Текст книги "Der Kamerad"
Автор книги: Виктор Улин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Ну как я мог относиться, например, к одному подобному мужику лет тридцати. То ли русскому, то ли немцу, который обычно загорал ближе к входу и на море шел мимо меня дальше меня, с грацией стареющей шлюхи покачиваясь в обтягивающих коротких трусах которые нынче пришли на смену плавок. Этот белесый – не просто светловолосый а именно полностью обесцвеченный – парень носил пирсинг. Точнее, словно женщина, он был весь исколот булавками, Не удовлетворяясь бровями и носом, он проколол себе даже соски… Я подозревал, что интимные части его тоже во всех местах блестят шариками. И при всем желании я не мог смотреть на него как на равного себе.
Но тем не менее каждый из этих молодых мужиков имел женщину.
Кто-то постоянную, кто-то каждый день купался с новой.
А противный албанец – правда, ничем не проколотый, но все равно вызывавший во мне омерзительное ощущение – сумел отхватить даже двух.
Стоило мне подумать об албанце, как тот появился. Тоже шел откуда-то сверху к морю – возможно, только что собрался на пляж. Шел не спеша, держа своих девок, чьи упругие ляжки подрагивали при каждом шаге, как хорошо сваренное желе.
Я невольно смотрел ему в спину.
На полпути он будто почувствовал мой взгляд – остановился и обернулся.
Я продолжал смотреть ему в лицо.
Сосредоточившись, как научил однажды знакомый оперативник угрозыска: в точку чуть выше переносицы. Такой ускользающий взгляд казался еще более тяжелым и вызывал больше неприятных ощущений, чем если бы я смотрел ему просто в глаза.
Не знаю, зачем я так смотрел на него. Просто албанец мне очень не нравился.
Абсолютно всем.
А не только тем. что отхватил двух девок. а у меня нет ни одной.
Хотя этим – больше всего.
Он сверкнул глазами – я продолжал равнодушно сверлить его переносицу.
Не выдержав, он отвернулся и пошел дальше.
Держа волосатые ладони на задницах своего гарема.
IX
Я не мог уснуть, потому что мне было слишком просторно на огромной прохладной кровати.
Я не мог уснуть, потому что слишком сильно хотел женщину.
Хотел не просто так, не абстрактно мучился желанием, нет.
Я представлял заполненный чужим, волнующим запахом сумрак привычного номера.
И ее белое тело на белой простыне.
Именно белое: я не любил женщин, покрытых загаром… ну разве пусть она была бы чуть-чуть загорелая. Ровно до такой степени, чтобы в темноте на светлом фоне ее тела выделялись еще более светлые треугольники.
Один от трусов и два – от чашечек бюстгальтера.
Чтобы это тело оказалось на моей постели.
И я лег бы на него, взявшись двумя руками за крепкие… впрочем, не обязательно крепкие главное, осязаемые – груди и сжал пальцами тугие наконечники сосков.
И опустившись, ощутил бы своим животом прикосновение не несравнимого ни с чем выпуклого женского живота. Мягкого в верхней части, потом круто убегающего вниз, к шерстистому заросшему холмику… Обязательно шерстистому; я терпеть не мог современную моду наголо обривать себе все.
К шерстистому холмику, откуда ведет тайная тропинка сквозь ущелье туда, куда не проникал сверху глаз, зато…
Холмик и тропинка… но прежде всего опуститься на это тело.
Опуститься на него – очень крепко держась за надежные груди, чтобы не сорваться и не улететь в космос.
И лишь потом очень аккуратно раздвинуть коленями белые прохладные ноги и ощутить себя внутри нее… внутри него – этого тела.
Испытывав секундное ошеломление, преследовавшее меня всю жизнь.
Ошеломление от контраста горячего, почти кипящего, влажного и скользкого охвата женской внутренности с прохладными бархатистыми поверхностями бедер, ласкающими меня снаружи…
Бедер, которые, сначала раскинутся, как крылья бабочки, потом медленно поднимутся и сомкнутся на моей спине, сцепляя наши тела в замок, который не разъединится до тех пор, пока мы не закончится назначенное природой действие…
Я представил это так остро, будто уже видел все: и тело с выделяющимися треугольниками и бугры грудей… И даже ощущал горячий охват того места. где ноги сходились воедино.
Я хотел женщину, и желание перебивало мне сон.
Или просто я слишком много выпил, и теперь алкоголь яростно боролся с благоразумным стремлением отключиться?
Нет, конечно, я выпил не больше обычного. Литра полтора в течение дня, затем около литра или чуть больше вечером. Сначала с Кристианом, потом с голландцами. Я даже не ходил в ночной бар на крышу, поскольку ощущал адекватность дозы.
Кровать тихо покачивалась подо мной, но я не был пьян.
Я был просто слишком одинок.
Где-то в углу, под светлым прямоугольником зашторенного окна, ревел кондиционер. Ревел от одиночества и желания быть с кем-то. Но при этом исправно гнал холодный воздух.
А в остальном стояла тишина.
Отель спал.
Спали постояльцы во всех номерах.
Все спали, и каждый был с каждым…
Точнее, всякий был с кем-нибудь.
И лишь я оставался один.
Один в целом мире, наполненном ревом кондиционера.
Я поднялся, открыл еле скрипнувшую деревянную дверь и вышел на балкон.
В самом деле, спали абсолютно все. Ни одно окно не светилось в длинной стене нашего корпуса.
Лишь вода в бассейне разбавляла ночь фиолетовым сиянием: турки оставляли подводную подсветку, чтобы какой-нибудь пьяный, возвращаясь с гулянки, не упал бы в воду, а если бы и упал то не утонул сразу, а успел сориентироваться и позвать на помощь.
На помощь…
В дальнем углу темнели закрытые до завтра лавки.
Чайная стойка с кофейным автоматом, стаканами и чашками – стойка у которой нынешним вечером я заправлялся раз десять, чередуя подъемы и спады своего намеренного опьянения – была аккуратно укрыта чехлом. Тоже до завтра.
Перед ней, ближе ко мне, темнела уснувшая эстрада.
С которой, завершая традиционный тур караоке, я вне конкурса – именно вне конкурса поскольку всем участникам турки давали какие-то дешевенькие призы, а мне не давали, я был силен и так. Вне конкурса я пел «Скажите девушке» на английском языке.
“And tell her, that without her my dreams are fly’ng away…”
Я пел про любовь – и слушатели мои, сидевшие за столиками с коктейлями, влюбленно лупились друг на друга. А потом жарко аплодировали мне, всколыхнувшему ощущение их взаимной любви. Аплодировали и просили спеть еще.
А теперь…
Теперь столики перед эстрадой были черны и пусты, а стулья стояли у забора, собранные в стопки.
А те, кто меня слушал, спали в своих постелях. Отлюбив друг друга и продолжая любить во сне.
И только мне оказалось некого любить.
Или некому оказалось любить меня – что по сути один черт…
Человек без любви…
Человек без любви – все равно что покойник в отпуске…
Кто сказал эти слова? Я уже не помнил, но это было так.
Человек без любви, – мысленно повторил я, тупо глядя на фиолетовую воду бассейна.
Впрочем, любовь в моей жизни наличествовала, ведь я любил свою жену… И сейчас, в данный момент готов был встать за нее не только под КПВ… но под массированный огонь трех дистанционно управляемых башен бомбардировщика, оснащенных 23-миллиметровыи спарками… Я любил жену и был готов…
Но она… Она уже давно не любила меня.
Терпела, как вещь которую жалко выбросить…
Точнее, некуда девать.
Человек без любви.
Покойник в отпуске…
Это надо же было так выразиться…
Покойник в отпуске – каким более точным выражением можно было охарактеризовать меня?
Покойник в отпуске.
Человек, изнывающий без женщины на огромной кровати номера-люкс.
Да, впрочем, мне не столько нужна была сейчас сама женщина как таковая; алкоголь сделал свое дело и в общем притупил желание, сведя его на нуль.
Мне хотелось…
Хотелось женской ласки.
Не любви – а хотя бы просто ласки. Объятий и тихих прикосновений, и нежности, в которой я бы мог забыть свою жизнь…
Вода смотрела снизу вверх, равнодушно и холодно. Хотя она и не была холодной.
Откуда-то от ворот, послышалась гулкая в ночи дробь женских каблуков.
Из-за угла вышла компания молодых людей. Две пары, два лохматых парня и две тонких девицы. Всем вместе было лишь раза в полтора больше лет, чем мне одному.
Они прошли вдоль бассейна. Громко и гулко переговариваясь в ночной пустоте. Их голоса звучали с мерзким, хоть и привычным сейчас даже на центральном телевидении южнорусским акцентом.
Мне страшно захотелось рявкнуть сейчас им в спины что-нибудь по-немецки. Что-нибудь вроде:
– Schiessen!!!!!!!
Громовым голосом, от которого у них душа ушла бы в пятки.
Но я не стал этого делать.
Мне вдруг осточертело все.
Можно было выпить еще пару стаканов бренди, для достижения полного паритета души и тела.
Но мне было лень подниматься в бар.
Точнее, на это уже не осталось внутренних резервов.
Я вернулся в комнату и с маху упал обратно на свою холодную кровать.
* * *
Моторы не гремели и не ревели, а глуховато пели на спокойном крейсерском режиме.
Я не видел отведенных назад концов крыльев; для этого требовалось высунуться в форточку, но я не мог отдраить ее на боевой высоте.
Но по ощущению тончайшей вибрации…
Не вибрации даже, а ответного шума корпуса – фюзеляжа и всего, что окружало меня в тесноте кабины – я знал что полные горючего крылья почти тверды и лишь узкие консоли их чуть-чуть раскачиваются вверх и вниз, как и положено.
И наш двухсоттонный бомбардировщик летит спокойно, с иллюзией полной незыблемости.
Я все-таки посмотрел назад, насколько позволял переплет остекления. Отсюда оказались видны гондолы третьего и четвертого двигателей – точнее, передние их части.
Громадные винты – чудовищного размера спаренные винты встречного хода – вращались так быстро, что ни один отблеск не говорил о наличии лопастей; да и сами черные обтекатели казались абсолютно неподвижными.
Все вокруг вибрировало, гудело и дрожало, но казалось неподвижным, и мы сами висели в неподвижной пустое.
Внизу простиралась абсолютно темная земля.
Мы вылетели на исходе ночи. Разбегались в полной темноте, и разметочные огни, слившиеся сплошной цепочкой, казались последними сохранившимися остатками света. Но уже на четырех тысячах из-за горизонта, не видного с земли, но откатившегося вдаль при подъеме, показался темно-красный шар. Который нагрелся, стал золотым, потом сделался ярким, вынуждая опустить шторки. И чем выше поднимались мы, тем быстрее вместе с нами вставало солнце.
И сейчас, на привычном эшелоне двенадцать триста, оно уже вовсю било нам в стекла. Лупило навстречу, ожигая и маня.
А земля внизу оставалась черной, там еще хозяйничала ночь. Я знал, что через пару часов под нами тоже просветлеет, а вместо материка потянется ширь Атлантического океана. Ровная и гладкая. И солнце, падая на него сквозь редкие и невероятно красивые кучевые облака, будет возвращаться к нам отраженным светом, который сделается желтым, как латунь…
Тем временем, как наш бомбардировщик – наша идеальная во всех отношениях машина, начиненная двадцатью тоннами смерти – будет уверенно покрывать расстояние.
В немо звенящем пространстве, на чудовищной, невообразимой для человеческого восприятия высоте.
При такой высоте полета, над нами никого не было и не могло быть, а небо в зените – если посмотреть прямо вверх, в прозрачный блистер перед первой пушечной спаркой – утрачивало голубизну и отливало темной синевой космоса.
Пустота была внизу, пустота была вверху, и сзади, и сбоку на траверсе… и везде.
И только впереди, прямо по курсу, сияло солнце.
Раннее и жаркое.
И обещающее.
Обещавшее все возможные блага на свете.
Поскольку в самом мире не осталось больше ничего.
Ничего кроме высоты, солнца и мерного гудения двигателей…
И еще – молодости, которая отзывалась сладостным нетерпением в каждой клеточке моего радостного тела.
* * *
Я проснулся резко и болезненно – как от сильного толчка в спину.
Вскочил – точнее, сел, тупо хватаясь руками вокруг.
Который сейчас час?
Где я?
И… кто я такой?…
Эти вопросы часто приходили в голову после внезапного пробуждения. Третий казался абсолютно диким. Но в последнее время повторялся все чаще: вырванный из сна, я с трудом возвращал себе ориентацию в пространстве, времени и мире.
На этот раз реальность возвращалась с особым трудом, не в силах побороть сон.
Что случилось?
Почему я тут, на этой никчемной постели, где скорее пристало умирать, нежели жить?
Ведь я только что летел на бомбардировщике.
Висел в прозрачной ужасающей высоте, над утренним солнцем. И не было ничего, кроме неподвижного полета, вибрации корпуса и тихого гула моторов.
Я отчаянно потряс головой.
Нет, как раз всего этого на самом деле и нет.
Нет бомбардировщика…
Нет вибрации, нет неба, латунного отблеска моря.
И солнца тоже нет… Откуда ему взяться ночью?
Ничего нет.
Кроме этой мертвецкой кровати.
Мертвецкой потому, что человек жив лишь при условии, что он спит не один.
В одиночестве лежат только мертвецы.
Это очевидно.
А я и есть мертвец.
Правда, уже не лежащий, а сидящий на огромной кровати в одиноком гостиничном номере.
Придавленном к земле сырой тяжестью черной турецкой ночи.
И только кондиционер продолжал реветь, словно желая и наяву напомнить мне…
А бомбардировщика нет…
Его нет вообще – я отстал от жизни.
Он больше не вылетает на боевые дежурства. Ни со мной, ни без меня.
Его давно сняли с вооружения.
Все машины до одной. Разрезали и пустили на переплавку, металл сейчас поднялся в цене…
Сон колотил меня изнутри, глубоко забравшись в память.
Я слез на пол. Чуть покачиваясь, добрался до комода. Нащупал бутыль с водой.
Турецкая вода была невкусной, совершенно пустой. Она, конечно, утоляла жажду организма, поскольку все-таки являлась водой, состоя из атомов водорода и кислорода. Но не помогала утолить жажду ощущений.
Не приносила облегчения и казалась лекарством.
Кондиционер гнал в спину струю ледяного ветра. Я поежился. Прошел к окну и повернул выключатель.
В номере, довольно сильно охлажденном, упала мертвая тишина.
Я сделал шаг назад, наткнулся кровать и рухнул на нее.
Бомбардировщик остался позади.
Далеко позади, в прошлой жизни, фактически уже в небытии.
Хотя все это было.
Было, было, было…
* * *
Все это было на самом деле.
Абсолютно все: вибрация, гул двигателей, пустота внизу и наверху.
Вот только солнце светило в глаза лишь на обратном пути, а утром, при подъеме из ночи в день, оно оставалось за спиной, поскольку наш боевой курс всегда лежал на запад.
Те два года в авиации, которые после института воспринимались как досадная вынужденная остановка, теперь казались лучшими в жизни.
Впрочем, они лучшими и были.
Поскольку по сути ничего не может быть в жизни лучшего, нежели военная служба. Истинная мужская работа, на которой не нужно изворачиваться и ловить самого себя за хвост. Нужно только подчиняться приказу. И отдавать приказы самому. Выполнять, контролировать и быть готовым.
И неважно по сути, кому ты служишь. И неважно, кого защищаешь, и стоит ли вообще его защищать – главное, что тебе не нужно каждый день отчаянно выгребать, стараясь не оказаться утопленным в дерьме.
Как это часто бывает в гражданской жизни.
И как стало сейчас в жизни вообще…
Я прекрасно помнил эти два года.
Разочарованность моя прошла, едва я – новенький лейтенант с «птичками» на голубых петлицах – прибыл в Латвию.
Да, в Латвию – кусочек земли, куда сейчас получить визу труднее, чем в США. А тогда эта гребаная Латвия являлась элементом одной шестой части суши – непоколебимого монстра под названием СССР.
И там, в Лиепае – довольно крупном порту на берегу Балтийского моря… Не в самом городе, конечно – чуть поодаль, окруженная рядами заграждений, через которые не мог пробиться ни человек, ни зверь – располагалась наша часть.
Одна из многих, образующих чудовищную по тем временам военную мощь Советского Союза: база стратегических бомбардировщиков «Ту-95».
Тех страшных «медведей».
Каждый из которых по отдельности при полной бомбовой загрузке с ядерными зарядами мог запросто сровнять с землей саму Лиепаю…
Я прибыл на базу ранним утром – молодой лейтенант-инженер, еще не знающий, что конкретно меня ожидает, но уже чувствующий, что сейчас, возможно, реализуется хоть на время моя несостоявшаяся мечта о настоящей авиации.
Не помню конкретно, как и с чего все начиналось; за двадцать пять лет из памяти стерлись лишние детали.
Очень хорошо помню только утреннюю полосу, в конце затянутую дымкой.
Невероятно длинную, ведь наши машины требовали двухкилометрового разбега.
И сами бомбардировщики.
Машины смерти, по распорядку ждущие боевого дежурства на стоянках.
Они не казались слишком грозными.
То есть нет, конечно. Своими размерами, мужественной серебристой обшивкой и простыми красными звездами на плоскостях они подчеркивали, что созданы не для баловства, а служат великой и грозной задаче.
Но прежде всего я подумал, что самолеты были очень красивыми.
Красота любой машины: хоть самолета, хоть корабля, хоть автомобиля – всегда казалась мне чем-то нерукотворным, неземным; и я ставил ее превыше всех явлений природы.
Разве могло любое, самое смазливое женское личико соперничать в красоте и совершенстве, например, с обликом спаренной авиационной пушки?
Но эти самолеты оказались не просто красивыми – они были невероятно красивыми, они показались мне самим совершенством.
Позже, в Москве, на площади одного из аэропортов я не раз видел стоящий как памятник межконтинентальный лайнер «Ту-114».
Практически все пассажирские машины Туполева представляли собой простую переделку военных. Элементарный фэйс-лифтинг, не затрагивающий жизненно важных элементов. Этот перепроектировали под гражданские нужды на базе нашего «Ту-95».
Пассажирский самолет был чудовищно громадным, но абсолютно не впечатлял. Он имел низко расположенное крыло и не вызывал ощущения стремительной мощи, а казался кораблем, покоящимся на железной волне.
Крыло на «Ту-114», в сравнении с нашим бомбардировщиком, было переставлено вниз; так считалось безопасным для пассажирского самолета, ведь самый прочный узел – соединение фюзеляжа со срединной частью крыла – защищал салон снизу в случае грубой посадки. Чтобы пропеллерам хватало места для вращения на земле, самолет подняли на специальные стойки шасси, высотой и ненадежностью напоминавшие комариные ноги.
«Ту-95» имел характерную схему бомбардировщика; крыло было расположено посередине и центроплан располагался в толще фюзеляжа, поскольку все пространство под самым прочным узлом занимал главный элемент самолета: бомбовый отсек.
Из-за высоко расположенного крыла стойки нашего шасси казались короче, хотя, конечно, длина определялась диаметром пропеллеров, а они были одинаковыми как на бомбардировщике, так и на пассажире. Но со стороны самолет не казался высоко поднятым над землей. Ведь гражданский лайнер, согласно требованиям послевоенной авиации, имел ровную посадку, то есть горизонтальный пол салона. Военному уровень не требовался, и на земле «Ту-95» стоял, приподняв нос и почти касаясь земли хвостовой частью.
И с первого взгляда напоминал стрекозу.
Да, именно стрекозу, хотя традиционно с этим насекомым принято сравнивать вертолеты.
Я видел вертолеты, хоть и мало на них летал. В самом деле, зависая в воздухе, вертолет мог напомнить стрекозу манерой передвижения.
Но на земле… на земле вертолет вызывал в ассоциациях свиную тушу с приделанными сверху несуразными лопастями.
А «Ту-95»… Свой формой, хищной посадкой, с угрожающим, ярко блестящим остеклением кабин… Своими крыльями, откинутыми назад и вниз… И даже ни с чем не сравнимым частоколом черных лопастей…
Двухсоттонная машина напоминала большую стрекозу. Присевшую ненадолго отдохнуть.
Такую же хищную, ловкую, беспощадную.
Тоже идеальную машину смерти – только созданную не человеком, а слегка опередившей его природой.
Около этих грозных стрекоз и прошли два моих лучших года.
Разработанный еще при жизни Сталина, стратегический бомбардировщик «Ту-95» пошел в серию в пятьдесят пятом – за четыре года до моего рождения. В тот момент это в самом деле была страшная летающая крепость, не имеющая себе равных и абсолютно неуязвимая благодаря большому потолку – то есть высоте, на которой могла выполнять боевые задачи. С двумя дозаправками в воздухе – одной по дороге «туда» и одной «обратно» – он имел дальность пятнадцать тысяч километров. То есть мог отнести атомную бомбу в нужную точку, будь она хоть в глубине любого континента. Отнести, сбросить и спокойно вернуться на базу.
Кажется, только часть Австралии оставалась недоступной. Но Австралия в те времена мало кого интересовала. Как, впрочем, и сейчас.
В 80-е годы все изменилось так, как никто не смог бы даже предугадать.
Неимоверное, революционное развитие средств противовоздушной обороны: самонаводящихся ракет, радиолокаторов, спутников слежения и прочих средств раннего обнаружения – свело на нет высотные преимущества. Пролет над территорией вражеского государства стал в принципе невозможен, понятие стратегической бомбардировки отмерло, и изготовленные в достаточном количестве атомные бомбы оказались просто очень дорогим устаревшим хламом.
И когда служил я, мы летали с крылатыми ракетами. Которые остались единственным средством оборонительной агрессии.
По полетному графику, согласно плану боевых дежурств, наши «95е» уходили в воздух, быстро пересекали Атлантику и не спеша барражировали над… Вблизи границ потенциального противника. Сопровождаемые его истребителями, однако не подвергаясь атакам, поскольку мы придерживались нейтрального воздушного пространства, где никто не имел права нападать.
Я не оговорился, подумав «мы летали».
Дело в том…
Дело в том, что в Лиепае судьба дала мне шанс.
Командование части отличалось разумным подходом к делу – что мало сопоставимо с привычными представлении о тупости армии. Хотя я все-таки служил в Военно-воздушных силах.
На базе было заведено, что каждый вновь прибывший наземный специалист несколько раз поднимался в воздух на обслуживаемом им самолете и проводил с экипажем пару боевых дежурств. Для ознакомления… точнее, для осознания того, какая техника доверена ему на земле.
И первый же «ознакомительный полет» решил мою судьбу на весь срок службы.
Мы вылетели ранним утром, быстро набрали высоту и легли на боевой курс. И вскоре перед скошенными стеклами кабины простирались, сколько хватало глаз, сероватые воды Атлантики. Затем появились истребители – они обычно проходили ниже нас, видимые по инверсионному следу.
Я обратил внимание, что бортрадист, найдя какую-то волну, включает присоединенный снаружи магнитофон. Заинтересованный всем, что происходило вокруг меня, я спросил, зачем он это делает. Радист спокойно ответил, что вблизи границы потенциального противника положено настроить дополнительную радиостанцию на их частоту и писать все переговоры летчиков. С тем, чтобы на земле пленку прослушали специалисты и отсеяли малые крупицы того, что имело какой-то смысл среди простой болтовни, указаний курса и высоты.
Это воспринималось естественно, ведь тогда еще доживал последние годы Брежнев и СССР казался незыблемым, и несмотря на постоянно делаемые встречные шаги, договаривающиеся страны принюхивались друг к другу, как два хищника разной породы. И все, что касалось противоположной стороны, представляло интерес для другой.
Слышимость была хорошей; мои знания английского никуда не делись. Я попросил лист бумаги – его вырвали из какого-то журнала – и карандаш. И в течение полета, практически не напрягаясь, записывал перевод чужих радиопереговоров.
Я делал это просто так – из интереса к новому занятию. Но результат произвел фурор.
Когда на земле прослушали пленку – на что потребовалось, ясное дело, столько же времени, сколько занимал наш полет – и сравнили с моими записями, то начальству стало ясным, что их руки попал не просто лейтенант-инженер, специалист по системам обеспечения и контроля авиационных двигателей, а бесценный кадр, которого можно и нужно использовать на совсем другой работе.
Чрез некоторое время меня экзаменовала приехавшая откуда-то комиссия, состоявшая из двух молчаливых полковников и одного майора, задававшего вопросы. Как я понял, это была военная контрразведка, но уточнять не стал.
После этого меня освободили от наземной работы и приписали к одному из экипажей в качестве «летчика-наблюдателя» – в самом деле, имелась такая должность на заре авиации – с задачей слушать переговоры потенциального врага и записывать только то, что могло представить реальный интерес.
И я стал летать.
Регулярно, согласно плану полетов нашего боевого номера.
Задача оказалась крайне простой; среди словесной шелухи практически не попадалось интересных данных. А если и попадались, то я улавливал их мгновенно, поскольку мое ухо быстро настроилось слышать все выходящее за рамки стандартного набора фраз. Моя отфильтровка значительно упрощала работу на земле.
В тот момент я даже не думал, какую серьезную задачу позволил возложить на свои плечи; не опасался пропустить нечто в самом деле важное, что потом каким-то образом всплывет и будет аттестовано как моя халатность, если не что-то худшее…
Я не думал ни чем плохом.
Я летал и был счастлив.
Полеты длились по десять-одиннадцать часов, иногда больше. В течении боевого дежурства экипаж жил нормальной жизнью. Обедали по очереди, отдыхали, спали в специально отведенном месте. Вибрация и гул моторов нисколько не мешали, а только подчеркивали нашу обособленность от земли.
Экипаж мне попался очень хороший.
Командир, майор по имени Гена – фамилию я уже забыл – частенько, когда позволяла местность и обстановка, в нарушение правил, позволял мне сесть на место второго пилота. После чего отключал автопилот и отдавал мне штурвал…
Это были минуты, не сравнимые ни с чем, до сих пор известным мне в жизни.
Да и с тем, что пришло позже – тоже.
Я брал черные, вертикально торчащие эбонитовые рогульки.
Ставил ноги на железные педали руля направления.
И меня прохватывало невероятное по силе чувство: я ощущал что вся эта ревущая подрагивающая машина, все восемь винтов и откинутые назад крылья и высоко поднятый хвост – все сто восемьдесят тонн летящего по воздуху металла – все находится в моей власти… Ощущение подвластности громадного самолета моему движению было столь потрясающим и ни на что не похожим, что в самый первый раз у меня перехватило дух.
А Гена только посмеивался и, склонившись к моему уху: все разговоры на борту писал магнитофон, а командир грубо нарушал устав – велел действовать органами управления активнее, поскольку самолет отличался невероятной устойчивостью и я мог не бояться его уронить, тем более, что он всегда был готов помочь со своего места…
На исходе первого моего года службы в СССР начались демократические перемены, приведшие к полному самоуничтожению страны. Шпионские страсти улеглись, но по инерции меня продолжали отравлять в полет. Чему я, естественно, не противился. Правда, теперь я все время просиживал рядом с бортинженером: это было близко к моей военно-учетной специальности, я выспрашивал всякую мелочь, касающуюся поведения систем самолета и с удовольствием отмечал, что все понимаю.
А потом как-то раз перед самым вылетом случился приступ аппендицита у бортинженера, и майор Гена, взяв на себя ответственность, не стал просить срочной замены – мы вылетели, как всегда, вперед солнца, но вместо бортинженера перед огромной панелью сидел я. Все-таки я был специалистом по двигателям, то есть знал главные системы изначально, а прочему научился за год службы. Я до сих пор помню охватившее меня чувство… которому не находилось названия.
Гордости – не гордости… Уверенности – не уверенности…
Я не просто тайком сидел за штурвалом.
Я почти официально выполнял необходимейшие функции.
Огромная машина оказалась в моем распоряжении. Точнее, в случае неисправности вся ответственность за дальнейшее ложилась на мои плечи. На две звездочки на моих погонах.
Но я никогда не боялся ответственности; напротив – это чувство наполняло меня новой мужской силой.
И этот полет прошел нормально.
Помню, какая невыносимая мужская гордость охватила меня, когда мы завершили боевое дежурство, вернулась на базу, самолет коснулся земли, пробежался вдоль полосы, затем почти неслышно грохоча на самом малом газу, майор Гена аккуратно зарулил на стоянку. Черные, снова расфлюгированные после торможения, лопасти еще вращались по инерции навстречу друг другу, не в силах сразу остановиться. А мы с веселым грохотом открыли люк на днище фюзеляжа, выбросили наружу звонкую дюралюминиевую лестницу. И спустились по очереди, возвращаясь из ревущей Атлантики в тихий латышский вечер. А потом шли отметиться на КП – шли плотной кучкой, посмеиваясь и время от времени кто-нибудь из экипажа хлопал меня по плечу, и я чувствовал себя почти равным среди равных.
Пожалуй, такого пронзительного ощущения только что совершенной мужской работы я не испытывал ни до ни после.
И какого хренова черта после всего этого я не остался в авиации…
Когда пришел срок демобилизоваться, мне настойчиво предлагали остаться в кадрах.
Пройти курсы дополнительной подготовки и остаться на этой же базе. И быть не мифическим «летнабом» – а вполне нормальным бортинженером…
Остаться в кадрах и летать – пусть не за штурвалом, но все равно летать, а не ползать по земле…
Эта внезапно приоткрывшаяся перспектива манила и захватывала, и в то же время оказывалась абсолютно недопустимой.
Ведь моя жизнь была расписана наперед, меня ждала аспирантура, диссертация, работа в институте и спокойное безбедное существование.
И, собрав в кулак разумную волю, я отказался.
Потом, когда моя жизнь пошла под откос, я часто вспоминал тот переломный момент.
И понимал, что именно тогда судьба дала мне – единственный за всю жизнь! – шанс полностью сменить ход событий.
Этот шанс я не использовал.
Уже теперь, полностью обреченный, я вспоминал давнюю возможность и думал о состоянии нынешней России. О развале ВВС и армии в целом.
Сознавал, что бомбардировщиков «Ту-95» давно не существует, принципиально сменились и задачи и цели. Да и враги, сломавшие мне жизнь – не потенциальные, а вполне реальные, имеющие плоть и кровь и звучные имена – сидят не на том краю Атлантике, а гораздо ближе.
В известном на весь мир городе, бывшем когда-то столицей одной шестой части света. За красной зубчатой стеной, символизирующей Россию.
Я думал о том, что служить в нынешней армии – значит защищать власть своры негодяев, облекших на нищету собственный народ… Разве можно было им служить?
Или все-таки, служа в армии, я служил бы не им… А хотя бы самому себе?
Во всяком случае, несостоявшаяся жизнь вряд ли получилась бы хуже той, которая была у меня сейчас.
Потому что хуже нынешней трудно было даже придумать.
* * *
Так или иначе, но сны об авиации продолжали преследовать меня все двадцать пять лет.
Снилось всегда в общем одно и то же – ощущение полета.








