Текст книги "Как говорил старик Ольшанский..."
Автор книги: Вилен Хацкевич
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Вилен Хацкевич
КАК ГОВОРИЛ СТАРИК ОЛЬШАНСКИЙ...
Повесть
Что гадать и думать тут,
Дети под дождем растут,
Веселы и босоноги,
Дети, дети на дороге…
Как цветы среди поляны,
Вырастают великаны.
И.-Л. Перец
***
Маленькая Родина все равно большая, ведь она единственная.
Вилька стоял на высоком валу у старинных казацких пушек и, затаив дыхание, любовался Десной.
Всего два часа езды на автобусе…
Выходишь из квартиры номер восемь, проходишь через огромный двор, что на большой Васильковской номер двадцать один, поворачиваешь за угол, минуя десятое отделение милиции, проходишь к автовокзалу, садишься в автобус, и…
Всего два часа, чтобы встретиться с детством…
Здесь он родился. Так записано в метрике, затем – в паспорте.
Отсюда начался для него отсчет времени, жизненный отсчет…
Города он не помнил. Да и откуда?
Ведь когда началась война, ему было всего четыре года…
Здесь он будет снимать свой первый фильм…
И, как в кинофильме, его воспоминания вернулись в прошлое…
***
Чернигов. 1941 год. Вечереет. По улице Коцюбинского снуют машины. Грузовики, легковушки… Люди, вещи… Дети… Идет эвакуация.
Из двора, что граничит с музеем Коцюбинского, к грузовику выходит красивая черноволосая женщина. У машины – мужчина в военной форме с ромбиками в петлицах. На руках у него ребенок. Отец целует ребенка и передает его мальчику в матроске, сидящему на чемоданах в кузове грузовика. Ему лет девять-десять… Последние слова, объятия, поцелуи…
Машина тронулась… Удаляется… Стоит отец. У его ног, повизгивая, лежит маленькая пушистая собачка. Вдруг она срывается с места и несется за машиной. Жалобно скулит, воет…
– Томка, Томочка, домой! Домой, к папе! – несется мальчишеский голос из грузовика. Собачка останавливается, жалобно скулит, вертит головой. Хочет вернуться, но снова бросается за машиной. Плачет малыш. Ему жаль собачку… Плачет мать. Она смотрит туда, где остался муж, дом…
Поезд. Люди, люди, вещи… А за окном – зарево над Черниговом.
Отец вбегает в горящий дом. Огонь. В детской, над кроваткой – портрет сына. Срывает. Выбегает из дома. Смотрит на пылающий дом. А в руках – портрет. Улыбается малыш. Зарево пожара отражается в стекле. Отец разбивает стекло, вынимает фотографию из рамки и, вырезав ножом улыбающуюся головку, вкладывает фотографию в полевую сумку…
Поезд. Люди, люди, вещи… И мертвая тишина. Лишь колеса стучат… Стучат…
Изба. На полу, под огромным шкафом, на импровизированной постели, шалят братья. Разогнавшись от стены, они прыгают на «постель», «ныряют». Смеются, визжат. Все это кончается тем, что малыш ударяется головой о шкаф. На крики и рев прибегают мать, старушка и старик с густой бородой – хозяин. Старик прикладывает большой охотничий нож к шишке мальчугана, но рев не прекращается. Все хлопочут возле малыша. Старший брат, прижавшись к шкафу, виновато смотрит на мать, на ревущего малыша… Уснули…
Вдруг в темноте раздается душераздирающий крик. Вновь сбегаются все: и мать, и старушка – заспанные, в ночных сорочках – и снимают с груди насмерть перепуганного малыша огромного сибирского кота…
Мельница. Горы зерна. Малыш прыгает, купается в зерне…
Старушка угощает братьев большими фигурными пряниками – петушками, лошадками.
И вновь стучат колеса. Поезд. Река. Ночь. Понтонный мост. Тысячи беженцев. Машины, телеги, кони… Военная техника. Идут солдаты, солдаты… Идут беженцы… Мать с детьми. Лавина, которой нет конца. Идут солдаты. Среди них отец. Вот он! Она видит его.
– Иосиф! Иосиф!.. Папочка!
Мост – узкая полоска, по которой движутся тысячи муравьев…
И вдруг – рев в небе. Самолеты с черными крестами. Вой бомб. Взрывы. Фонтаны воды. Стрельба. Крики. Давка, суматоха, паника…
– Иосиф! Иосиф!.. Папочка!
Бомба угодила в мост. И кажется, что небо загорелось. Рев достигает предела, и невозможно уже уху воспринять высоту этой ноты… И вдруг он обрывается в дикую гнетущую тишину…
Поезд. Люди, люди, вещи…
На пристани тысячи людей. Идет посадка беженцев на военное судно. На высокую палубу переброшены мостики, сбитые наспех из досок. Ломаются перила, люди падают в воду. Крики. И уже никто, никакая сила, не может сдержать натиска толпы. Она все рушит, давит на своем пути…
Корабль в море. Очередь в туалет. Очередь за водой. Кружка передается из рук в руки. Из кружки воду наливают в посуду… А за борт опускают что-то продолговатое, завернутое в простыню. А вот заворачивают еще один труп, и еще, и еще…
Мать держит ребенка над бортом. Он делает по-большому за борт… Женщина перегнулась за борт – ее рвет. Самолеты фашистские. Самолеты наши… Идет воздушный бой над кораблем. Стреляют с корабля. За бортом ухают бомбы, поднимая водяные столбы… А потом – шторм. Страшный шторм, ад, но еще не последнее испытание…
Ферганская долина. Люди, люди… Движутся пешком, на волах, верблюдах, лошадях, телегах… Тысячи людей. До горизонта – люди… Беженцы. Все это движется в одном направлении. Туда, дальше от ужаса, от смерти.
А вокруг степь. Степь. Ни воды, ни деревца. И только люди, люди, кони, волы, верблюды, телеги… Старики, женщины и дети… Дети.
Выпал из телеги спящий Яков. А телега движется дальше…
Бежит старик-возница, бежит мать. Бегут против движения. Мать, обезумевшая мать, а за ней, едва поспевая, тяжело дыша – старик. Яков, чудом уцелевший, лежит на дороге и… спит. Мать хватает его на руки. Целует…
А старик медленно осел, жадно хватает воздух… Умирает старик.
– Воды! Дайте глоток воды! – кричит мать. – Воды!
Дом у завода. После землетрясения и проливных дождей рухнула крыша. Вилька почти круглые сутки сидит в небольшом шкафчике. Здесь сухо. Сидит, жует хлебную корку. Натянул ниточки, повесил бумажки, вырезал из картона фигурки. В театр играет, слова говорит…
А когда дожди прекратились, Вилька и Яша ходили на станцию за сахарной свеклой. Здесь стояли десятки товарных вагонов. Из толстого провода делали кочережку с заостренным концом. И на эту кочережку ловилась из товарняка свекла. Потом мать жарила ее в печке на раскаленных головешках. До чего же было вкусно!..
Воду брали далеко за железной дорогой. Поезда. Вагоны. Сколько их на этой станции! Сотни… Вот уже много месяцев они стоят здесь. Их не обходили, а пролезали под ними, когда хотели попасть на ту сторону, к воде. Уже привыкли.
Яков с ведрами в руках пролез под вагонами и пошел по шпалам вдоль железнодорожной колеи. Навстречу, по другому пути, шел поезд. Паровоз пыхтел, таща за собой бесчисленное множество вагонов. Скрежет, шум, гудки…
Высунувшись из будки что-то кричал, размахивая руками, машинист паровоза. Шум нарастал. Сзади шел второй поезд, но Яков об этом не знал. Вилька видел бегущих к водокачке людей. Стояли два поезда. В облаках пара кольцом толпились люди, а в центре лежал Яша, будто весь вымазанный мазутом… Вилька закричал и бросился к дому. А навстречу уже бежала мать. И с ней еще люди.
– Мама, мама, там Яша! Яша, мам…
Улица была широкой, а по ней протекал арык с водой цвета топленого молока, которое когда-то очень давно пил Вилька. А у самой воды, вдоль всей улицы, стояли какие-то странные деревья с большими листьями и длинными колючими шпагами. На той стороне было видно огромное трехэтажное здание, откуда всегда под музыку оркестра выходили строем моряки, а за ними бежали босоногие мальчишки. Они пристраивались в конце колонны и старались идти в ногу с моряками. А за всеми за ними клубились облака пыли…
Вилька стоял у забора и ждал, когда выйдет мама. А за забором лежала огромная овчарка и смотрела в щелку на Вильку.
– Противная собака! Я домой хочу! Мама! Мама!
За Вилькой выходили втроем: мама, хозяин, который забирал Джульбарса, и хозяйка тетя Зухра с теплой вкусной лепешкой. Вилька садился под окнами на солнышке. Но ему было холодно, очень холодно. По его худому пожелтевшему лицу текли слезы. Его бил озноб. У Вильки была малярия. Его вносили в дом, клали в постель и накрывали сверху одеялами, подушками…
Целая гора была на нем. А он где-то там, внизу, лежал и стучал зубами…
Под окном стоял ишак и натужно вопил свое «Иа-а-а»…
Приходил почтальон, приносил письма-треугольники от отца. А однажды пришло извещение-похоронка… Отца уже не было, а письма все еще приходили…
Поезд. Поезд… Долгий путь. Они ехали в Киев.
***
Лиза в растерянности стояла на привокзальной площади. Рядом с ней на вещах примостились Вилька и Яша. Вокруг сновали люди с чемоданами, узлами, корзинами, мешками. За забором натужно пыхтел и визгливо кричал паровоз. По площади проезжали груженые телеги, цокали подковами лошади, катились какие-то старомодные пролетки, набитые чемоданами и мешками, а из них торчали человеческие головы.
– Ваши детки похожи на мою лошадь… Кожа да кости… Откуда путь держите?
– Ой, не говорите, с конца света, аж из Средней Азии. Два месяца добирались…
– Что поделаешь… Проклятая война… Куда только она людей не пораскидала… Грузите ваши бебехи. А где же хозяин? Или еще не вернулся?
– В сорок втором, под Харьковом…
Низенький, коренастый старик в высоком картузе поднял кверху плечи, расставил врозь руки, прищурил левый глаз и несколько секунд оставался в таком положении.
– Вы меня извините… Не хотел… Не знал…
Старик Ольшанский посмотрел на Лизу, на Яшины костыли, на громадные Вилькины глаза и спросил:
– Куда ехать будем, дочка?
– Не знаю… Может, попробовать на Демиевку?.. Там когда-то жила моя мама… Может, кто-то в живых остался… Может, кто и вспомнит… Мне бы только на первое время… Потом я в Чернигов поеду. Мы там до войны жили, муж у меня там работал…
– Так я тоже демиевский. Всю жизнь там. На Демиевке все знают Ольшанского… Ну, пошел, коняга!
Киев смотрел на них разбитым Крещатиком, искалеченной Большой Васильковской, горами битого кирпича, мертвыми каркасами домов, беспорядочным сплетением металлических балок и бесконечными очередями у продуктовых магазинов.
«Бом-бо-у-бе-жи-ще… Ос-то-рож-но, ми-ны!» – читал по складам Вилька надписи на домах, мимо которых они проезжали.
– Боже, Боже… Ужас какой!.. Что же они наделали, эти сволочи, – буквально причитала Лиза, – сколько же десятилетий, сколько сил, сколько рук понадобится, чтобы восстановить все это…
– Столько камней Гитлеру и его банде в печенки и в почки, сколько мы с моим конягой уже вывезли с Крещатика! И вот что я тебе скажу, дочка, я уже старый человек и не знаю, сколько мне суждено еще прожить на белом свете, но я надеюсь увидеть новый Крещатик.
Смеркалось… Вечером, когда уставшего с дороги Вильку укладывали спать, стекла в окнах вдруг зазвенели и осветились яркими вспышками. Вилька вскочил с дивана и бросился к окну. Наливайковская улица была полна людей. Они обнимались, целовались, плакали и смеялись, кричали «Ура!»… Там, за окном, гремел салют Победы.
***
Мороз, ветер… Огромный двор завален снегом.
Вилька пытается открыть дверь. Она чуть-чуть поддалась, и он пролазит в узенькую щель. Бежит, проваливаясь по пояс в снег, несется в конец двора, где спряталась в сугробах уборная.
Стоит Вилька со спущенными штанами, плачет. Руки его не слушаются, руки словно деревянные, замерзли… Ревет Вилька.
Приоткрылась дверь. Показалась краснощекая мордочка, укутанная теплым шерстяным платком, окинула взглядом дрожащего Вильку. Помогла Верка ему застегнуть штаны.
Бежит Вилька к дому, падает, плачет…
А вдогонку ему несется голос Верки Диденко:
– Эй, ты, серун, скажи матке, щоб она тебе купила горшок!
Смеется Верка, глазки бегают бесиками на румяном личике…
***
– Убивец! Сволота! Лучше бы я сделала выкидыш, чем родила такого идиота ненормального! Он же твоего батьку на тот свет отправил, а ты, паршивец, кормишь его завтраками! Я, как ломовая лошадь, круглые сутки работаю, чтоб ты, дохляк, шкилет несчастный, не подох с голоду, а ты… Люди, посмотрите на этого болвана! Ты же хуже фашиста! Ты же изменщик Родины! Ты понимаешь это? Или ты не Понимаешь? Люди, плюйте на него! – кричала на весь двор Большая Катька. – Иди, иди к своим фашистам! Домой я тебя не пущу, так и знай!
У порога, свернувшись калачиком, закрыв руками лицо, жалобно, по-собачьи, скулил Юрка.
На большой Васильковской с утра до вечера копошилась в развалинах серо-коричневая масса. Пленные фашисты работали на расчистке улицы. От Голосеевских прудов до клуба имени Фрунзе они разбирали разрушенные дома, горы разбитого камня, искореженные металлические балки перекрытий.
Малыши-первоклашки, идя в школу, бросали в котлован, где работали пленные, свои завтраки…
***
Наша жизнь – это вовсе не жизнь всей страны, даже не города. Это жизнь одного двора в трудные послевоенные годы. И, конечно, не целая жизнь, а так, отдельные эпизоды…
Итак, мы жили на Демиевке, на одной из бывших окраин древнего Киева. Теперь это Московский район. У нас был огромный двор с несметным количеством детей. Как говорил старик Ольшанский, когда все они высыпают на гульки, то пройти через двор по надобностям негде…
Теперь этого двора уже нет. Его снесли и проложили дорогу к автовокзалу.
До революции Демиевка считалась самым бандитским районом. В первые послевоенные годы Демиевка, на то время уже Сталинка, отдала пальму первенства Подолу, но все уцелевшие «бандиты», как заметил старик Ольшанский, остались проживать в нашем дворе по Большой Васильковской, № 21.
Слева к нашему дому примыкала районная поликлиника, справа – 10-е отделение милиции. И это было очень удобно. Всегда, когда во дворе случалась драка, а это было почти каждый день, то одних вели в милицию, а других несли в поликлинику. Двор, благодаря своему географическому расположению, имел и ряд других преимуществ. Когда ветер дул со стороны кондитерской фабрики имени Карла – Маркса, то пахло шоколадом и ванилью, а с маргаринового завода соответственно пахло маргарином, ну а если ветер дул с другой стороны, то разносился запах резины и дрожжей, так как там находились «Красный резинщик» и пивзавод. Ну, а если ветра не было ни справа, ни слева, то по двору носились запахи нашей дворовой уборной «на четыре очка», как говорил старик Ольшанский… Разумеется, нам больше нравился ветер со стороны кондитерской фабрики…
Посмотришь в небо, а там – голуби, голуби!..
В детстве мы себе не представляли неба без голубей. А сейчас только ворон пролетающих можно увидеть…
***
Во дворе было несколько гигантских голубятен. Они стояли на вкопанных в землю толстых столбах, упираясь задней своей стороной в покосившиеся деревянные сараи, набитые всякой рухлядью под дрова.
Одна из будок принадлежала Зунде Косому, другая – Вовке Японцу. Владельцем третьей голубятни был Васька Соболь. Все они были голубятниками-фанатами. И если голубь по ошибке садился не на свою будку, а они стояли почти в десяти шагах одна от другой, то хозяин будки пытался тут же завладеть им.
– Что вы хотите, – они же в ловках! – пояснял старик Ольшанский.
Однажды Васька Соболь, лишившись своей нежинской голубки, с дикими воплями забросил дохлую ворону на будку Зунды Косого, после чего перепуганные голуби неделю не возвращались домой.
Вовка Японец держал под своей будкой, в пристройке между столбами, старый мотоцикл «Харлей», и от его голубей так разило бензином, что от них убегали все кошки, которые охотно пожирали зундиных турманов и васькиных нежинских…
Была и четвертая будка, но там голубей никогда не было. Мишка с грузовика ее поставил, но вскоре разругался с женой и больше во дворе не появлялся. В этой будке обычно играли на деньги в карты. Процветало «двадцать одно», но играли и в «буру», и в «чмена»… Шли в ход и облигации, и хлебные карточки, и часы, и водка… Игры обычно заканчивались шикарными драками с вытаскиванием кастетов, финок и всяких перышек. Кто был посмелее и не был особенно занят домашними делами, выходил на это посмотреть…
«Что наша жизнь? Игра!» – с пафосом произносил рыжий Джуня – «человек с глазами цвета ржавых гвоздей», как образно обозвал его начитанный Юрка Цыпа.
… Часто во дворе появлялся маленький человечек с огромным довоенным ящиком-фотоаппаратом и, вытянув шею, визгливо кричал:
– Фотограф Бродский увеличивает любую семью!..
Приходили и «тенора», закрывали одно ухо рукой и начинали петь:
– Дорогая жена, я калека…
Разбомбило на фронте меня,
Оторвало мне полчеловека,
Так за что же ты любишь меня?..
Голос страшно вибрировал, глаза навыкате, жилы вздувались, лицо от напряжения краснело, а затем синело…
Проблем было много… А вопросов еще больше.
– Что такое? Что уже там случилось? Сема, чего ты орешь, будто тебя режут?
– Ма-ма! А Изя не хочет быть танко-о-ом!..
– Изя! Изя, ты же старше, почему ты не хочешь быть танко-ом?..
Нашими соседями через фанерную перегородку была многочисленная семья Мирсаковых. Все они становились портными, как дед, как отец, по мере отлучения от материнской груди.
***
Однажды все семейство сидело во дворе у своего окна за праздничным столом. Праздник был объявлен по случаю приезда тети Берты.
– Лэхаим! Хоть и прошло уже так много лет, но как сейчас вижу и помню вас, дети… Да не даст мне солгать ваша мама. Маня, я правду говорю?
Маленькая Маня, утирая слезы, утвердительно кивнула головой. «Бывшие дети» с интересом смотрели на тетю. Все они уже отслужили армию, обзавелись семьями, стали мастерами по портняжной линии (кто шил, кто кроил, кто конструировал одежду для «обеих полов», как говорил старик Ольшанский). Все они с женами и детьми сидели за этим вынесенным из квартиры длинным столом с закуской № выпивкой и не сводили глаз с тети Берты, которую они раньше никогда не видели.
Правда, старшему из братьев, Леве, мучительно напрягавшему память, казалось, что он уже когда-то слышал этот голос. О, Лева играл на скрипке, и у него была отличная музыкальная память. Память была хорошая, а вот играл он отвратительно… Да и шил он неважно…
Мы немножко отвлеклись. Послушаем тетю Берту.
– Вот это – Йося, – глядя на Йосю, сказала тетя Берта.
– Да, это Йося, – сказала Маня.
– Вот это – Лазарь… – продолжала тетя Берта.
– Да, это Лазарь, – подтвердила Маня. Вот это – Мотеле.
– Да, это Мотеле.
– Вот это… Слушайте, а где же Лева?
– Как это где Лева? Вот этот Юра! – с гордостью сказала Маня.
Маня всегда говорила, что приличные дети еще должны уметь играть на всяких музыкальных инструментах. Леву учили играть на скрипке с малолетства, но занятия прервала война. К Йосе приходил учитель, который обучал его игре' на аккордеоне. За стенкой часто слышалось, как он разучивал «Хороши весной в саду цветочки» или «Одинокую гармонь». Он явно делал успехи, но до «Чардаша» Монти не дошел, так как, по словам старика Ольшанского, «больше играл на швейной машинке, чем на своей гармонике». Мотя ушел в армию, где обшивал все начальство. Вернулся домой возмужавший, весь в наколках-татуировках, с финансами, с женой и двумя детьми. Как говорил старик Ольшанский, «Он так набил себе руку в армии, что может за час при клиенте пошить бруки».
Он был «добрая душа» этот Мотеле. При желании любой из нас мог честно заработать у него рубль… А то и больше, если выдержишь… Надо было только подставить голову, а Мартын, как называли его во дворе, давал щелобан, выстреливая третьим пальцем правой руки. Были и варианты: с оттяжкой того же пальца левой рукой, в лоб, в темя и т.д.
Больше всех зарабатывал внук Старика Ольшанского Фимка. Из глаз у него лились слезы, голова обрастала твердыми гулями, шишками, но и он капитулировал после пятого-шестого Мотькиного удара.
А вообще-то Фимка был какой-то невезучий. То он попал под подброшенный им же в воздух кирпич (мы тогда играли в «тяжелых бомбардировщиков»), то Витька Соболь ударил его по той же многострадальной голове деревянной рейкой, на конце которой торчал большой гвоздь… У него вечно слезились глаза, сопливился нос, и весь он был в синяках и шрамах…
***
Вся площадь двора с утра до позднего вечера служила футбольным полем. В футбол играли и дети, и взрослые. Сюда в разные годы приходили играть отдельные игроки и целые команды с других улиц и районов. Здесь играли и Трояновский, и Лобановский…
Рыжий, длинный Валерка Лобановский жил в невзрачном деревянном домишке на другом конце Большой Васильковской, ближе к Голосеевскому лесу, в том самом месте, где сейчас находится гостиница «Мир». Вовка Тюя, он же Басенко, который учился в одном классе с Лобаном в тридцать девятой школе, рассказывал, что Валерку часто доводилось отрывать от мяча, чтобы пригласить на урок, особенно в дни контрольных работ по математике, с которыми этот вундеркинд расправлялся запросто. «Зовите Лобановского!» – говорили педагоги, когда районо подсовывало очередную непосильную для них задачу. Но это так, к слову, чтобы потом не забыть…
Особенно частыми были баталии с Базарной, 2-б… И не только на футбольном поле. Изготовив почти настоящие сабли из металлических обручей, опоясывающих селедочные бочки, и тугие луки со стрелами, шли войной двор на двор. Кстати, в одном из подобных боев Зунда стал Косым. Как вспоминает старик Ольшанский, Зунда сидел на наблюдательном пункте, высматривая противника в длинную трубу, а противник выстрелил в эту трубу из рогатки.
***
В те годы воевали всюду, не только в нашем районе… Бывало, идешь в школу, а тебя встречает вооруженная до зубов ватага, скручивает тебе руки и допытывается:
– Ты за байковцев или за красноярцев?
И, как говорил старик Ольшанский, и так, и этак морду набьют. И, конечно, били…
Да… Так мы говорили о футболе…
Случалось и так, что в самый разгар матча на поле появлялся старик Ольшанский. Обычно он появлялся с топором, пытаясь «порубить мяч на мелкие кусочки».
Так уж получилось, что одни из футбольных ворот приходились как раз против окон Ольшанского и часто мяч, минуя ворота, попадал в стекла его квартиры.
Конечно, «порубить мяч на мелкие кусочки» с помощью топора дело трудное, больше даже смешное… Вот это был цирк!.. А вот проткнуть мяч вилкой можно запросто (за один удар имеешь четыре каверны). И это он однажды проделал «со зверским лицом». Э, это было лишним. Лучше было этого не делать. Нет! Тысячу раз нет!.. Так приличные люди не поступают… Мяч для нас был самым дорогим, самым любимым другом. Ему цены не было! На нем шрамов было больше, чем на Фимкиной голове, мы его зашивали, клеили, латали и шнуровали… И каждый, кто поднимал на него руку… Короче, не избежал мести и старик Ольшанский.
Когда однажды его внук Фимка вышел пофорсить в новой дедовой фуражке, Витька Бублик, вершивший правосудие, коршуном налетел на него, сорвал с головы головной убор и бросил в отверстие дворовой уборной.
И наш двор стал свидетелем еще одного захватывающего аттракциона, когда старик Ольшанский, сделав предварительно очередную отметину на Фимкиной голове, пытался металлическим крючком из толстой проволоки достать из отверстия свою фуражку.
Зрители окружили белый домик, следя за каждым движением старика Ольшанского и утирая слезы от смеха.
– Гицели проклятые, я вам еще покажу! Вы у меня еще дорегочетесь на свою голову!..
***
Маня рассказывала:
– У моей мамы было пятнадцать душ детей. Когда ей было сорок пять лет, у нее начались головные боли. Мама пошла до врача, и тот ей сказал, что ей нужно иметь ребенка. Подумать только! Хорошенький рецепт!.. И этим ребенком стала я, что вы на это можете сказать?! Или вспомнить историю женитьбы моего Лазика. Он ехал в поезде. В купе до него долго приглядывался один пожилой мужчина. Утром, когда поезд уже подходил до Нежина, этот мужчина, поборов смущение, обратился до Лазера.
– Молодой человек, – сказал он, – извините, я долго вас наблюдал, и вы мне пришлись по вкусу. Извините, у меня есть очень красивая дочь. Мне кажется, что вы могли бы составить хорошую пару… Вы не можете сойти на этой станции, тут у Нежине? Не можете… Я вас понимаю. Вам нужно у Киев… Понимаю… Ну, что ж, вот вам на всякий случай наш из дочкой адрес. А вдруг… Чего не бывает, надумаете приехать…
– Лазарь, – часто говорила я ему, – тебе пора жениться, Лазарь. Ты же не мальчик, Лазарь. Посмотри на своих братьев… Посмотри, каких красавиц они себе отыскали… Посмотри на их детей… Лазарь, неужели у тебя никого нет на примете? – спрашивала я у него. – Лазарь, ты же нивроку, не урод какой-то, – говорила я ему. И что вы думаете?.. И Лазарь поехал у Нежин. Что вам сказать… Вы же сами видели эту пару! Они самые красивые и самые счастливые в этом мире!..
– Э, никогда не знаешь, где потеряешь, а где найдешь… Ее папаша очень грамотно вычислил себе зятя, – комментировал этот рассказ старик Ольшанский.
– К слову будь сказано, – вмешался в разговор сосед Местечкин, – у нашего Сундуковского столько детей, что когда он на улице встречает какого-нибудь сопливого ребенка, то он обычно спрашивает его:
– Мальчик, ты случаем не сын Сундуковского? Иди уже домой, а то тебя мамка шукает.
– О, совсем как у Диденко, – смеясь говорила Маня.
– О, она уже высунулась из окна, сейчас она будет делать перекличку, – прищурив глаза, сказал старик Ольшанский.
И по двору понеслось:
– Любка, Надька, Верка, Сашка, Митька, Петька, Шурка и т.д. Домой!
Диденчиха почему-то пропускала букву «к», и получалось:
– Люб-а, Надь-а, Вер-а, Саш-а, Мить-а, Петь-а и т.д.
Но она была мать-героиня.
– Их старшая Верка тоже хочет стать героиней. Вчера ее опять накрыли на чердаке из тремя хлопцами… – отметил старик Ольшанский.
***
У Миши Мирсакова был громадный утюг. Он был похож на небольшой корабль и работал на древесном угле. До сегодняшнего дня я слышу, как за стенкой «гупает» и сочно шипит этот утюг в натруженных Мишиных руках. И он рассказывает:
– В одном местечке была маленькая церквушка, а рядом находилась лавка, которую держал один еврей. Жители этого местечка плохо посещали церковь и еще хуже ходили в лавку. И однажды еврей-лавочник пришел до батюшки и говорит ему: «Нам надо что-то придумать, чтобы жители нашего местечка не обходили стороной ни церковь, ни лавку»… Сидели они, гадали, но так ничего и не придумали…
Шло время. Но вот однажды этот лавочник прибегает до батюшки и говорит ему:
– У вас за церковью, – говорит он, – есть заброшенный колодец? Есть. Так я вас спрашиваю, почему бы той воде, которая в нем есть, не быть святой?
С того времени и в церкви, и в лавке народу хватало. Даже из других местечек приходили к колодцу за святой водой. Так вот, один мужчина с другого местечка как-то говорит еврею-лавочнику:
– Я уже второй год пью эту воду, и что-то мне не становится хорошо… Вы бы мне не могли сказать, кому от нее стало хорошо?
И тогда еврей-лавочник ему говорит:
– Э, я уже двоих знаю, кому от нее стало хорошо…
– Вы поняли? – говорит, смеясь, Миша, – Нy конечно же, им из батюшкой стало хорошо…
– Хотите я вам расскажу один анекдот? – всегда спрашивал Миша Мирсаков, когда впервые встречался с клиентом. – Тогда слушайте. В Жмеринке на вокзале из поезда выходит элегантный мужчина. К нему подходит какой-то местный житель, осматривает его с ног до головы и говорит:
– Вы, конечно, извините, но меня интересует, где вам пошили такой шикарный костюм?
– В Париже, – отвечает ему мужчина.
– Ага, в Париже, значит… Извините, а сколько это приблизительно километров от Жмеринки?
– Ну, я точно не знаю… Наверное, где-то около трех тысяч…
– Это же надо! Такая глушь – и так шьют!
После того, как клиент заканчивал вместе с Мишей смеяться, Мирсаков говорил ему:
– Теперь я хочу вас спросить, сколько километров от Киева до Парижа? Не надо! Не отвечайте… Я знаю, что в Париже шьют хорошо, но если вы туда при случае попадете в моем костюме, вас там тоже остановят и спросят, кто вам его шил. Это я вам гарантирую!
Или он говорил так:
– Э, мадам Калюжная, когда мы справим вашему ребенку пальто, вы еще придете ко мне, скажете большое спасибо и кроме…
«Кроме» – это значило «дадите сверху».
Когда Мирсакову показывали пальто, которое пошил не он, а другой мастер, Ефим Шнайдер, он обычно спрашивал:
– Сколько было докладу?
Ему говорили сколько. Тогда он подводил итог:
– Линии ничего… Но три шапки он снял…
– Товарищ Мирсаков, вы уж постарайтесь, а за мной дело не станет, я вас, конечно, отблагодарю, – заверял его очередной клиент.
– Вы знаете, я вам расскажу один случай. К одному прибежали в панике муж с женой и спрашивают: «Это вы вытащили нашего ребенка из проруби?» «Да», – говорит тот. «Так, между прочим, на нем была шапка!»…
А вот другой случай.
Старый Халемский, он работал парикмахером и возглавлял салон «для обеих полов» на той стороне Большой Васильковской, принес Мише Мирсакову материал и попросил его пошить из «этого срезу» хороший костюм-тройку. Мирсаков, стоя на пороге своей квартиры, долго ощупывал, мял и рассматривал ткань, что-то прикидывая в уме и причмокивая губами, и вдруг, увидев проходящего по двору управдома, крикнул:
– Товарищ Холоденко, вас можно на секундочку?
Холоденко подошел к ним, поздоровался, сняв с лысеющей головы лоснящуюся от пота шляпу с вылинявшими полями. Миша Мирсаков, взглядом указывая на голову управдома, хитровато спросил у Халемского:
– Из ихним материалом можно сделать хорошую прическу? Я вас спрашиваю…
Он возвращается в дом и принимается за шитье.
Миша Мирсаков, широко, как косарь, отставляя в сторону руку, шьет и напевает:
– А шнайдер нейт…
А ну-у-удл гейт…
Общаться с Мирсаковыми можно было не только во дворе, на улице, базаре, но и не выходя из квартиры. Надо было только постучать в фанерную стенку. И это было лучше теперешнего телефона с блокиратором. Например, ночью раздается стук и слышится голос Мани:
– Лиза! (это моя мать) Лиза, ваш Путька дома? (это наш кот)
– Да. А что случилось, Маня?
– А моей кошки нету…
··········
Через стенку можно было услышать и такое:
– Ой! Ой!.. – кричала Маня, – Миша! Миша! Мирсаков, проснись! Ты посмотри, что я обнаружила в тетрадке у Мотика!
– Что? Что там, Маня? Что случилось?
– Записка… «Я тебя люблю и хочу быть твоею!»
– Ну и что?
– Как это «ну и что»? И он еще спрашивает… Проснись, Мирсаков, ведь нашего ребенка насилуют!
Или Маня кричит:
– Миша, Миша, проснись! Ты забыл принять снотворное!
***
– …Надо вам сказать, что Авессалом был очень красивый, – самый красивый из всех израильтян. Но, – я вам говорю, – к чему и красота, если у человека дурное сердце! Воевать против отца своего, которого он должен был любить и слушать!.. У Авессалома были длинные курчавые волосы, которыми он всегда хвастался. Он мчался на лошадке во весь дух от солдат войска Давида, чтобы спрятаться в лесу, и волосы его развевались от ветра. Как раз на дороге стоял большой старый дуб, ветви его низко опустились к земле. И вот, когда Авессалом скакал под этим деревом, то его шикарные волосы зацепились за нижние ветки, и Авессалом на них повис, а лошак выскочил из-под него и удрал. И остался Авессалом висеть. И пришли воины Давида, увидели его и убили… Видите, как жестоко был наказан Авессалом…