублю ее и себя, ведь надо же, господи, понимать, в какое время живем, и придерживать язык. Она любила меня, но так, что ледяная выдержка и суровые команды перемешивались с болезненно-щепетильным отношением к любому моему слову. Еще больший кавардак внесли в наш дом все тот же не то Тоцис, не то Коцис, который вел себя, как настырный клоп, и еще один из «бедных родственников», который был уверен, что скоро Латвию займут немцы и имущество отдадут обратно, поэтому он решил жениться на матери, чтобы сразу стать богатым мужем. Это я узнал перед самым появлением претендента на ее руку. Мать грозилась показать этому жениху на дверь, но не сделала этого. Толстый баптистский проповедник пытался воспротивиться. Он ссылался на небеса, на всевышнего и был убежден на основании каких-то неведомых нам сведений, будто этот всевышний решил, что матери надлежит оставаться вдовой. Мать отрезала: «Я живой человек, а не кукла в божьих руках!» Не то Коцис, не то Тоцис стоял на своем: каждое деяние господне – благо, человек в руках его воистину только кукла, которую он может наказать, возлюбить или подшутить над нею, хотя бы это и казалось нам суровым. Я подумал: «Жуть какой шутник, этот господь». Но толстяк смог убедиться, как беспомощен в таких случаях его всемогущий, – на дверь указали самому Коцису. Доверенным человеком матери стала какая-то тетушка (тоже из числа «бедных родственников»), которая одинаково ловко умела читать молитвы, передавать сплетни и управляться на кухне. Сама мать не умела хорошо готовить. В школе говорили, что немецкие войска высадились в Финляндии, на границе пахло порохом, а в нашем доме свадьбой. Моя мера переполнилась в тот день, когда я услышал, как мать донимает тетушку: «Неужели он действительно меня любит? А будет он вести себя, как обещал?» Обман один! Разве такую может кто-то вообще любить? И дальше: «Отец Улдиса замучил меня до смерти… Зато Петер был хороший, такой хороший! Мне страшно, какой будет этот! Мужчины редко умеют любить, только и знают по-скотски лезть на тебя…»

Я слушал, слушал, пока мне все это не осточертело. Я оделся в школьный костюм, собрал книжки, немного белья и покинул дом.

Успокоившись, я забылся сном. Но жадно проглоченный окорок продолжал меня мучить. Подступали воспоминания, как я кочевал по знакомым, чтобы протянуть до конца учебного года. Получу аттестат и уберусь куда-нибудь подальше. Одну ночь я провел в ужасной клопиной норе, там ютился школьный товарищ, который расценил мое бегство от домов и состояния отчима как пробуждение пролетарского сознания. Он предлагал свой кров и в дальнейшем, но мне ужасно противны клопы. Только в июле я узнал, что как раз в свадебную ночь мать взяли вместе с новым мужем. Это был не арест, а высылка. Еще раз я появился у себя дома за своим пальто. Это произошло осенью, когда я уже нашел жилье и зарегистрировался в школе. Домом завладели какие-то «бедные родственники». Они держались со мной и испуганно и нагло, со мной, единственным законным наследником. Пальто я получил, взял еще один костюм и кое-что из одежды. Вернулся я в свое жилье, однокомнатную квартиру, где чувствовал себя свободным от клопов, свободным и самостоятельным. От радости я мог плясать в этом пустом помещении, где только и был продавленный матрац, остальную обстановку я приобрел позже…

4

Улдис в мастерской.

В синей, вернее, когда-то синей, а теперь застиранной и дочерна засаленной парусиновой куртке, пахнущей табаком («Спорт», «Услада»), соляной кислотой, ржавчиной, с бруском паяльного олова, мелом, штангелем, сломанными сверлами в карманах – слесарь, сущий слесарь, как и Янис. И жестянщик, если надобно, деловитый, ловкий, смышленый. Тогда тонкая фигура его сгибается, в лице появляется что-то старческое, резкое. Беда была со штанами: холст, как известно, от стирки садится, и его тощие ноги торчали чуть не по лодыжку, так они и виднелись над латаными башмаками – «детскими гробиками». Стараясь поправить дело, Улдис надставил штанины, и одна вышла длиннее, другая короче. Откромсал длинную, но перехватил. Вслух обозвал себя бараньей головой, а свой глазомер заразомером. Там, где дело касалось металла, глазомер у него был куда лучше, нередко даже точнее, чем у Яниса.

Янис Смилтниек полностью ушел в ирреальное пространство – вне окружающего мира, вне времени. Здесь слышались невысказанные мысли, вопили приглушенные чувства, встречались живые с мертвыми. Неведомое прошлое и то, чего никогда не будет. Умерло прошлое, и умерло будущее, с причитанием тянулось погребальное шествие, звенели лопаты, сыпалась земля – зарывали умершего, который не жил, даже не родился.

Улдис:

– Очередное рабочее воскресенье. Ты только представь, Янис, это воскресенье: город, как огромный холодильник, наша мастерская – ледник, заиндевелые наружные стены, заснеженные улицы, холодным солнцем освещенные крыши домов, гудящий от песнопений камень церквей. «Как отчие божьи храмы, твои помыслы будут благи…» – это я помню из школьной утренней молитвы. Мы тут балдеем от своего рабочего ладана – от пронзительной вони соляной кислоты, а в церкви молитвы, торжественные словеса священнослужителя, холод, гул органа. А нам надо скорей изготовить самогонный аппарат.

Янис:

– Они занимаются небесными, а мы земными делами.

Улдис глухим голосом:

– Memento mori![3]3
  Помни о смерти! (лат.).


[Закрыть]

Янис:

– Этого мне не понять.

Улдис:

– А кто вообще это понимает? Почему человек так болезненно стремится постичь непостижимое?

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь». Вечером я решил, что заработал его. Повалился на продавленную тахту, закурил последнюю папиросу. Хлеб насущный: на такой-то и такой талон продуктовой карточки одно яйцо, на такой – творог или снятое молоко. Шестьсот граммов сахара, принесенное крестьянином мясо (преступление против нового порядка в Европе!). Считать ли и водку хлебом насущным, и девочку, которая, не ломаясь долго, сама расстегивает, снимает, стягивает? Нужны нам еще и теплое (бр-р!) жилье, белые простыни на постели и прочие удобства, радости, сладости. Господи боже! Ты, который сотворил землю и небо, зверей и людей, ты жуткий шутник и комедиант. Творить миллионы, уничтожать миллионы, на живых напускать беспощадный мор, плясать на инвалидных протезах и вообще выкидывать всякие штуки. К тому же я не уверен, что именно этот жуткий комедиант решил выкинуть со мной; находиться на невидимой бечевке, за которую дергает безжалостная рука, это не очень-то приятно. По милости этого господа мне досталось мясо, много мяса, а какие казни египетские мне грозят от его нерасположения? Например, перестанет работать центральное отопление и в одну далеко не прекрасную ночь я замерзну в своей собственной постели; когда я буду спешить по улице Бривибас (Adolf Hitler Straße), он заставит меня поскользнуться, и я попаду под трамвай; привезенный крестьянином окорок был от свиньи, представившейся по божьей воле, и я отравлюсь или подхвачу неизлечимую болезнь… Мне стало не по себе, и я перестал думать в этом плане. В конце концов, близко рождество, которое считается праздником мира и любви, так что я могу надеяться на мир и любовь. Иллюстрированный еженедельник «Эпоха», который новые хозяева Риги предложили мне в качестве рождественского подарка вместо бывшего «Отдыха», на обложке являл рождественскую елку, но что-то было в ней не то, потому что под вечно зелеными ветками стояла броневая машина с черно-белым крестом. Я даже не мог понять, то ли эта елка декорация для танка, то ли маскировка. Солдат, высунувшийся из люка, мало напоминал рождественского деда; рождество подмяли под себя гусеницы, но в городе во многих домах еще уповали на любовь и милосердие, что свидетельствовало в известном смысле о человеческом разуме, который быстро забывает суровость бога и властей, прощает злые дела и все время видит доброе, хотя это доброе проявляется только в торжественных заверениях и обещаниях.

Карклини праздновали рождество на старый, добрый лад. Помнишь, Янис?..

5

Как же Янису Смилтниеку не помнить! Первое рождество с Лаймдотой, первый праздник в кругу семьи Карклиней, в квартире Карклиней. Праздник, который, казалось, никогда не кончится.

Больше года он проработал в подвальной мастерской, ничего не зная о семье Карклиней, жившей в том же самом доме. В этом удобство большого города – можешь всю жизнь прожить в метре от другого человека, не зная его и не тревожа. В мастерскую и из мастерской Янис шел рано утром и поздно вечером, так что Лаймдоту ему никогда не доводилось встретить. И если бы не злополучный благословенный ключ, оставшийся в замке, когда дверь захлопнулась, так Янис Смилтниек и прошел бы мимо счастья своей жизни. И вот оно явилось в облике красной от мороза и волнения мадам Карклинь, стало поторапливать Яниса открыть дверь и все зудело и ныло, пока в подвале не появилась дочь этой мадам и Янис вдруг почувствовал себя способным на любые дела и на любые геройские подвиги.

Улдис принес лом, но «вдохновленный» Янис невероятно быстро, ловко и бережно открыл сложный замок. Потом они пили самодельное вино за здоровье всех присутствующих, а глаза Яниса следили за каждым движением Лаймдоты. Румяная, сдобная, пухлая и красивая-красивая. Его идеал: тихая, спокойная, застенчивая, без всякой резкости, вызова, болтливости, умничания – без всех этих качеств, которые, по убеждению Яниса, шли рука об руку с распутством. Лаймдота казалась даже не особенно умной, зато доброй и радушной.

Пространство больше не было ирреальным. Вполне даже реальным – квартира Карклиней, теперь уже многие годы квартира Смилтниеков, каждый угол дорог, знаком. Тогдашняя Лаймдота – и много парней (в том числе и Янис с Улдисом) вокруг нее…

Семейство Карклиней. Сам глава семьи – мастер-кондитер Карклинь, просто булочник Карклинь, среднего роста, сухой, усталый, вечно занятый работой, редко когда бывающий дома. Как настоящего мастера своего дела, его взяли в такую пекарню, которая обслуживала оккупационные чины, «золотых фазанов». Там приходилось горбить дни и ночи, зато всегда можно было принести кое-что домой. Мадам Карклинь – предприимчивая, строгая, с решительным голосом и движениями. И она служила и всегда имела возможность подработать. Лаймдота училась в гимназии. Еще в квартире нередко находилась старшая дочь Карклиней, уже замужняя Смуйдра – мадам Берман. Кто был сам Берман, чем занимался, где работал, это Янис узнал не скоро. Смуйдра была неразговорчивая, выглядела невеселой, скорее, даже усталой, обычно проводила время с матерью, шепталась, всхлипывала и прощалась с красными, заплаканными глазами. У Яниса Смилтниека была наблюдательность, которая давала ему возможность надежно все схватывать и оценивать. Он быстро соображал, кто серьезный, солидный человек, а кто всего лишь проныра с пустым карманом. И его приговор был такой: Карклини – добропорядочное семейство, только с одной, пока еще непонятной, червоточиной. А червоточина связана со Смуйдрой, и родители из-за этого несчастны.

Чудесная квартира! Янис с болью осознал, какой жалкой выглядит жизнь в меблированной комнате, которую ему приходилось влачить все эти годы в Риге. Квартира у Карклиней была просторная, слегка запущенная – давно не ремонтировалась, – но все же чистая. Мебель старая, сборная, со следами точильщика. Стиля никакого, зато много салфеток, декоративных безделушек и чистоты, словом, порядок, уют, который Яниса глубоко тронул. Он не был эстетом, он был работяга, он мечтал свить свое гнездышко и вот, кажется, нашел что-то вроде того, к чему стремился. Здесь было красиво, очень красиво, а сама Лаймдота еще красивее.

Сочельник прошел в предвкушении праздника. В прежние годы Янис скидывался с другими холостяками, чтобы провести вечер за бутылочкой и застольными песнями. А тут все время вспоминалась девически свежая и чистая Лаймдота, ее глаза как будто провожали Яниса на эту попойку и укоризненно отворачивались. Янис сходил в церковь, потом сидел дома и читал какую-то благочестивую книгу Сельмы Лагерлеф. Сейчас он не отказался бы даже от житий святых.

У Карклиней они провели первый день праздника. Господи, какой оравой они ввалились! В Риге пока еще хватало молодых здоровых парней. Полдюжины уже сидело там, да потом еще подошли. Мадам Карклинь хорошо понимала, почему у них в гостях столько молодых мужчин, и она хотела, чтобы дочь выбрала лучшего из лучших, самого порядочного из порядочных, обеспеченного и трудолюбивого.

Янис Смилтниек был в самой зрелой мужской поре, костюм черного сукна, спокойная, но твердая поступь, солидная манера говорить. И на Улдисе костюм хороший, только пиджак, как обычно, плохо сидит на его тощей фигуре, уродливо морщит; впрочем, и в хорошо сидящем костюме этот тонкий высокий парень напоминал бы сплошные сухожилия. Держался он прямо, не горбясь, только порой сутулил плечи.

Холостяцкий год, холостяцкий праздник, только без необузданности в духе «Саги о Песте Берлинге». Здесь все было чисто по-латышски – явился добрый господь бог народных песен с белой, мягкой бородой, с тихой поступью и радушным сердцем. Это была не голая, пустынная ночь Иудеи со священными ужасами, посланцами свыше, с волхвами, поклоняющимися тому, кто покоится в яслях, с невиданным синеватым пламенем звезды. Снежный покров укутывал землю, небо было такое близкое-близкое, страшный мороз держался подальше от теплого дома, а вифлеемское светило сверкало на зеленой елке. И подарки, ими наполнял глаза, руки, душу все тот же седобородый старец, о котором нельзя было сказать, то ли это переодетый, отыгравший свое актер, подрабатывающий на рождестве, или впрямь сам всевышний, только ни в коем разе не страшный Иегова, который обрек своего единородного сына на смерть на деревянном кресте. Янис скорбно усмехнулся через вечерний сумрак, через всю эту толчею лет: «До чего жестокая легенда! И ведь Иисус Христос был не первый и не последний, которого постигла эта судьба. Почему же люди увидели в нем что-то особенное, если вообще сомнительно, что подобный Спаситель когда-либо существовал?»

В уголке губ Улдиса проклюнулась опасная усмешка. Никогда заранее не знаешь, то ли последует легкая, а то и плоская шутка, то ли что-то язвительное, а то и целый поток яда: «Свидетельство о рождении не нужно тому, кто живет уже две тысячи лет. Может быть, и мы оба без паспортов, без продовольственных книжек, без выписок из отдела записей гражданского состояния будем ничем. Не первый, кто умер на кресте? Самый бесспорный приоритет – когда ты имел дело с девицей, но самое ли это ценное? А ты знаешь, что до той поры люди не сознавали, что они человечество, были только свободные и рабы, а раб был предмет, двуногое животное, который не мог равнять себя с отпрыском колена Давидова. Правители – как воплощение бога, бог – самый высокий, самый жестокий правитель. Он родился в яслях, как раб, умер, как раб, для него все были братья и сестры. Не существовал… Ты же вот никогда не спал с богиней любви. Но значит ли это, что любви нет?»

«Тихая ночь, святая ночь…» То ли этот Улдис проповедует, то ли иронизирует, то ли ерничает, то ли серьезно говорит, то ли верит, то ли нет. А если верит, то во что? Знал он или не знал, сбивал с толку или сам был сбит? Шутник, комедиант…

«Так что, друг мой Янис, игра началась, шахматная игра, не исторических масштабов шахматная игра, но для меня единственная, так как она никогда не повторится».

У Яниса было такое чувство, что Улдис увлекает его из этого теплого, уютного дома на опасный путь, вновь в ирреальное пространство.

А Улдис все чудит, и чудит как-то неприятно:

«Ты знаешь, смерть на кресте была уделом рабов и отверженных, знак креста был символом рабства… А вознесение – возрождение. Рабство умирает, и рабство вновь вылазит из темных ям человечества. Куда же укрыться рабу, не будь рабства? Твердыня эпохи служит прибежищем для трусливых душ».

Пламя свечей еще сильнее высветлило волосы Лаймдоты, в розовом лице ее глубокая сосредоточенность, в глазах растроганность. Улдис с его откровениями отошел в сознании Яниса в сторону. Лаймдота хранила Яниса…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю