412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Бабенко-Вудбери » Обратно к врагам: Автобиографическая повесть » Текст книги (страница 14)
Обратно к врагам: Автобиографическая повесть
  • Текст добавлен: 22 марта 2026, 11:30

Текст книги "Обратно к врагам: Автобиографическая повесть"


Автор книги: Виктория Бабенко-Вудбери



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Черная гора

Неприветливым и серым показался нам наш новый лагерь во Фрейтале. Какого-то неопределенного цвета деревянные бараки стояли на верхушке грязной, серо-черной горы, где не было ни одного деревца. Как мы скоро узнали, эта гора была искусственная: на протяжении нескольких лет туда вывозили шлаки и разные отбросы заводов. И вот теперь на ней стоял наш лагерь. Темное, неприветливое, голое место. И мы назвали его «Черной горой». Здесь в лагере жило около пяти тысяч иностранных рабочих. Кроме русских, там были поляки, чехи, бельгийцы, голландцы и французы. Весь лагерь был обнесен высоким деревянным забором с колючей проволокой наверху. Заглянуть внутрь лагеря было невозможно. Входные ворота охранял военный с ружьем и пистолетом. На самом высоком и видном месте находилась комендатура и ее администрация. В каждом бараке было по восемь комнат, в которых жило по четырнадцать – шестнадцать человек. Спали на деревянных двухэтажных кроватях, на соломенных тюфяках, как и в «отеле». Комендант лагеря был военный СС, которого все боялись. Ночью лагерь охраняли более тщательно – военные с оружием обходили вокруг лагеря. У заборов стояли бараки поменьше – это были умывальники и уборные; с одной стороны для женщин, с другой – для мужчин. Там мы мылись по утрам и вечерам, конечно, холодной водой. Но по субботам после обеда нас водили в общую баню, – тоже на Черной горе. Рядом с баней стояли другие бараки – с русскими военнопленными, которые тоже работали на заводе. Их лагерь охранялся еще строже.

На заводе работали посменно: одну неделю днем, от шести утра до шести вечера, другую неделю ночью, от шести вечера до шести утра. На завод нас сопровождала лагерная полиция, главным образом немецкие солдаты. По воскресеньям нам разрешали выходить на два часа в город по специальным пропускам. Если же кто опаздывал хоть на пять минут, то терял право выхода на следующую неделю. Очень редко попадался охранник, который не обращал особого внимания на несколько минут опоздания. Но большинство принадлежало к категории бессердечных: они записывали каждую минуту опоздания и передавали в комендатуру.

Распределение жильцов по комнатам, как мы узнали позже, происходило в соответствии с последними исследованиями министерства вооружения и военной продукции. В комнаты старались поместить небольшие группы друзей, а то и родственников, если таковые были. По мнению немецких исследователей, наличие близких в одной группе способствовало хорошей работе и также хорошему настроению на работе, что, в свою очередь, тоже увеличивало производительность труда рабочего. Таким образом, нас, приехавших с мебельной фабрики, поселили в одном бараке. Шура, Тамара и ее мать, Татьяна, Мотя и здесь оказались моими соседями по постели. Койки наши стояли вдоль стен двумя рядами. Посреди комнаты была чугунная печка, а возле окна – длинный стол со скамейками по обе стороны. Здесь мы наскоро проглатывали свой завтрак или ужин, которые по сравнению с «отелем» были гораздо хуже: по утрам мы получали полфунта черного полусырого хлеба, тяжелого, как камень, десять граммов мармелада или маргарина и черный кофе неопределенного происхождения. В обед – нас привозили с завода на обед, так как он был всего в пяти минутах ходьбы от лагеря – мы получали вонючий суп с капустой или брюквой, который мы прозвали «баландой». Реже нам давали вареный картофель в мундире. Эти дни мы считали чуть ли не праздником. А вечером мы получали только черный кофе.

Особенно тяжело было в ночную смену, на которую мы обычно шли с пустыми желудками, так как утром съедали хлеб, а днем спали и не получали суп. Уже в полночь мы еле-еле стояли на ногах. Мы работали в огромном цехе, на станках, которые ровными длинными рядами стояли по отделениям. Мы точили дырки в снарядах, отделывали гранаты, затем они измерялись разными специальными приборами. В этом цехе находились также и доменные печи для плавки стали. Воздух был наполнен грохотом сотен станков, едкими газами и дымом, и часто было тяжело дышать. Здесь работали не только иностранные рабы, но и много немцев. Они, конечно, были мастерами и контролерами или исполняли более легкую работу. Самая же тяжелая работа была на плечах иностранцев и русских военнопленных. Женщины и мужчины работали одинаково тяжело. Некоторые грузили тяжелые ящики со снарядами на машины или тачки, которые потом катились прямо на станцию, где их грузили в вагоны и отправляли в другие цеха этого огромного военного завода. Немецкие же женщины выполняли самую легкую работу. Многие из них работали в конторе, которая находилась в конце цеха за стеклянной перегородкой.

Помимо немецкого мастера, каждая национальная группа имела своего надзирателя и переводчика. Обычно надзиратель был также и переводчиком. Такой надзиратель-переводчик носил красную повязку на рукаве. Но немцам и здесь запрещалось говорить с нами. Не только немцам запрещалось говорить с иностранцами, но всем запрещалось разговаривать друг с другом во время работы. Когда же надзиратель или немецкий мастер не наблюдали за нами, мы все же ухитрялись сказать словечко друг другу. Несмотря на обилие национальностей и языковые трудности, между иностранными рабочими и здесь установилась тайная солидарность.

Особенно приветливыми и сердечными были чехи. Среди иностранных рабочих, находившихся в Германии, они пользовались наибольшими привилегиями: им не нужно было жить в лагере, они могли снимать частные квартиры, или же были распределены по небольшим гостиницам. Им также не запрещалось свободно ходить когда и куда им вздумается. Несмотря на все это, они не меньше нас ненавидели немцев и ругали их последними словами.

Первые недели нашего пребывания на Черной горе и на заводе показались мне настоящим адом. Каждое утро в коридоре барака раздавался пронзительный свист лагерного полицейского. Полусонные, мы бежали в умывальный барак, затем наскоро проглатывали свой хлеб и кофе и шли во двор для проверки, где строились в колонну по четыре. Если кого-то не хватало, полицейские разыскивали его по всем комнатам и в уборной. Перед выходом из ворот нас пересчитывали опять, а перед входом в заводские ворота – еще раз. У каждой из нас, кроме нашивок «ОСТ», был еще номер. Мой номер был 927. Вечером усталые и измученные, с серо-зелеными от газов лицами, мы возвращались в лагерь, ели нашу баланду или кофе, в зависимости от того, что выдавали, и как мертвые валились на свои соломенные матрасы.

Но еще страшнее в первые недели показалась мне работа в ночную смену. От усталости и головной боли, от шума и газов замедлялись наши движения. Обыкновенно после полуночи глаза слипались сами и трудно было бороться со сном. Некоторые, стоя за станком, засыпали. И только пронзительный крик надзирателя или толчок соседа – за станком было опасно спать – бросал нас опять в кошмарную действительность.

Иногда нам удавалось скрыться на пару минут в уборной. Но и оттуда нас выгонял надзиратель, которого часто посылали немцы, заметив, что многие из нас отсутствуют.

Всмотревшись внимательно в наши лица, нетрудно было заметить, что с каждым днем многие девушки приобретают какой-то желтоватый, нездоровый цвет лица. На протяжении первых трех месяцев некоторые из нашего бывшего «отеля» оставили нас навсегда. От скудного питания и тяжелой работы они так ослабели, что у них развился туберкулез. В таких случаях немецкий врач отделял больных в особую группу и их увозили неизвестно куда. Обычно они больше не возвращались в лагерь.

Только в воскресенье мы могли передохнуть и хоть на время забыть этот ад. В такие дни мы обыкновенно долго спали, а после обеда, если был пропуск, уходили в лесок, находившийся недалеко от лагеря, на прогулку. Воздух там был чистый и свежий, и мы наслаждались этими прогулками, хотя и это удовольствие не проходило без неприятностей. Наши «ОСТ»-знаки привлекали внимание немецких детей: как только они замечали нас, они часто бежали следом, бросая в нас камнями и выкрикивая:

– Русские свиньи! Прочь, русские! Пошли прочь!

Однажды в воскресенье наш барак посетила группа национал-социалисток. Четыре выхоленные, хорошо одетые немки в сопровождении лагерного полицейского осторожно перешагнули порог нашего барака. Никто из нас не ожидал такого важного визита и поэтому никто не готовился к их приему и не уделял им особого внимания. Некоторые девушки сидели на своих постелях, другие – за столом, починяя одежду. Вокруг печки на скамейке сушилось белье всевозможных оттенков сероватого цвета.

Женщины оглядели нас со всех сторон, заглянули во все углы, затем спросили, как мы живем.

– Плохо, – ответила Татьяна. – Никс гут есть.

– Мы тоже плохо едим, – сказала одна из них, – война!

Все четыре были хорошо одеты, в костюмах классического покроя, которые в то время были в моде. Они были полненькие, что тоже соответствовало идеалу немецкой женщины гитлеровского режима. Их щеки были розовые и у всех были прически по последней моде. Они совсем не выглядели плохо питающимися. Одна из них подошла к печке и, показывая на трусики, сказала:

– Плохо постирано.

– А где нам хорошо стирать? – ответила Мотя. – Нет горячей воды, мало мыла.

– Надо так долго тереть, пока не станет чистым, – поучала нас другая.

– Тереть! – вдруг заговорила по-немецки Шура. – Ты сама потри, потом будешь говорить иначе!

На этом и закончился их визит. Осмотрев нас еще раз и поморщив носы, дамы высшей немецкой расы удалились.

– Ты полюбуйся только этими швабками, – сказала Мотя. – Наше белье им не хорошо постирано! Они бы лучше побеспокоились о том, чтобы нас сытнее кормили!

– А о предосторожности они ведь тоже не забыли! – сказала Шура. – Полицейского притащили с собой!

– И даже побоялись присесть на наши лавки, чтобы не запачкать свои костюмы.

Их костюмы, конечно, нельзя было сравнить с нашими. Как только мы приехали на Черную гору, нам сразу же выдали форму: женщинам зеленые жакеты и юбки, мужчинам – зеленые брюки и жакеты. Это была некрасивая одежда. Мы ее называли рабской формой. На ноги нам выдали большие ботинки на деревянной подошве. В них мы работали. Правда, на заводе они были даже практичными, так как предохраняли наши ноги от острых железных опилок и горячих металлических крошек, валявшихся по всему цеху. Но в действительности это была одежда рабов, всех иностранцев, которых насильно или полунасильно пригнали в Германию на работы.

При таких условиях тяжелой, утомительной работы нам всем теперь казалось, что советская власть гораздо лучше наших новых поработителей, и наша тоска по родине с каждым днем становилась сильнее и сильнее. Чтобы как-нибудь облегчить нашу участь здесь, на Черной горе, мы, идя на работу и с работы, пели песни. Конечно, это были советские песни.

– Что вы поете? – спросил нас однажды полицейский.

– Песни, которые мы пели в школе.

– Но ведь это же коммунистические песни!

– Ну и что? – ответила ему Люба, студентка из Винницы, тоже моя соседка по комнате.

Вскоре после этого нам запретили петь. Нам сказали, что мы будим местных жителей. Но мы все же продолжали петь, правда немного тише, и полиция ничего не могла сделать против этого. В сущности, нам было все равно, будим мы местных жителей или нет. А кто сочувствует нам? Ведь, кроме пения, у нас ничего не было, чтобы облегчить нашу жизнь на чужбине. И это вскоре стало ясно даже немцам, и со временем они уже не настаивали на том, чтобы мы прекратили пение.

Рыжий майор

Мы узнали, что главным человеком на заводе, ответственным за иностранных рабочих, был рыжий майор, которого мы и прозвали «рыжим майором». В его ведении было распределение иностранных рабочих по отделениям и забота о них, он также в какой-то степени отвечал за продуктивность и качество работы иностранцев.

Мы видели его каждый день, почти всегда в одно и то же время, а именно, во время обеденного перерыва, когда он проходил через весь цех в контору и обратно. Он прихрамывал на одну ногу и поэтому ходил с палкой. Его все боялись. Ходили страшные истории о его жестокости. На заводе он почти никогда ни с кем из иностранцев не разговаривал. Но все знали, что если кого вызовут к нему, тот вряд ли возвратится на место. Обычно он исчезал куда-то, по всей вероятности, в концентрационный лагерь. Как только майор появлялся в дверях огромного цеха, сразу же шептали во всех углах: «Рыжий идет!» Однажды мне пришлось столкнуться с ним лицом к лицу. Но это было немного позже, до этого я имела возможность увидеть его поближе и начала сомневаться в ужасных историях о нем.

Через несколько месяцев нас перестали водить на обед в лагерь. Мы стали получать свою баланду вечерами, когда возвращались в бараки. Поэтому во время обеденного перерыва мы обычно садились кучкой вдоль стен и отдыхали. У кого был хлеб, тот, конечно, ел. Недалеко от нас, тоже вдоль стены, сидели русские военнопленные. Они обыкновенно затягивали какую-нибудь заунывную песню, так как у них еще меньше было пищи, чем у нас, и никто из них ничего не ел в обед. Сидя, они хором пели все время. Их песни были всегда печальные, и не только мы, остовцы, но часто и немецкие рабочие жалели их. Иногда некоторые потихоньку ухитрялись сунуть кому-нибудь из поющих кусок хлеба. Немцам очень нравилось их пение. Многие из них, вероятно, думали о своих сыновьях где-то на фронте.

И вот однажды в дверях показался рыжий майор. Завидя его, военнопленные немного снизили голос, отчего их пение стало еще печальнее. Но они пели… С майором шел также наш мастер цеха Гофман, которого боялись не меньше, чем майора. Я сидела ближе к середине цеха и могла хорошо рассмотреть их обоих. Жестокость человека казалась для меня всегда загадкой. Рыжий майор был действительно рыжим, даже его лицо было какое-то красное. Ему было, вероятно, лет пятьдесят. Светлые голубые глаза, как бы водянистые, и крепко сжатый рот с тонкими губами, казалось, не выражали никаких чувств. Все лицо было похоже на красную застывшую маску. Но какая разница между ним и Гофманом! В отличие от майора, этого можно было считать настоящим красавцем. Стройный, среднего роста, с классическими чертами лица, он напоминал статуи древних греков. Его синие глаза были ясны и выразительны, красиво очерченный рот выдавал человека, не чуждого чувствам. Его плавная, легкая походка поневоле обращала на себя внимание, делая его подобным греческим юношам, – мастерам по метанию копья или диска. На нем всегда была синяя спецовка, еще более подчеркивавшая синеву его глаз. Глядя на этих двух мужчин, нельзя было не удивляться разнице в их внешности. Но в то же время нельзя не поразиться их общей жестокости. Гофман мог так кричать на рабочего, что его лицо становилось красным, как вареный рак, а из глаз, казалось, сыпались искры.

А пленные тихо пели… Рыжий майор шел с Гофманом и, нагнув голову, казалось, слушал. Вдруг, поравнявшись с военнопленными, он остановился. Мы все в страхе затаили дыхание и смотрели на него. Майор, казалось, к чему-то прислушивался, затем что-то сказал Гофману, который своим быстрым, пронзительным взором обвел всех военнопленных и остановился на одном: тот сразу же поднялся и мгновенно подошел к обоим. Это был Борис, с красной повязкой официального переводчика военнопленных.

Я смотрела на майора. Он что-то говорил Борису, причем его глаза стали еще водянистее, щеки – еще краснее, а тонкие, плотно сжатые губы, казалось, немного дрожали. Борис подошел к военнопленным и начал что-то говорить. После этого песня оборвалась, трое из них встали и последовали с Борисом за майором.

Конечно, все наблюдавшие эту сцену думали одно и то же: майор запретил петь и привлек запевал к ответственности. А на лице Гофмана мелькнула еле заметная насмешливая улыбка с презрительным оттенком. Его глаза сузились, и, повернувшись на каблуках, как военный, он направился в свой стеклянный домик. А минут через десять – обеденный перерыв еще не закончился – все увидели в дверях троих военнопленных, сопровождаемых Борисом. Каждый из них нес подмышкой большую буханку хлеба. Они быстро разломили хлеб на куски и разделили между собой.

Через несколько дней, как-то мимоходом, я спросила Бориса, что значила внезапная благосклонность майора? Он ответил:

– Он не так плох, как о нем думают.

Несмотря на то, что нам строго воспрещалось разговаривать с военнопленными, иногда все же удавалось поговорить с ними. Все это – благодаря Борису. Умный, интеллигентный, он прекрасно владел немецким языком и пользовался полным уважением как русских, так и немцев. На заводе он считался правой рукой не только Гофмана, но и майора. И хотя Борис тоже носил красную повязку надзирателя и переводчика, он сильно отличался от других надзирателей с такими же красными повязками. Он всегда умел предупредить своих людей о близости мастера, Гофмана или рыжего майора. Ему единственному из всех русских военнопленных разрешалось выходить по воскресеньям на два часа. В эти два часа он всегда встречался с Катей – стройной, тоненькой блондинкой из нашего лагеря. Через Бориса и Катю другие пленные могли общаться с некоторыми из наших девушек, хотя это «общение» состояло только из записок и писем, которые передавали Борис и Катя. Благодаря этим контактам жизнь некоторых военнопленных, а также наших девушек получала хоть какой-то смысл, было легче, таким образом, переносить нечеловеческие условия лагерной каторги.

Катя была нежная, хрупкая девушка. Через полгода нашего пребывания на заводе она заболела туберкулезом и должна была уехать из лагеря. Борис ходил сам не свой. Он ничем не мог ей помочь. Официально он не имел права даже разговаривать с ней. В день отъезда Катя так плакала, что потеряла сознание. Очнувшись, она сняла с пальца свое кольцо и дала одной из наших девушек, чтобы та передала его Борису. Борис и Катя носили обручальные кольца. После окончания войны они хотели пожениться. Никто из нас больше никогда не слыхал о Кате.

Разлука с Катей глубоко тронула Бориса. Он часто ходил с поникшей головой и редко с кем разговаривал. А весной 1944-го года – так мне сообщили позже – он вступил в армию Власова.

Лида, наша странная переводчица

Кроме Бориса, большим уважением и популярностью среди иностранцев пользовался еще один переводчик. Это был Геня, чешский рабочий, он хорошо говорил по-русски и прекрасно знал немецкий язык. До немецкой оккупации он изучал славянскую филологию в Пражском университете. На работе он часто подходил к нам и разговаривал, притворяясь, что измеряет или проверяет снаряды.

– Все скоро поедем домой, – говорил он всегда.

Среди его соотечественников было много студентов, художников, актеров, сыновей богатых фабрикантов. Многие из них подружились с нашими девушками и проводили вместе воскресенья. И девушки охотно ходили с ними на свидания не только потому, что те их подкармливали. Многие искренне были влюблены в своих благодетелей. Ведь все мы были очень молоды в те годы.

Так как Геня часто подходил к моему станку и подолгу останавливался, все думали, что у нас начинается роман. Девушки говорили мне:

– Ну что, назначил тебе Геня свидание?

– Нет.

– А когда назначит?

Но Геня все свое внимание уделял Насте, красивой блондинке, которая приехала вместе с нами еще с мебельной фабрики. Она была действительно красавица. Прекрасного телосложения, выше среднего роста, с синими раскосыми глазами на широких скулах и свежим цветом лица, Настя привлекала внимание всех мужчин. Она считалась самой красивой женщиной на заводе.

Мне нравился Геня, и, признаться, я немного ревновала его к Насте. Как-то однажды он подошел ко мне, и я не выдержала:

– Ну, как ваша любовь? – сказала я немного насмешливо и показала глазами на Настю. Геня посмотрел на меня чуть удивленно, затем ответил:

– О, я никогда еще не встречал такой красивой и в то же время такой глупой девушки.

В тот же день он назначил мне свидание на воскресенье. Хотя я и обрадовалась этому, но отказалась, испугавшись молвы моих соотечественников: как только кто узнавал о какой-нибудь девушке, что она встречается с иностранцем, ее репутация портилась навсегда. Несмотря на хорошее отношение иностранцев к нам, их почему-то считали безнравственными и распущенными.

Почему-то все остовцы, мужчины и женщины, ненавидели Лиду, нашу русскую надзирательницу-переводчицу. Лида не пользовалась никакими привилегиями. Правда, она имела более или менее легкую работу, но это было все. Она стояла вместе с немцами у контрольного стола и проверяла точность отверстий в снарядах. Эту работу ей дали, конечно, для того, чтобы она в любое время могла быть в распоряжении Гофмана, который часто подзывал ее к себе и давал наставления. Эти наставления заключались, главным образом, в том, чтобы заставлять нас работать, выгонять из уборной, если в ночную смену мы, сваливаясь от усталости, забегали туда отдохнуть. И Лида исполняла все эти наставления очень точно, за что ее все и возненавидели. Она тоже, почти так же, как Аня в «отеле», подлизывалась к немцам, как только могла, чтобы получить какую-нибудь выгоду. По-немецки она говорила неважно. Лишь только речь заходила о чем-нибудь более сложном, Гофман вызывал к себе Геню или меня. Мы переводили ей то, что говорил Гофман, а она потом беспокоилась о выполнении его наставлений. Лида, в сущности, меньше всего интересовалась тем, чтобы хорошо переводить, а больше тем, чтобы Гофман был доволен ею. У нее не было друзей, и она знала, что ее ненавидят. Своим положением переводчицы-надзирательницы она очень дорожила по чисто личным соображениям. Она дорожила тем, что имела хоть какие-то, пусть самые незначительные выгоды. Так, например, она могла в любое время оторваться от работы и ходить по цеху, в то время как мы падали от усталости. Когда мы на пару минут прятались в уборной, чтобы передохнуть, она часто появлялась там, даже если Гофман или кто другой не посылали ее за нами, и выгоняла нас:

– Вы опять прячетесь от работы, – говорила она, – все станки стоят пустые. Выходите, пока не пришел Гофман. Я его только что видела.

– Врешь ты, – бросали ей обычно девушки в ответ.

– А что мне врать? – отвечала она. – А потом он притащит меня за шиворот и будет ругать за то, что вы не выполняете нормы.

Вообще было совершенно бесполезно доказывать ей, что она врет. Как только начинался такой «разговор», обыкновенно и она, и девушки называли друг друга последними словами, и все заканчивалось тем, что все опять возвращались к станкам. Нередко, направляясь к машинам, мы действительно встречали Гофмана или другого мастера, и тогда, конечно, Лида оказывалась права. Мне кажется, что я была единственной, с кем Лида иногда разговаривала нормально. За это мне приходилось слышать от девушек следующее:

– Не можешь ты стать надзирательницей? Ведь она почти не говорит по-немецки!

– Есть и другие, которые лучше меня говорят по-немецки и не стали надзирательницами, – отвечала я, намекая, конечно, на Шуру. – Я охотно замещаю Лиду, когда она больна.

– Я бы хотела, чтобы она почаще болела, – сказала как-то Мотя.

– Ты должна стыдиться, Мотя, так говорить, – бросила ей мать Тамары. – Накликать болезнь нельзя. Она и сама нагрянет.

– Лида действительно больна, – заступилась опять я за Лиду, – она мне это сама сказала. У нее хронический бронхит.

– Подумаешь, бронхит! У нас здесь у всех бронхит! – кинула Татьяна.

– У Лиды это более серьезно, – настаивала я на своем, защищая Лиду, – ведь она ужасно кашляет. Слыхали вы, как она кашляет?

Как-то после одного из таких разговоров подходит Лида к моему станку и говорит:

– А знаешь что, Витька, – она всегда называла меня Витькой, – я сама знаю, что я свинья и что меня нужно бы повесить на сухой ветке. Но ты думаешь, я боюсь этого? – Ничуть! Я только боюсь подохнуть здесь, как раб, на чужбине. Ведь здесь хуже, чем при коммунистах!

– Может, скоро кончится война, – отвечаю я.

– Вот! – Лида показывает пальцем в свою грудь. – Если я буду стоять у станка и ишачить, как все вы, я не дотяну до конца войны. – С этими словами Лида прерывает разговор, отворачивается от меня и уходит. Но через пару минут возвращается.

– Я никогда не знала своих родителей. Я не знаю, кто я и откуда. Все, что я помню с раннего детства, это то, что я вечно была в доме для беспризорных. Я голодала, зимой ходила без обуви, потому что у меня не было ботинок. Когда мне исполнилось восемь лет, меня послали в школу. Я только научилась читать и писать, а дальше у меня не было охоты к учению и меня оставляли в каждом классе по два года. Тогда меня забрали из школы и послали в Крым, где я работала в кухне в одном из домов отдыха. Уже там я узнала, что значит тяжелая работа. Иногда меня забывали накормить. Тогда я рылась в мусорнике или просто крала, что видела. Это был дом отдыха для партийных. Они приезжали туда со своими женами и детьми. Все смеялись, играли в игры, развлекались. Самое ужасное было для меня слышать, как их дети называли их «мама», «папа», «дядя» или «тетя». Меня все называли беспризорной.

Мое настоящее имя никто не употреблял. Я даже не знаю, кто мне дал имя Лида. Но довольно об этом!

Лида прервала свой рассказ и оглянулась. Потом она нагнулась ко мне и сказала:

– Когда пришли немцы, я добровольно записалась к ним на работы. Я думала, что они будут более человечны, чем коммунисты. Но просчиталась. Вышло совсем иначе. Везде одно и то же, – не правда, Витька?!

Вероятно, Гофман наблюдал за нами из своего стеклянного домика. Он незаметно подошел и остановился за Лидой. Но, к счастью, в последнюю минуту Лида заметила его. Она сказала, что-то незначительное, затем, не переставая мерить мои снаряды, обратилась к Гофману:

– Последние отверстия слишком велики.

Гофман взял у нее контрольный инструмент и померил сам. И действительно, несколько последних гранат были бракованными. Он отложил их в сторону и пошел искать мастера отделения.

– Немецкая собака! – бросила Лида ему вслед. Как только он исчез в своем стеклянном домике, Лида продолжала:

– А что это за жратва, которой нас кормят в лагере?! Если бы нам не удавалось приобрести кое-что на черном рынке или если бы многие из девушек не получали поддержки от своих кавалеров, ты думаешь, все могли бы так дальше работать? Мы все очутились бы там, где сейчас Катя, невеста Бориса. Он-то, бедняга, ничем не мог ее подкормить. У него самого ничего не было. Ты тоже дура, – продолжала Лида, качая головой. – Почему ты не возьмешь себе друга из иностранцев? Он бы тебе помогал. Возьми хоть этого чешского переводчика. Он часто говорит, что ты ему нравишься. Кроме того, его даже нельзя считать иностранцем. Ведь он говорит по-русски, как наш.

– А у тебя ведь тоже нет друга, – ответила я. – Откуда ты получаешь поддержку?

Лида громко рассмеялась. В это время мы заметили, что Гофман с мастером нашего отделения направляются к нам.

– Мастер! – сказала я шепотом.

Лида мгновенно отскочила от моего станка и скрылась, так что они не успели ее заметить. Теперь она стояла у своего стола рядом с немцами. Гофман подошел к моему станку и еще раз проверил несколько гранат. Затем подозвал техника, который начал ковыряться в моей машине. Действительно ли он не видел Лиду? Когда он уходил, то как-то странно взглянул на меня, и его губы скривила еле заметная улыбка, из которой невозможно было узнать, что скрывалось за ней: доброжелательная ирония или пренебрежение. Только к полуночи Лида опять подошла ко мне:

– Ты спрашивала меня, как я достаю себе жратву, не правда ли? – Вчера, например, я украла завтрак у моего мастера.

– У Гофмана? – спрашиваю я в ужасе.

– Нет, у того! – Она показывает глазами на одного из немцев за контрольным столом.

– И что он делал?

– Ничего. Он, конечно, искал везде, как сумасшедший, и ругался вовсю. А я посмеивалась себе в кулак.

– И он тебя не заподозрил?

– А это он может делать сколько угодно. Кроме того, здесь много голодных, таких, как я. Каждый из них мог бы стащить его завтрак, – отвечает Лида совершенно равнодушно и… кашляет.

– Ты бы осталась в лагере и отдохнула пару дней, – говорю я. – Пойди хоть к лагерному врачу!

– Да, говорят, что он очень хорош. Грузин, из наших. А ты у него была? – спрашивает она и сразу же отмахивается:

– Он мало мне поможет. Без разрешения немецкого врача он может освободить меня на день. А что это!

– Но он, по крайней мере, пошлет тебя к немецкому врачу, а тот, может, даст тебе пару дней отдохнуть.

На следующий день Лида, вероятно, решила поступить по моему совету. Она осталась в лагере, и мне пришлось замещать ее. Я, конечно, не была освобождена от работы на станке, но мне нацепили красную повязку.

– Виктория сегодня надзиратель! – триумфовали девушки в цеху. – Слава Богу! Сегодня можно посидеть в уборной.

Но они радовались слишком рано. Когда после полуночи половина девушек исчезла в уборной, не прошло и десяти минут, как подлетел ко мне Гофман и послал за ними. А сам сопровождал меня почти до двери уборной и остановился недалеко от нее. Уборная в это время была, конечно, полным-полна. Некоторые девушки сидели на доске, лежащей вдоль стены и, скрючившись в три погибели, старались вздремнуть. Другие стояли и тоже, хоть стоя, хотели отдохнуть от шума и тяжести воздуха.

– Быстро уходите, – сказала я, входя. – Гофман здесь.

Все всполошились и одна за другой, нагнув головы, начали выскальзывать. А я, еще в уборной, слышу пронзительный крик Гофмана:

– Давай! Давай! Работать! Безобразие так долго сидеть в уборной! Я должен доложить об этом выше! Давай! Давай!

Все ушли к своим машинам. Но как только он исчез, некоторые девушки опять спрятались в уборной и сидели там, пока кто-нибудь снова не бил тревогу. Прятаться от работы было нелегко. Гофман своим зорким орлиным взором охватывал весь цех и заметив, что многие отсутствуют, как леопард, был тотчас же на «месте преступления».

В следующую ночную смену Лида возвратилась и, как всегда, была спокойная и равнодушная ко всему. Подойдя ко мне, она сказала:

– Этот грузин действительно хороший парень. И говорит по-русски совсем без акцента.

– Что он тебе сказал?

– Он выслушал меня, проверил легкие и сказал, что мне нужно хорошо питаться, – ответила она и опять громко рассмеялась.

Лида жила в бараке, но в другой комнате. Она начала часто заходить к нам в комнату, чтобы спросить меня или Шуру значение того или иного немецкого слова. В то же время она рассказывала нам новости, которые слыхала от немцев. Но как только она уходила, девушки сразу же начинали травить меня:

– Что она сюда зачастила? Ты что? Стала ее подругой?

– А что, ей нельзя войти в комнату, что ли? – отвечала я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю