355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильгельм Зоргенфрей » Милосердная дорога » Текст книги (страница 3)
Милосердная дорога
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:03

Текст книги "Милосердная дорога"


Автор книги: Вильгельм Зоргенфрей


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

5. Владимир Маяковский
 
Вам, когда сдохнете, гнить, вонять,
В землю зарыться носом бы!
А Маяковский, он вызнал способы,
Как производство поднять:
Мясо и кости —
В склад Жиркости,
 
 
Волос – в машины
Госщетины,
 
 
Куртку и брюки —
Главнауке,
 
 
Пару ботинок
Ну – хоть в рынок,
 
 
Чтобы не нужен был гроб!
Польза от смерти чтоб!
 
6. Борис Пастернак
 
В осколки рта, звенит об зымзу, споря
Со смертью, дождик, крещет гроб вода.
Что, не совсем понятно? Вам – полгоря,
А каково корректору? Беда!
 
7. Алексей Толстой
 
Здесь положен Алексей Толстой,
Бывший граф, но человек простой,
Доказавший эту простоту
Тем, что брал сюжеты на лету.
 
8. Валерий Брюсов
 
Пусть протянул бессильно ноги я
И тень моя сошла в Аид —
Еще не раз библиология
Мне труд пытливый посвятит.
 
 
Зане я мир воспринял наново
И силу пробовал пера
Под псевдонимами Иванова,
Васильева et cetera.
 
9. Груздев-слесарь
 
Нам, рабочему классу,
Ныне смерть не страшна:
Страховые в страхкассу
Уплатил я сполна.
 
 
Вот одно разоренье:
Панихиды служить.
Надо это явленье
Безусловно изжить.
 
10. Братская могила
 
Поделили лавры полюбовно
И облюбовали уголок.
Зощенко лежит здесь, безусловно,
И Ив анов, мать честная, лег.
 
 
Все земное – трижды тленно. Кстати:
Скоро книга выйдет из печати:
«Наш некролог» или «Сам умри».
Два с полтиной. С пересылкой – три.
 
<1925>

Русская стихотворная эпитафия. СПб., 1998.

Сид

H. О. Лернеру


 
Он сидит, расставив уши, щелкая
По полу восторженным хвостом,
В душу мне зрачок глядится шелковый
В ободке лучисто-золотом.
 
 
Знаю, знаю: в этом костенеющем,
В этом гиблом мире есть
То, что будет зваться много дней еще
Опустевшим словом «честь».
 
 
Добрый Сид, смиренный пес, поведай нам,
Где пропали честь и чистота?
Вот они – во взоре этом преданном,
В щёлканье вот этого хвоста…
 
 
Но туда, где сброд двуногий сходится,
Вход тебе плакатом воспрещен.
За твоими братьями охотится
По утрам разбойничий фургон.
 
 
А моя религия высокая
Для тебя и для таких, как ты,
Обрела лишь мелкое, жестокое.
Скаредное «иже и скоты»…
 
 
За века бессильного глумления
Чахлых человеческих обид
Именем веков прошу прощения
У тебя, мой светозарный Сид.
 
 
А когда темно и неприкаянно
Кончатся земные дни мои,
Заступись за своего хозяина
Перед ликом строгого Судьи.
 
 
И о том, чего не скажут ржавые,
Тленом прегражденные уста,
Пусть твоя свидетельствует правая,
Внятная, как небо, немота.
 
28 августа 1925, Ольгино

«Простор». Алма-Ата. 1993, № 5 (публ. В. Э. Молодякова).

МЕМУАРНАЯ ПРОЗА
БЛОК

Недели и только дни отделяют нас от 7 августа; память хранит подробности жизни и смерти поэта, а образ мировогоБлока, теряя, одну за другою, черты случайного и временного, стремительно удаляется, как бы на наших глазах, в вечность. Вот уже на рубежах ее, в сонме великих теней, благословенная тень усопшего, и в хоре имен, звучащих как вечность, готово зазвучать новой и сладостной музыкой новое имя – Блок.

«Он между нами жил»… Точнее, он прошел перед нами. Прошел медлительно, царственно-неторопливо, и каждому из нас заглянул в глаза и каждому дал срок заглянуть в свою душу и въяве созерцать образ воплощенного Богом гения. В этом мире, страшном, по его словам, и прекрасном, принял он, покорный необходимости, судьбу человеческую; жил и умер как человек. Но печать величия нездешнегои нечеловеческогоприсуща была каждому слову ушедшего, каждому звуку его голоса, каждому его взору. Только безнадежно-низкие, те, кого Бог, в гневе своем, отметил душевною слепотою, проходили мимо него, не волнуемые его образом. Немногие, которых он, по великому снисхождению своему и покорный укладу земной жизни, называл друзьями, любили его безотчетно и беспредельно и собственную жизнь свою осознавали в меру проникновения его творчеством. Другие – их было много – те, кого сводили с ним на короткий срок и вновь разводили пути повседневного труда, смутно, но непререкаемо ощущали его, как явление исключительное, не подчиненное обычным формам, и считались с его высотою, порой непосильною, но всегда убедительною. Третьи, наиболее многочисленные, знавшие Блока только по стихам его, постигали величие поэта по величию его творчества. Блок– поэт и Блок-человек сливались воедино. И если в дальнейшем кому-либо из них выпадало счастье видеть и слышать Блока, то разочарование, столь обычное при встречах с служителями искусства, не имело места: все прекрасное, все величавое, все таинственно-влекущее, что было в стихах Блока,

было и в нем самом. И – трагедия каждого подлинного творца на земле – было в нем самом неизмеримо больше, чем то неизмеримо большое, что дал он в своем творчестве.

Земная жизнь всякого человека задана ему как подвиг. Блок выполнил этот подвиг, как поэт. Оружием его было слово, и словом он расковывал чары мертвящих стихий, раздвигал над нами низкое небо, призывал и привлекал на нас благословение красоты. Долг поэта он выполнил честно, ни мгновение не поддавшись соблазну зовущих в жизнь голосов. Но ремесло поэта не наложило на него своей беспощадной печати. И если, по установившемуся преданию, представляют себе поэта рассеянным, слабовольным, небрежным, притязательным, колеблемым каждым дуновением ветра, то полную противоположность этим признанным приметам являл Блок – неизменно сосредоточенный, алмазно-твердый, точный во всем, от великого до малого, скромный и нетребовательный, наглухо замыкавший перед людьми свою напряженную страсть. Он владел стихиею поэтического творчества, как одною из обуревавших его стихий, и властно преграждал пути и выходы иным, волновавшим его голосам. В условиях своей жизни должен был он быть поэтом, и был им; нежность стала отличительным о нем воспоминанием. Но те, кому памятны его величавый облик, твердая и легкая поступь, черты лица, крупные и правильные правильностью древне-героических профилей, очерк рта, нежного и в то же время властного, прямая поперечная линия на лбу, как бы опаленном заревом гневной мысли, ясный, долгий и глубокий, в душу проникающий взгляд и, наконец, крупные, с длинными пальцами, несказанной красоты и выразительности руки – те знают, что в судьбе Блока подвиг поэта – только воля Пославшего его и что по той же воле мог он стать провозвестником новой религии, водителем народов по новым путям, пророком и трибуном, полководцем и царем.

Но он стал поэтом – величайшим поэтом современности. Как такового оценили его при жизни наиболее чуткие из современников и спешно дооценивают те, кто запоздали сделать это до его кончины. Правда, земная жизнь – жизнь, и подвиг

поэта – подвиг. Наблюдали мы: подходил к нему видавший виды журналист и брал его, случалось, за плечо и осведомлялся о его настроении; потягиваясь после скучного заседания, наклонялся к нему профессор и сообщал, что много слышал о его стихах и лишь за недосугом не соберется прочесть; одобряла его, случалось, за одно литературная дама и очень, с другой стороны, не одобряла за другое. Но вот – и журналист, и профессор, и литературная дама, встречаясь с долгим, глубоким и чистым взором, вяло договаривали сентенцию и потом, позабыв о теме, прислушивались к напряженно-волнующему, приглушенному голосу и уносили в душе воспоминание о таинственно существующей, побудительно-внятной красоте.

То, что подобает выдающемуся современнику при жизни, досталось в удел и Блоку. Внешность его зафиксировали фотографические объективы и зарисовали художники; фонограф записал голос поэта; сотни и тысячи людей запомнили неповторяемый облик. Стихи поэта изданы и перепечатаны в ряде изданий. Словно предчувствуя краткость данного гению срока, спешили в последние годы современники воздать ему должное при жизни и передать его образ потомству.

Но не признанием современников – тончайшего слоя образованного общества – определяется судьба гения в веках, и не техника современных изобразительных средств сообщает устойчивость его памяти в борьбе со стихиею смерти…

Смерть пришла в указанный срок и, словно предчувствуя непомерность предстоящей в веках задачи, торопливо принялась уничтожать все земное, что было в Блоке. Едва ли одна черта прекрасного облика спаслась от распада, и тот, кто впервые увидел Блока в гробу, тот никогда его не видел. Маска, снятая с усопшего, воспроизвела обостренные страданием черты, общие всякому мертвецу; фотографические снимки запечатлели непреложное торжество смерти. – Нежность и любовь украсила цветами смертное ложе и цветами засыпали могилу; острая боль утраты заговорила в строках воспоминаний. Но не растерялась и смерть: тут же, у гроба и на могиле, иссушила цветы и к общему хору взволнованных движений и голосов явственно присоединила свою скрипучую поступь и гнусавую свою речь.

На наших глазах длится борьба и продолжится после нас. Уже кладется начало музею имени Блока, образован комитет для увековечения его памяти. Многочисленные письма, портреты, рисунки, предметы домашнего обихода, воспоминания близких и современников пополнят память о нем; мрамор и бронза воссоздадут его живой облик. На этом пути, обычном пути земной славы, обеспечена, в меру прочности всего земного, длительная победа над смертью.

Но хочется думать, что иными, легчайшими, не пропыленными и исчерченными путями истории пройдет через века образ гения. Вспоминаются и остерегающе звучат стро <…>* [* Полиграфический дефект в номере журнала. Имеется в виду стихотворение «Друзьям») (1908). – В. К.].

То, чего боялся Блок при жизни, то исполнилось неминуемо: стал он «достояньем доцента» и немало «критиков праздных» упражняют на нем свое легкое искусство; и уже видится нам в тумане времен «поздний историк», и замышляет он, верный пророчеству, «внушительный труд».

Многообразны и разительны облики воинствующей смерти; станут они и на путях историко-литературного признания, и кто знает, к каким прибегнут отводам? Поблекнут снимки; рассыплется глина, замкнувшая черты мертвого лица; истлеют черновики рукописей, хранящих отпечаток почерка четкого и волнующе-убедительного; бронзу и мрамор источит бесстрастное время, сокрушат страсти человеческие. Останется доцент, и постоит за себя типографский станок? Но мы, вплотную наблюдающие умирание культуры, в том не уверены; знаем, что и доцент станет достоянием истории, а типографский станок, и ныне переобремененный чуждой для него работою, разлезется по пазам и, заржавевший, отодвинется в дальний угол истории.

От страшной картины умирающего в веках страшного мира, к нему, жившему среди нас, обращается взор. Не подвластен смерти высокий и чистый дух; не пройдет бесследно и не умалится в тысячелетиях огромная, любовью объятая любовь; живая легенда, наперекор торжествующей смерти, сохранит и вознесет величественный образ. Какими, нам неведомыми путями свершится торжество жизни? Девушка ли, которой, в осиянный радостью миг, улыбнулся он светло и нежно, сохранит в сердце эту улыбку и передаст ее, вместе с сердцем, памяти поколений? Ветер ли веков, веющий над садами и пустынями мировой истории, пронесет нерушимыми, сквозь свет и тьму, волшебные сочетания слов, и из сочетаний слов волшебно возникнет образ творца? Или странник, все потерявший и все позабывший, споет таким же, как он нищим странникам свою единственную песню – и это будет песня о юном, статном и сильном, на закате дальних времен светло воссиявшем и жертвенно сгоревшем?

Тогда иным светом, иной святостью озарится бессмертное имя. И если исполнятся и минут сроки, и новая жизнь зацветет на развалинах истлевшего мира, то проникновенная мудрость историков остановится перед непосильной задачей – восстановить в путях научного познания легендарный облик и – завидная даже для гения участь! самое существование его подвергнет сомнению.

Мы, для кого существование Блока – близкая и радостная в несомненности своей явь, взысканы судьбою бессмертно. Вечная память о нем претворится в память и о нас. Безымянные, будем мы дороги отдаленным временам и поколениям, как дороги нам те, кто созерцал Данте, кто беседовал с Овидием. А в пределах этой жизни, краткой и теперь стремительно уходящей, сохраним высокую уверенность: страшный мир неизменно прекрасен; жертва угодна; тайна земного воплощения поэта – залог и обетование вечно-пребывающего в мире чуда.

«Записки мечтателей». 1922, № 5.


Александр Александрович Блок

(По памяти за 15 лет, 1906–1921 гг.)

27 апреля этого года, во вторник, в редакции «Всемирной литературы», виделся я, как обычно, с А.А. Блоком и недолго с ним разговаривал; после того отвлекся другими разговорами и делами; но к концу дня, вернувшись домой, вспомнил опять Блока – хмурого в тот день, молчаливого, явно больного, и впервые за пятнадцать лет знакомства с А.А. подумал, что недостаточно его видеть и слышать – необходимо записывать впечатления виденного и слышанного. В тот же вечер я заполнил несколько страниц набросками воспоминаний о Блоке, наскоро и начерно, и приготовил тетрадь для дальнейших записей. Тетрадь эта осталась незаполненной. После 27 апреля увидел я Блока на столе, в комнате на Офицерской.

Раздумывая над неудачей своего замысла, я оправдываю себя и утешаюсь. Да, ценно для современников и для потомства каждое слово Блока, каждое его движение. Из этих слов и движений воссоздастся в веках – не живой облик гениального поэта, но хотя бы колеблемая отражениями жизни тень. Может быть, посчастливится сделать это, в сколько-нибудь полной мере, другим. Объяснение моей неудачи в той неизменной взволнованности, с которою я каждый раз, при разнообразных обстоятельствах, созерцал и слушал Блока. Сознанием его высоты был я проникнут с первой минуты, как его увидел, – и задолго до этой минуты. Но то необъяснимо волнующее и, при видимом спокойствии, страстное, что всегда было во взоре и в голосе А.А., нередко скрывало от меня формальный смысл его речей, всегда отрывочных и напряженных; волшебная прелесть его существа зачаровывала взор и внимание. Разговор с ним был – как разговор с тем, с тою, может быть, кого любишь: чрезмерно напряженная восприимчивость улавливала каждый звук, каждое движение, но порядок звуков и движений, смысл их терялись; оставалось слитное впечатление переживаемой радости. И как любящему благоговейно и нежно не придет в мысль, в итоге богатого впечатлениями дня, воспроизвести, в форме точных записей, речи и поступки любимого человека, так не в силах был сделать этого и я.

Может быть, и для Блока, при всем несходстве его, по ритму души, с Гёте, найдется свой Эккерман; цель моих заметок – поведать, поскольку я в силах, о тех высоких впечатлениях, которые, обрываясь и возобновляясь, заполнили пятнадцать лет моей жизни – период личного знакомства с А.А. Воспоминания мои будут, по необходимости, отрывочны и неполны. Ничего не утрачено; ничего не забыто; но все так глубоко и тяжко запало в тайники сознания, что труд воспроизведения радостно пережитого мучителен и кажется, мгновениями, безнадежным.

В 1902 году вышел сборник стихотворений студентов С.-Петербургского университета под редакцией приват-доцента Б. Никольского. В сборник, выгодно выделявшийся в ряду подобных изданий удачным подбором материала, вошли два стихотворения А. Блока – поэта, никому в то время не известного [1]1
  «Чем больней душе мятежной» и «Видно, дни золотые прошли». (Примеч. В.А. Зоргенфрея. – В.К.)


[Закрыть]
. В памяти моей эти стихотворения тогда же уместились прочно и навсегда, а неведомое имя «Блок» запомнилось и зазвучало волнующе. Стихи, подписанные этим именем и появлявшиеся в 1903 и 1904 годах в альманахах «Гриф», в «Новом пути» и в «Журнале для всех», входили в мое сознание воплощением томивших душу мою тайн; в созвездии поэтов благодатной эпохи начала XX столетия вспыхнуло новое светило – и зажглось своим особенным, небывалым и несравненным блеском. К тому времени, когда вышли «Стихи о Прекрасной Даме», у меня, наряду с страстным желанием увидеть, узнать автора книги, возникло и укрепилось чувство, которое я не могу назвать иначе как сомнением в подлинности его существования среди нас. Казалось, что человек, в его земном образе, не может быть создателем таких слов.

Много прошло времени, прежде чем увидел я Блока. Литературные мои знакомства были ограничены; потом, когда круг их расширился, Блок долгое время оставался за его пределами. Я не упускал случая узнать что-либо об Александре Александровиче; расспрашивал о нем всех, так или иначе к нему прикосновенных. Помню, В.С. Миролюбов, в то время редактор «Журнала для всех», исповедуя меня, по своей привычке, как начинающего автора, первый удовлетворил моей любознательности, сообщив мне, что А.А. «высок, широкоплеч, крепок здоровьем, женат и видимо счастлив». Вл. Пяст отзывался о Блоке в выражениях восторженных, но недостаточно определенных: преобладали эпитеты «прекрасный» и «божественный». Поэт А.А.Кондратьев, человек терпеливый, общительный и изысканно-любезный, рисовал более точные образы: помнится, он сравнивал очертания лица Блока с профилями на древних монетах, изображающих диадохов – преемников Александра Великого. С. Городецкий давал порывистые реплики, не будучи в силах сосредоточиться хотя бы на секунду, но именно он познакомил меня впоследствии с А.А.

Просматривая свой «архив» за 1905–1906 годы, я нахожу следы пережитых волнений. Дружеские приглашения поэтов неизменно сопровождаются упоминаниями о Блока – и упоминаниями неутешительными. «Хотя Блок у меня завтра не будет, зайдите ко мне»; «Блока не будет – он всецело поглощен экзаменами» и т. п. И, наконец, записка от Городецкого: «Будет Блок и еще несколько человек».

Поздней весною 1906 года, к вечеру светлого воскресного дня, приехал я в Лесной, на дачу к С. Городецкому (Новосильцовская ул., 5). Из собравшихся помню, кроме хозяев, А.М. Ремизова, К.А. Эрберга, П.П. Потемкина. Едва уселись за стол на балконе, как появился запоздавший несколько А.А. Первое впечатление – необычайной светлости и твердости – осталось навсегда и в течение долгого, немеркнущего весеннего петербургского дня пополнилось новыми, радостными впечатлениями. Таким, конечно, должен был быть А.А.; таким только и мог он быть…

Описывать чью бы то ни было наружность – трудная задача; описать наружность Блока – труд ответственный и, чувствую, для меня непосильный. Между тем с каждого из видевших Блока спросится. Портреты и фотографические снимки не удовлетворят потомков, как нас не удовлетворяют изображения Пушкина, – мы ищем живых свидетельств в записках современников, записках скудных и неопределенных, и до сих пор работою воображения пополняем недочеты изобразительных средств того времени.

В наружности всякого человека есть нечто текучее, непрестанно образуемое. Только безнадежно мертвые духом обладают установившейся, легко поддающейся определению внешностью. «Мертвые души» Гоголя – благодарный материал для художников даже недаровитых. Чем напряженнее и богаче духовная жизнь, тем больше в облике человека колебаний света и теней, тем неуловимее переходы от духа к материи, тем разнообразнее его видимые явления. И притом, по необычайно меткому выражению В.В. Розанова; человек бывает сам собою лишь в редкие минуты, когда он обретается «в фокусе» своего я.

Прошло более пятнадцати лет с того дня, как увидел я впервые Александра Александровича; образы живого Блока встают в моей памяти, надвигаясь друг на друга, затуманиваясь мгновениями и озаряясь потом волшебным светом. Черты внешнего величия пребывают неизменно; но тон, окраска, даже протяженность форм, соотношение линий – меняются в игре душевных сил.

В тот весенний день увидел я человека роста значительно выше среднего; я сказал бы: высокого роста, если бы не широкие плечи и не крепкая грудь атлета. Гордо, свободно и легко поднятая голова, стройный стан, легкая и твердая поступь. Лицо, озаренное из глубины светом бледно-зеленоватых, с оттенком северного неба, глаз. Волосы слегка вьющиеся, не длинные и не короткие, светло-орехового оттенка. Под ними – лоб широкий и смуглый, как бы опаленный заревом мысли, с поперечной линией, идущей посредине. Нос прямой, крупный, несколько удлиненный. Очертания рта твердые и нежные – ив уголках его едва заметные в то время складки. Взгляд спокойный и внимательный, остро и глубоко западающий в душу. В матовой окраске лица, как бы изваянного из воска, странное в гармоничности своей сочетание юношеской свежести с какой-то изначальною древностью. Такие глаза, такие лики, страстно-бесстрастные, – на древних иконах; такие профили, прямые и четкие, – на уцелевших медалях античной эпохи. В сочетании прекрасного лица со статною фигурой, облеченной в будничный наряд современности – темный пиджачный костюм с черным бантом под стоячим воротником, – что-то, говорящее о нерусском севере, может быть – о холодной и таинственной Скандинавии. Таковы, по внешнему облику, в представлении нашем, молодые пасторы Христиании или Стокгольма; таким, в дни подъема и твердости душевных сил, являлся окружающим Иёста Берлинг, вдохновенный артист, «обольститель северных дев и певец скандинавских сказаний».

Конечно, я не запомнил в точности разговоров того вечера. Беседа велась в буднично-шутливом тоне; темою служили по преимуществу события текущей литературно-художественной жизни. Сидя над тарелкой с холодным мясом, А.А. спокойно и внимательно прислушивался к перекрестным застольным разговорам и лишь изредка давал ответы на порывистые замечания Городецкого, толковавшего о сборнике «Факелы» и тут же, при помощи нескольких спичек, изображавшего эти факелы в натуре. Кажется, в эти дни А.А. покончил с государственными экзаменами и не без удовольствия сообщил, что продал свое студенческое пальто. Из высказанного им помню, что на чей-то вопрос – кого он более ценит как поэта, Бальмонта или Брюсова, А.А. ответил, не колеблясь, что – Бальмонта.

Встав из-за стола, пошли в парк и долго бродили в окрестностях Лесного, руководимые Городецким. Весеннее, несколько приподнятое настроение владело всеми. Городецкий проявлял его бегом и прыжками, умудряясь на ходу цитировать и пародировать множество стихов, своих и чужих; А.М. Ремизов подшучивал над Эрбергом, именуя его «человеком в очках» и утверждая, что он впервые видит деревья и траву и крайне всему этому удивляется; Блок мягко улыбался, храня обычную неторопливость движений и внимательно ко всему прислушиваясь. Встретив на дорожке преграду в виде невысокого барьера, Городецкий через него перепрыгнул и предложил то же сделать другим; кое-кто попытался, но Блок, помню, обошел барьер спокойно и неторопливо.

Вернувшись, уселись в круг и принялись за чтение стихов. Та пора – 1906 год – была порою расцвета поэтической школы, душой которой и тогда уже был Блок, а главою которой был признан много лет спустя. Каждый день дарил поэзию новыми радостями, и роскошество ее стало для нас явлением привычным. Но, даже избалованные обилием красоты, внимали мы в тот вечер с наново напряженным благоговением Блоку, прочитавшему три свои недавние, никому из нас не известные стихотворения: «Нет имени тебе, мой дальний», «Утихает светлый ветер» и «Незнакомка».

Я впервые слышал Блока; впервые к магии его слов присоединилась для меня прелесть голоса, глубокого, внятного, страстно-приглушенного. Тысячи людей слышали за последние годы, как говорит и читает Блок; они, конечно, не забудут. Но что останется другим, тем, кто от нас узнает имя Блока? Свистящая граммофонная пластинка, передающая произведенную в 1920 году запись голоса А.А., – прослушав которую он, по словам очевидцев, помолчал и сказал потом: «Тяжелое впечатление…»

Охарактеризовать чтение Блока так же трудно, как описать его наружность. Простота – отличительное свойство этого чтения. Простота – в полном отсутствии каких бы то ни было жестов, игры лица, повышений и понижений тона. И простота – как явственный, звуковой итог бесконечно сложной, бездонно глубокой жизни, тут же, в процессе чтения стихов, созидаемой и утверждающейся. Ни декламации, ни поэтичности, ни ударного пафоса отдельных слов и движений. Ничего условно-актерского, эстрадного. Каждое слово, каждый звук окрашены только изнутри, из глубины наново переживающей души. В тесном дружеском кругу, в случайном собрании поэтов, с эстрады концертного зала читал Блок одинаково, просто и внятно обращаясь к каждому из слушателей – и всех очаровывая.

Так было и в тот памятный день. Названные мною три стихотворения – и «Незнакомка» по преимуществу – были началом, сердцем новой эры его творчества; из них вышла «Нечаянная Радость». Помню, «Незнакомка», недавно написанная и прослушанная нами весенним вечером, в обстановке «загородных дач», после долгой прогулки по пыльным улицам Лесного, произвела на всех мучительно-тревожное и радостное впечатление, и Блок, по просьбе нашей, читал эти стихи вновь и вновь.

Вслед за тем читали другие; но из прослушанного ничего не запомнилось, да и слушать не хотелось. Настроение, приподнятое вначале, улеглось; разговоры повелись шепотом. А.А. с обычной готовностью записал кое-кому стихи в альбомы и с улыбкою подошел ко мне – благодарить за только что присланные стихи, ему посвященные. Стихи были слабые, и я чувствовал себя до крайности смущенным; не останавливаясь на них, А.А. перешел к прочитанным мною в тот вечер стихотворениям. Несколько слов его, как всегда неожиданных и внешне смутных, были для меня живым свидетельством его пристального внимания. Просто, – и я это ясно понял, – но в формах обычной литераторской общительности А.А. пригласил меня навестить его; тогда же мы условились о дне встречи, и А.А. сделал то, что часто делал и в дальнейшем и что каждый раз внушающе на меня действовало; вынул записную книжку небольшого размера и пометил в ней день и час предположенного свидания. Черта аккуратности – эта далеко не последняя черта в сложном характере Блока – впервые открылась мне.

В том году Блок переехал с квартиры в Гренадерских казармах на другую – кажется, Лахтинская, 3. Там побывал я у него впервые. Помню большую, слабо освещенную настольною электрическою лампой комнату. Множество книг на полках и по стенам, и за ширмой невидная кровать. На книжном шкафу, почти во мраке – фантастическая, с длинным клювом птица. Образ Спасителя в углу – тот, что и всегда, до конца дней, был с Блоком. Тишина, какое-то тонкое, неуловимое в простоте источников изящество. И у стола – хозяин, навсегда мне отныне милый. Прекрасное, бледное в полумраке лицо; широкий, мягкий отложной белый воротник и свободно сидящая суконная черная блуза – черта невинного эстетизма, сохраняемая исключительно в пределах домашней обстановки. Таким изображен он на известном фотографическом снимке того времени; таким я видел его не раз и в дальнейшем; но, насколько знаю, никогда не появлялся он в этом наряде вне дома. В кругу приятелей-поэтов, в театре, на улице был он одет, как все, в пиджачный костюм или в сюртук. И лишь иногда пышный черный бант вместо галстука заявлял о его принадлежности к художественному миру. В дальнейшем перестал он и дома носить черную блузу; потом отрекся, кажется, и от последней эстетической черты и вместо слабо надушенных неведомыми духами папирос стал курить папиросы обыкновенные.

Правда, внешнее изящество – в покрое платья, в подборе мелочей туалета – сохранил он на всю жизнь. Костюмы сидели на нем безукоризненно и шились, по-видимому, первоклассным портным. Перчатки, шляпа «от Вотье». Но, убежден, впечатление изящества усиливалось во много крат неизменной и непостижимой аккуратностью, присущей А.А. Ремесло поэта не наложило на него печати. Никогда – даже в последние трудные годы – ни пылинки на свежевыутюженном костюме, ни складки на пальто, вешаемом дома не иначе как на расправку. Ботинки во всякое время начищены; белье безукоризненной чистоты; лицо побрито, и невозможно его представить иным (иным оно предстало после болезни, в гробу).

В последние годы, покорный стилю эпохи и физической необходимости, одевался Блок иначе. Видели его в высоких сапогах, зимою в валенках, в белом свитере. Но и тут выделялся он над толпой подчинившихся обстоятельствам собратий. Обыкновенные сапоги казались на стройных и крепких ногах ботфортами; белая вязаная куртка рождала представление о снегах Скандинавии.

Возвращаюсь к вечеру на Лахтинской, к полумраку рабочей комнаты, где, в просторной черной блузе, Блок предстал мне стройным и прекрасным юношей итальянского Возрождения. Беседа велась на темы литературные по преимуществу, если можно назвать беседой обмен трепетных вопросов и замечаний с моей стороны и прерывистых, напряженно чувствуемых реплик А.А., идущих как бы из далекой глубины, не сразу находящих себе словесное выражение. Неожиданным, поначалу, показалось мне спокойное и вдумчивое отношение А.А. к лицам и явлениям поэтического мира, выходившим далеко за пределы родственных ему течений. Школа, которой духовным средоточием был он, не имела в нем слепого поборника – мыслью он обнимал все живое в мире творчества и суждения свои высказывал в форме необычайно мягкой, близкой к неуверенности. О себе самом, невзирая на наводящие мои вопросы, почти не говорил, но много и подробно расспрашивал обо мне и слушал мои стихи; не проявляя условной любезности хозяина или величавой снисходительности маэстро, ограничивался замечаниями относительно частностей или же просто и коротко, но чрезвычайно убежденно говорил, правдиво глядя в глаза: «нравится» или «вот это не нравится». Так, насколько я заметил, поступал он в отношении всех.

Когда я уходил, за стеною кабинета, в смежной квартире, раздалось негромкое пение; на мой вопрос – не тревожит ли его такое соседство, А.А., улыбаясь, ответил, что живут какие-то простые люди и чей-то голос поет по вечерам: «Десять любила, девять разлюбила, одного лишь забыть не могу» – и что это очень приятно. Еще одна черта блоковского гения открылась мне, прежде чем певец Прекрасной Дамы, Незнакомки и Мэри сказался по-новому в стихах о России.

После того виделся я с Блоком часто. С Петербургской стороны переехал он на Галерную улицу и несколько лет жил там; в доме № 41, кв. 4. От ряда посещений – всегда по вечерам – сохранилось у меня общее впечатление тихой и уютной торжественности. Квартира в три-четыре комнаты, обыкновенная средняя петербургская квартира «с окнами во двор». Ничего обстановочного, ничего тяжеловесно-изящного. Кабинет (и в то же время спальня А.А.) лишен обычных аксессуаров обстановки, в которой «живет и работает» видный писатель. Ни массивного письменного стола, ни пышных портьер, ни музейной обстановки. Две-три гравюры по стенам, и в шкапах и на полках книги в совершеннейшем порядке. На рабочем столе ничего лишнего. Столовая небольшая, почти тесная, без буфетных роскошеств. Мебель не поражает стильностью. И в атмосфере чистоты, легкости, свободы – он, Александр Блок, тот, кто вчера создал, может быть, непостижимые, таинственные строки и кто сегодня улыбается нежной улыбкой, пристально глядя вам в глаза, в чьих устах ваше примелькавшееся вам имя звучит по-новому, уверенно и значительно. Вечер проходит в беседе неторопливой и – какова бы ни была тема – радостно-волнующей. Отдельные слова, как бы добываемые, для большей убедительности, откуда-то из глубины, порою смутны, но неизменно точны и выразительны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю