412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Бабенко-Вудбери » Обратно к врагам: Автобиографическая повесть » Текст книги (страница 20)
Обратно к врагам: Автобиографическая повесть
  • Текст добавлен: 22 марта 2026, 11:30

Текст книги "Обратно к врагам: Автобиографическая повесть"


Автор книги: Виктория Бабенко-Вудбери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

Жизнь в Тироле

Работа в доме купца была нетяжелой. И венская кулинария, которой меня обучала Эльза, мне нравилась. Каждый день я готовила новые блюда и радовалась, что могу все это попробовать. Первые недели я никак не могла наесться досыта и, конечно, ела все, что можно было. Но, помимо всего, я впервые училась, как по-настоящему делать работу по дому.

Раньше я этим почти никогда не занималась, особенно после того, как мы еще на родине все променяли на продукты, продали или оставили на произвол судьбы. У нас было слишком мало вещей. Когда же я жила у дедушки и бабушки, там тоже мне нечего было делать по дому. Хатенка была маленькая. А когда бабушка куда-нибудь уезжала на пару дней и мне приходилось готовить дедушке обед, он всегда говорил, что стряпать я не умею и что несчастным будет тот мужчина, который женится на мне. Теперь, стоя у печки, я вспоминала его слова и жалела, что не могу продемонстрировать ему мое поварское умение.

Прошло два месяца с тех пор, как я прибыла в дом купца. Их дом был недалеко от места, где работала Люба, и, казалось, все шло хорошо. В свободное время мы встречались и разговаривали о войне, надеясь, что она вскоре кончится и мы сможем ехать домой. Но втайне я грустила о Сергее. Где он? Что с ним? Куда занесла его судьба? На работе я делала все, что от меня требовали, но своей свободе не радовалась. Хотя я сознавала всю невозможность узнать о Сергее, я все же надеялась, что в один прекрасный день я что-нибудь услышу о нем – ведь он, такой умный и умелый во всем, должен найти меня или сообщить о себе. Я сожалела о том, что в день нашего отъезда из Чехословакии, после нашего освобождения из тюрьмы, я не написала его друзьям, куда я еду. А теперь я даже не помнила их адреса. А впрочем, может это все и к лучшему.

Со временем в Тироле я отдохнула и поправилась. А мои щеки даже порозовели. Люба тоже стала хорошо выглядеть. Она тоже поправилась и окрепла, и лицо ее опять зарумянилось, как прежде. По воскресеньям я навещала ее, но часто Люба работала даже в воскресные дни. Тогда как я уже в семь часов вечера была свободна, Люба еще торчала в кухне и мыла горы посуды, убирала кухню или готовила овощи на следующий день. Она всегда была в плохом настроении и часто жаловалась мне на то, что слишком много работает. К тому же, она теперь завидовала мне, что работа у меня легкая и я рано заканчиваю. Я же, видя, как Люба много работает, благодарила Бога и радовалась тому, что он послал меня в эту купеческую семью, а не оставил там, где Люба. Часто вечерами она была такой усталой, что тут же ложилась спать. Правда, вместе с ней работала еще одна девушка, тоже остовка, украинка из Полтавы. Но это была простая девушка, и по образованию, и по взглядам она совсем не подходила Любе. Все-таки до войны Люба была уже студенткой второго курса педагогического института. Но у Марии – так звали эту девушку – и у Любы, и у меня было одно общее: мы не любили горы. Нам казалось, что эти горы давят на нас, что мы здесь, в Тироле, как в тюрьме, и очень скучали по родным просторам бесконечных украинских степей. Много лет спустя, после войны, когда я была студенткой в Германии, я несколько раз приезжала в Тироль, и мне казалось, что нет в мире более красивых мест, чем эти австрийские горы, с их маленькими уютными деревушками. Одно время я провела четыре года в Альпах, недалеко от Инсбрука и Тельфса, и теперь я вспоминаю эти годы, как самые лучшие годы моей скитальческой жизни. Я никогда не могла вдоволь наглядеться на красоту этих гор. И зимой, и летом они очаровывали меня своим величием и грандиозностью. Где бы я ни бывала позже – Альпы оставались в моих воспоминаниях, как нетронутый уголок мира, покоя, красоты и восхищения творением Бога. Но тогда я не так смотрела на них. Вероятно, психологические причины способствовали нашей неприязни к горам, чувству подавленности и тесноты. Во время войны все выглядело иначе. В то время я даже винила себя в том, что Люба чувствовала себя несчастной.

– Этим всем я обязана тебе, – часто упрекала она меня. – Ты завезла меня в эти проклятые горы. Ведь здесь мы живьем погребены. Кто знает, удастся ли нам когда-нибудь выбраться отсюда!

Когда я старалась убедить ее в том, что и я нахожусь в таком же положении, она обычно отвечала:

– У тебя хоть сестра здесь. А у меня? У меня никого нет. Мария так глупа, что с ней нельзя даже поговорить.

Но несмотря на все разногласия, нас все же связывала тайна нашего побега. Кроме Нины, об этом никто не знал. И мы никому не рассказывали.

В Тельфсе находилась большая текстильная фабрика, на которой работало много русских девушек. Они ткали сукно, из которого потом шили шинели для немецких солдат и делали шерстяные одеяла. Владелец фабрики был швейцарец, и над фабрикой развевался большой швейцарский флаг. Этим, конечно, фабрика хотела подчеркнуть свою национальность, а также предотвратить возможные бомбежки английских и американских самолетов.

Кроме остовцев, на фабрике работали и другие иностранцы – итальянцы и сербские военнопленные. В отличие от французских и русских военнопленных, которые в Дрездене жили под строгой охраной, сербские пленные шли на работу без надзора, а по воскресеньям они даже выходили на несколько часов на прогулку. Таким образом, по воскресеньям группы разных иностранцев и сербских военнопленных гуляли в этой красивой местности. По праздникам в Тельфс приходили и другие рабочие, главным образом, русские и украинские парни, которые работали на фермеров соседних деревень или недалеко отсюда на заводах.

Как-то Люба познакомилась с украинцем из Галиции и скоро влюбилась в него. Его звали Иван. Теперь он посещал ее каждое воскресенье. Как все галичане, он ненавидел Советский Союз, но не менее ненавидел немцев. Через некоторое время я заметила, что Люба тоже изменила свои взгляды на Советский Союз. Если раньше я ругала Сталина и говорила о несправедливости советского режима, Люба каждый раз прерывала меня:

– Конечно, многое из того, что ты говоришь, может, и правда. Но тебе должно быть стыдно так говорить о своей родине. Это все-таки твоя родина!

Теперь же, когда тоска по дому одолевала меня, она сердито отвечала:

– Домой! Домой! Ты все хнычешь о доме. А что ты там оставила?

После некоторого молчания она добавила:

– Я никогда не вернусь туда, даже когда война кончится.

И это говорилось так категорически и с таким почти фанатичным огоньком в глазах, что я прекращала всякие разговоры об этом, а вскоре и вовсе перестала жаловаться ей. Это был совсем новый тон в ее речи, и я, конечно, сразу же поняла, что это – влияние Ивана. А немного позже мне показалось, что Люба говорит так больше от отчаяния, чем из убеждения. Ибо через некоторое время Иван перестал посещать ее регулярно и она переживала. В свободное время она упорно сидела в своей комнате, надеясь, что он придет. А когда я навещала ее, на меня сыпались только упреки. Она обвиняла меня в том, что она должна жить под фальшивым именем, и что это ей во многом мешает. Мало-помалу мы даже начали как-то чуждаться друг друга. И я все больше и больше стала думать о Шуре, с которой меня связывала тесная дружба.

И вот однажды я решила написать Шуре через Беню. Я сообщила ей осторожно о том, что мы живы и здоровы, что находимся в Австрии и не голодаем. Я писала как будто Бене, но он знал, конечно, в чем дело. Ответ на мое письмо пришел от имени Бени очень быстро. Я была вне себя от радости. Шура писала, что в лагере мало что изменилось. Что было расследование по какому-то саботажу, и что многих арестовали. Некоторые не вернулись, среди них и Лида. Несколько чехов убежали, убежал и грузинский доктор. Константина и Беню тоже допрашивали, но они отделались четырьмя днями ареста. Борис вступил в армию Власова и ушел из лагеря. В конце письма Шура успокаивала меня, что никому не скажет, где я. Она писала: «Девки, конечно, нажимают, спрашивают меня, где ты, подозревают, что я знаю. Но я никому не скажу. Будь спокойна. Однажды даже комендант приходил и спрашивал меня о тебе. Я, конечно, сказала, что ничего не знаю. Я рада, что вам, наконец, удалось найти место, где вы не голодаете. Большущее спасибо за марки на хлеб. Я попрошу Беню, чтобы купил мне в магазине, а то меня могут заподозрить. Передай привет от меня Любе. Пиши, не забывай. Твоя Ш.».

Прочитав письмо, я вне себя от радости в тот же вечер побежала к Любе. Она тоже прочитала его и несколько минут сидела молча. Я тоже ничего не говорила. Я знала, что в это время Люба чувствовала угрызения совести по отношению ко мне. Но потом я сказала:

– Видишь, Люба, они все еще голодают. А мы? Не успели мы насытиться, как уже и недовольны. Надо потерпеть.

– Ты права, – ответила Люба. – Иногда я бываю невозможной. Не сердись.

С приходом весны я заболела. Бронхит, которым я страдала еще в Дрездене, почему-то опять возобновился. У меня болела голова и иногда поднималась температура. Эльза водила меня к своим врачам, но ничего не помогало. Тогда она начала лечить меня по-своему – тирольским методом. Каждый вечер я должна была принимать чай из лечебных трав от кашля и по чайной ложке принимать какую-то настойку, которую она сама делала. Перед сном она натирала мне спину. А по воскресеньям мы шли с ней на прогулку в лес или в горы, или ходили на лыжах. И через месяц, с приходом мая, мне стало лучше. Исчезли головные боли, прошел кашель, и мое настроение улучшилось. Однажды Эльза сказала мне:

– Надя (это было мое новое имя), ты сегодня в первый раз засмеялась. До сих пор я никогда не видела даже улыбки на твоем лице.

Этого я, конечно, не замечала. Но теперь я начала часто смеяться. Причиной этому был главным образом Андре. Он всегда приходил в кухню ко второму завтраку и шутил с Эльзой. При этом он нам рассказывал свои любовные похождения с «дойче фрау».

– Пфуй, Андре, – отвечала на это Эльза.

– О, нет, – протестовал Андре. – Дойче фрау – гут, – хорошо. Вчера была другая. Тоже хорошо.

– Как вы можете, Андре, – иногда обращалась я к нему. – Представьте себе, если б эти женщины знали, как вы над ними насмехаетесь.

– О! Это мне все равно! Ведь они «дойче фрау»!

Когда Андре, закончив свой завтрак, подходил к Эльзе и благодарил ее, он старался обнять ее, прижать к стенке и поцеловать. Эльза отступала и, ругаясь, отталкивала его:

– Господи! Да оставь же меня в покое!

– Господи! – передразнивал ее Андре и еще крепче прижимал к стенке.

Но когда, кроме меня, никого не было в кухне, Андре быстро подскакивал к радио и настраивал на французскую волну. Сам же садился за стол и, притворяясь, будто ничего не случилось, молча ел и внимательно слушал передачу. Если же кто из сестер заходил в кухню, сразу же, без разговоров, радио выключал. Иногда этого не замечали, и только по виду Андре, который обыкновенно сидел с серьезным выражением лица, нахмурившись, ел завтрак, не обращая ни на кого внимания, можно было заподозрить, что здесь что-то не то. И радио сейчас же выключалось. Это было единственное, что сердило их. Слушать иностранные передачи запрещалось и немцам, и австрийцам, так же, как раньше и нам в Советском Союзе.

Однажды вечером, когда я шла к Нине, я встретила на мосту тонкую, изящную девушку в красном платье. Она стояла, опершись о перила, и плакала. Подойдя ближе, я увидела, что у нее на платье знак «ОСТ».

– Почему вы плачете, – спросила я.

Она испуганно оглянулась и ответила:

– Я бы все на свете отдала, чтобы эта проклятая война кончилась.

Я протянула ей руку и представилась:

– Надя.

– Варя, – сказала она, пожимая мне руку.

Мы решили вместе пройтись вдоль реки. Варя рассказала мне, что она уже почти два года работает здесь у одной вдовы с шестью детьми. Ее муж погиб на фронте, и Варю направили работать к ней.

– Не в том дело, что я не хочу помогать этой несчастной, – говорит Варя. – Ведь она тоже жертва войны. Я только не пойму, почему мы не свободны. Почему нужно прятаться, как вор, чтобы встречаться с любимым человеком. Эта неволя высасывает у человека больше силы, чем тяжелая работа.

– Я понимаю, – сказала я. – Хотя я, наверное, попала в лучшее положение, чем многие из моих соотечественников. – Мои хозяева не нацисты и очень человечны. Но, конечно, моральное унижение, которое мы испытываем здесь, ужасно. Ведь нам нельзя идти ни в кино, ни в церковь. Их правительство и многие немцы смотрят на нас, как на рабочий скот.

Варя шла, наклонив голову. Она рассказала мне, что уже год как встречается с одним сербским офицером, из лагеря военнопленных в этом же районе – в сущности, этот лагерь находился через мост, в Пфафенгофене, где работала Нина. Они видятся два раза в неделю, только на короткое время, потому что он должен быть в лагере к определенному времени. И Варя страдает от этого.

– Что за жизнь, – продолжала она, вытирая рукой слезы. – Одна неволя виновата в том, что самое лучшее, что мы могли бы дать друг другу, погибает. Как бы мне хотелось поговорить с ним о книгах, о будущем, о других интересных вещах. Вместо этого у нас времени хватает только, чтобы удовлетворить наши сексуальные потребности. А на обмен мнениями нет времени.

Я с удивлением посмотрела на Варю – с такой откровенностью о своих самых интимных чувствах со мной никто не разговаривал. Варя была лет на десять старше меня. Она уже несколько лет работала учительницей в Одессе. Но все же я удивлялась тому, какое богатство и глубина чувств таится в этой миниатюрной женщине.

Стало уже темнеть, и мы возвратились в деревню. Варя все еще говорила о своем любимом.

– Варя, – сказала я, – а может, вы слишком много беспокоитесь о нем?

Сказав это, я вдруг замолчала – какое право я имела так говорить ей? Но я сказала это потому, что мне казалось, что военнопленные мужчины несерьезно относятся к женщинам. Я думала об Андре, который, хотя и не жил в лагере, и был довольно свободен, смотрел на «немецкую женщину», как он всегда выражался, как на объект сексуального удовлетворения. Он смеялся над ними и открыто презирал их.

– Я не знаю, – сказала Варя после недолгого молчания. – При мысли, что он меня меньше любит, чем я его, я прихожу в панику. Я к тому же на три года старше его, а у сербов это много значит. Может, он и не думает жениться на мне – но нет! Не надо об этом говорить. Я люблю его больше всего на свете. О, Надя! Это ужасно!

Варя опять закрыла лицо руками. Затем она продолжала:

– О, Надя, что это за жизнь, когда проходишь мимо друга и не можешь даже поздороваться. Ведь за ними всегда надзор, когда они в лагере.

В тот вечер я так и не пошла к Нине. С этих пор мы с Варей часто встречались и вместе шли гулять. И она всегда рассказывала мне о своем горе. А я думала о Борисе и его больной подруге. Ведь они тоже очень страдали в неволе. Вероятно, Катя от этого и погибла. А он, опьяненный жаждой мести, бросился в черное дело войны.

Бедная Варя. Ей так и не пришлось быть счастливой с ее другом. Осенью 1944 года она заболела и ее забрали в больницу, где она пролежала два месяца. За это время ее хозяйка нашла себе другую работницу, а Варю отправили в рабочий лагерь, недалеко от Инсбрука. Ее же любимый нашел себе другую девушку, тоже русскую из Полтавы, и начал встречаться с ней. Варя писала мне, спрашивая, вижу ли я Бирко – так звали его. Узнав о сопернице, она потеряла всякую надежду увидеть его. А я не могла понять одного: как мог Бирко променять Варю, эту изящную, умную и так любящую его девушку, на совсем простую, необразованную полтавку.

Последние письма Вари были очень печальны. Но в то же время в них чувствовалась необыкновенная сила воли и строгая душевная дисциплина, которая – я в этом уверена – не позволила ей совсем потерять голову от такого удара. А мне стало очень не хватать Вари. Теперь я почувствовала, как не хватает мне ее теплой дружбы. Эта хрупкая, в горе созревшая женщина стала мне близкой и дорогой. Каждый раз, когда я шла через мост в Пфафенгофен к Нине, я представляла ее: вот она стоит передо мной в красном платьице. Она чуть-чуть согнутая и тонкая, но с такими живыми темными глазами, из которых, как горошинки, катятся слезы, и ее узкие плечики под тонкой тканью вздрагивают.

Перед концом войны письма от Вари прекратились. Я больше ничего не слыхала о ней. А Бирко, ее бывший друг, все еще ходил со своей новой подругой. Позже я узнала, что он не возвратился в Югославию после войны. Он женился на ней, и оба уехали в Америку.

Опять арест

Это было в начале июля 1944 года. Мы все сидели на кухне и завтракали. Не было еще и девяти утра, как зазвонил телефон. Флора вышла в переднюю к телефону. Через несколько минут она, бледная, с широко раскрытыми глазами, вбежала к нам:

– Надю вызывают в Инсбрук в гестапо! Сейчас за ней придет жандарм. – Старик Мюллер, Эльза, Андре и Клара – все вытаращили на меня глаза. Но я оставалась совершенно спокойной. Все время моего пребывания в Тироле глубоко в душе я чувствовала, что это может случиться. Вот и случилось.

Я встала. Встала и Эльза. Мы вместе пошли в мою комнату, где я хотела запаковать пару вещей. Когда мы наверху остались вдвоем, я сказала Эльзе:

– Обещай мне, что ты никому не скажешь. Я должна тебе что-то поведать.

– Не беспокойся, – отвечала она, – если меня что спросят, я ничего не знаю. Я не скажу об этом даже отцу.

– Я живу у вас под фальшивым именем. Вместе с Любой мы убежали с военного завода в Дрездене, потому что условия там были невыносимы. Тяжелая работа и голод. Мы добрались до Чехословакии, и там нас арестовало гестапо. Из страха попасть в концлагерь мы выдумали новые фамилии. Нина – моя родная сестра.

Эльза задумчиво смотрела на меня:

– Мне часто казалось, что с тобой что-то не то. Я еще никогда не встречала человека, который был бы так подавлен, как ты.

– Я все буду отрицать, – говорю я дальше. – Скажи, пожалуйста, Любе и Нине, чтобы они молчали. Я все сделаю, чтобы в гестапо ничего не узнали.

В маленькую сумочку я запаковала все необходимое на короткое время. Затем я дала Эльзе пачку писем от Шуры.

– Это письма от моей подруги из Дрездена. Сожги их. Они могут выдать меня.

Эльза взяла пачку писем и спрятала их под фартук.

– Поспеши. Жандарм, вероятно, уже ждет внизу, – сказала она.

Когда она ушла, я надела свое новое пальто кирпичного цвета, которое мне купила Эльза на специальные марки в Инсбруке, большую фетровую шляпу, выходные туфли и посмотрела на себя в зеркало: никто не примет меня за остовку. Довольная своим видом, я спустилась в кухню. Жандарм уже ждал меня. От него мы узнали, что никого, кроме меня, не арестовали. Значит, не все еще потеряно!

Тельфский жандарм, пожилой австриец с усиками, привез меня поездом в Инсбрук, затем пешком мы добрались до здания гестапо. Было около одиннадцати часов и суббота. В здании гестапо он оставил меня в коридоре второго этажа, а сам зашел в одну из комнат. Немного погодя он вышел, кивнул мне головой и ушел. А через несколько минут меня вызвали в кабинет. Там сидели два гестаповца в гражданской одежде. Не успела я перешагнуть порог, как один из них, с расплывшимся в улыбке лицом, спросил:

– Вы Виктория Б. из Дрездена?

Не теряя спокойствия, я ответила, тоже улыбаясь:

– Вы, вероятно, путаете меня с моей двоюродной сестрой. Я – Надя Маркова.

Я успела заметить, как улыбка на лице гестаповца застыла. Он поспешно начал рыться в бумагах, которые лежали перед ним в папке. Затем по-французски, обращаясь к своему коллеге, сказал:

– Я думаю, это ошибка.

Я улыбнулась. Он заметил это и сразу же спросил:

– Вы говорите по-французски?

– Немножко.

После этого он сказал:

– Будьте любезны, подождите минутку в коридоре.

Я вышла. Но через несколько минут меня опять позвали. Гестаповец все еще перелистывал бумаги, затем сказал:

– Ваши родители немцы?

– Нет, украинцы, – ответила я.

– Но у вас есть, вероятно, немецкие предки?

– Не думаю. Сколько я помню, все мои предки были или казаки, или же крестьяне.

Сказав это, я вдруг запнулась, не понимая, к чему ведут эти вопросы. От многих земляков мне приходилось слышать, что часто немцы предлагают красивым и молодым иностранцам стать «фольксдойче». И чиновник тотчас спросил меня:

– Вы фольксдойче?

Я решила притвориться немного глуповатой и сказала:

– Нет, кажется, у нас в семье не было немцев.

Мой ответ, наверное, убедил его или в моей глупости, или же в нежелании сделаться фольксдойче.

– Где ваша двоюродная сестра, – спросил он, делая вид, что приступает к более серьезному делу.

– Одна, Нина, – ответила я, – работает в том же районе, где и я. Другая, Виктория, – не знаю. Но Нина, ее сестра, рассказывала мне, что она была в Дрездене.

Я врала с такой уверенностью и наивностью, что – это я заметила по выражению его лица – гестаповец начал сомневаться в своих бумагах.

– Расскажите мне, как и когда вы попали в Германию.

Я начала ему рассказывать ту же историю, которую мы с Любой уже раньше зафиксировали в гестапо в Чехословакии. – О побеге из Советского Союза, о нашем «потерянном» транспорте и прочее. Как только я закончила, второй гестаповец, который все это время сидел молча, встал и подошел ко мне. На чистом русском языке он сказал:

– Хотите чаю?

Я согласилась, удивляясь его хорошему русскому языку. Он вышел, но тотчас же вернулся. А через несколько минут молодой человек внес на большом подносе чай и пирожные. Мы все втроем начали есть пирожные и пить чай. – Как непохоже это было на допрос в Чехословакии! Затем один из них сказал:

– К сожалению, мы не можем закрыть ваше дело. Сегодня суббота, и мы должны на этом прекратить. А вам придется побыть несколько дней в заключении.

Меня повели вниз и на машине отвезли к городской тюрьме, находящейся почти в центре города. Итак – опять тюрьма!

В большой камере было восемь девушек. Кивком головы я поздоровалась с ними, сняла свою шляпу и пальто и повесила на вешалку на стене. Потом села на деревянные нары, которые занимали почти половину камеры. Красивая, стройная блондинка подошла ко мне и спросила:

– Откуда вы?

– Из Одессы, – ответила я.

– Я – полька, Стася, – представилась она. – Почему вас арестовали?

– Я не знаю, – опять ответила я.

– Никто здесь не знает, почему. Вот я сижу уже восемь месяцев в этой тюрьме. Вон та, – она показала к окну, где обняв колени, сидела тоже красивая девушка, – ваша землячка.

Я встала и подошла к ней.

– Здравствуйте, – сказала я, протягивая руку.

Девушка посмотрела на меня, улыбнулась, как мне показалось, немного странно, и тоже протянула руку:

– Женя.

Я стояла возле Жени. Она все еще улыбалась своей странной, как бы неуверенной улыбкой. Мне стало не по себе, и я посмотрела в сторону Стаей.

– У нее здесь не все в порядке, – ответила та, показывая пальцем на свою голову.

– Как вы сюда попали? – опять обратилась я к Жене.

Она не ответила, затем вдруг вскочила с нар и начала дико бегать по камере. Потом она подняла свои юбки и пустилась танцевать. Минуты через две она остановилась передо мной, улыбаясь, и я вдруг увидела необыкновенную прелесть этой девушки: тонкое платье мягко облегало ее округлые, замечательной пропорции груди, бедра, руки, ноги, живот. У нее было типичное лицо украинской девушки: чуть-чуть вздернутый нос, широкие скулы, красивые полные губы, слегка влажные и приоткрытые, за которыми блестели, как жемчуг, зубы. Овальное лицо было обрамлено, как ореолом, блестящими, длинными, цвета спелой ржи волосами. Ее глаза бледно-синие, как безоблачное летнее небо.

Я опять обратилась к Стасе, потому что Женя начала интересовать меня.

– Что с ней?

– Она дура, – ответила Стася, и в ее тоне я уловила едва заметный оттенок неприязни. Поэтому поневоле я начала сравнивать этих двух красавиц. Они были абсолютно противоположны: в то время как от Жени как бы излучался своего рода магнетизм, теплота, душевность, Стася производила впечатление холодной неприступности. Ее безупречной белизны лицо, прямой, классический нос и белые, как слоновая кость, волосы, которые она каждый день тщательно завивала, еще более подчеркивали эту холодность. А взгляд ее спокойных голубых, как и у Жени, глаз, говорил о том, что она знает, как красива. Она смотрела на других с чуть заметным высокомерием и даже, как мне казалось, презрением. Конечно, Стася должна была видеть свою противоположность в Жене.

После ужина Стася объяснила мне режим тюрьмы:

– Через час нам дадут соломенные матрасы. Каждое утро нам надо относить их в коридор и складывать в специальной комнате. Моемся мы тоже в коридоре. Завтрак в восемь. Обед подают всегда в двенадцать, а ужин в шесть.

Остальные девушки в камере были француженки и итальянки. Но среди нас была и одна немка. Это было странно. Немцев, как правило, не сажали с иностранцами. Она сидела за то, что обручилась с молодым человеком, в семье которого были ненормальные. Это было против идеала нацистов – сохранять чистоту и безупречность германской расы.

Вечером Стася опять обратилась к Жене:

– Почему ты здесь? Расскажи же своей землячке.

Женя посмотрела на Стаею, потом на меня и сказала:

– Он обнял меня и поцеловал.

– Больше ничего? – настаивала Стася. – А кто это был?

– Один молодой человек. Я пошла с ним вечером гулять. Потом он привел меня сюда.

– А что он еще делал? Ничего?

Женя покачала головой. Девушки смеялись. Женя тоже смеялась. Потом спрыгнула с нар, подняла свои юбки и пустилась плясать.

– Так она всегда делает, когда спрашиваешь ее о чем-нибудь, – сказала Стася. – Если она не пойдет вскоре к врачу, она совсем лишится рассудка. Но кого это здесь интересует?

Да. То, что происходило здесь, в камере, с нами, вероятно, никого не интересовало. Уже две недели, как я была в заключении. За это время наша камера стал похожа на улей, наполненный пчелами. Теперь здесь было двадцать девушек, большинство – итальянки и француженки. Их запирали, главным образом, за связь с немецкими солдатами. Почти все они были вульгарные и грязные, – дешевого сорта улица. Скоро в камере стало вонять. У одной из них была сыпь на руках и ногах. Она гноилась. По всей вероятности, у нее была венерическая болезнь. Когда однажды наш надзиратель спросил, нужно ли кому-нибудь к врачу, я настояла на том, чтобы обследовали эту девушку. Один раз в неделю в тюрьму приходил врач, и к нему вели больных заключенных. Девушку повели к врачу, и она к нам больше не вернулась. Мои подозрения оказались верными. И здесь мои небольшие знания в медицине помогли. Возможность заразиться в такой тесноте была велика. Мы все пользовались одним туалетом. Из этой толпы грязных уличных девушек только одна выделялась и была не похожа на остальных. Это была римлянка Пия.

Когда ее ввели в камеру в легком шелковом платье, высоко обнажавшем редкую красоту ее ног, она направилась прямо к столу и, не глядя ни на кого, села, как бы боясь прикоснуться к чему-нибудь. На мгновение в камере воцарилась мертвая тишина. Все смотрели на Пию. Глядя на всех свысока и ни к кому в частности не обращаясь, она хладнокровно бросила:

– Здесь есть итальянцы?

Несколько голосов несмело ответило. И сразу же начался громкий разговор наперебой по-итальянски. Позже Пия рассказала нам по-немецки, что она была связана с контрабандистами, за что ее и арестовали.

– Я не пробуду здесь долго, – сказала она. – Мои друзья побеспокоятся о том, чтобы я поскорее вышла из этой вонючей дыры.

И действительно, через пять дней Пию освободили. Но за эти пять дней мы почувствовали, что вместе с Пией к нам в камеру ворвалась часть иной жизни, – бурной, светлой, свободной, о которой многие даже и на свободе ничего не знали.

Ее появление было как луч солнца, случайно упавший в это грязное, мрачное заключение. Этот луч напомнил нам о том, что где-то есть свежий воздух, море, белый песок, на котором можно лежать и загорать. Пия напомнила нам и о том, что в мире есть красивые женщины, которые носят платья из тонкой, мягкой ткани и которых любят мужчины. Она рассказывала нам об интересных приключениях с отважными контрабандистами, для кого она служила приманкой. Она рассказывала нам также о том, как они подкупали немецких служащих, полицию, и какие истории они выдумывали, когда попадались. Мы все не могли наслушаться об удали контрабандистов, но еще больше мы не могли наглядеться на ее красоту. Каждый раз, когда она рассказывала нам о своих приключениях, мы просили ее сесть на стол, чтобы все могли ее видеть. А вечером, когда она снимала платье, чтобы лечь, мы просили ее пройтись по камере, чтобы увидеть ее красивые в легком загаре ноги. Все время своего пребывания среди нас она была для всех нас символом свободы и красоты. И вот она ушла. С ее уходом каждая из нас глубоко в душе почувствовала тоску. Тоску по свободе, по свету, по красоте.

Уже целую неделю стояла ясная, теплая погода на дворе. Мы этого, правда, не видели – окно камеры было под самым потолком – но об этом нам говорили бесконечные сирены, бившие воздушную тревогу. Мы также слышали гул сотен самолетов, пролетавших каждый день над городом. Сквозь запертые двери мы слышали, как каждый раз, когда били тревогу, всех немцев – заключенных и служащих – отправляли в бомбоубежище. Нас же, иностранцев, в убежище не вели.

И вот однажды мы испытали все ужасы бомбардировки города. Бомбили город недолго и, вероятно, серьезных повреждений не было. Но несколько бомб упало во дворе тюрьмы. В наше узкое окно через решетку посыпались камни и земля. Скоро дым наполнил камеру, и некоторые девушки начали задыхаться. Когда один сильный взрыв прозвучал совсем близко от нашей камеры, задрожали стены, а на нас посыпалась штукатурка, и казалось, вот-вот рухнет потолок.

В первые минуты мы застыли от страха. Потом все бросились к двери и начали громко бить в нее кулаками. Но нас никто не слышал. Когда же взрывы стали сильнее и громче, все мы бросились на колени и стали громко молиться – каждая на своем родном языке. Я почувствовала, как во рту у меня пересохло, и я не могла даже пошевелить языком. Вдруг раздался громкий крик. Это Женя упала на пол и начала биться в конвульсиях. Затем она вскочила и стала прыгать по камере. Но все и без того оцепенели от ужаса и на нее никто не обращал внимания. С большим усилием я поднялась, подошла к ней, схватила ее крепко за руку и посадила рядом с собой.

– Молись! Молись Богу, – говорила я, стараясь перекричать оглушительные взрывы.

Через два часа сирены прогудели отбой. С облегчением все отхлынули от двери и тут же попадали от истощения на нары. А немного спустя наш надзиратель открыл камеру. Я рассказала ему о припадке Жени. Ее забрали на следующий день, и больше она не возвратилась к нам. А в камеру начали приводить новых девушек. Теперь это были, в основном, украинки и русские. В отличие от итальянок и француженок, они были чистые, но в то же время молчаливы и запуганы. И никто из них не знал, почему их арестовали. Однажды в три часа ночи в камеру втолкнули молодую девушку лет шестнадцати. Она так громко плакала, что многие проснулись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю