Текст книги "Начало конца комедии (повести и рассказы)"
Автор книги: Виктор Конецкий
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Петр Ниточкин к вопросу о матросском коварстве
(рассказ)
Нелицемерно судят наше творчество настоящие друзья или настоящие враги. Только они не боятся нас обидеть. Но настоящих друзей так же мало, как настоящих, то есть цельных и значительных, врагов.
Первым слушателем одного моего трагического рассказа, естественно, был Петя Ниточкин.
Я закончил чтение и долго не поднимал глаз. Петя молчал. Он, очевидно, был слишком потрясен, чтобы сразу заняться литературной критикой. Наконец я поднял на друга глаза, чтобы поощрить его взглядом.
Друг беспробудно спал в кресле.
Он никогда, черт его побери, не отличался тонкостью, деликатностью или даже элементарной тактичностью.
Я вынужден был разбудить друга.
– Отношения капитана с начальником экспедиции ты описал замечательно! – сказал Петя и неуверенно дернул себя за ухо.
– Свинья, – сказал я. – Ни о каких таких отношениях нет ни слова в рукописи.
– Хорошо, что ты напомнил мне о свинье. Мы еще вернемся к ней. А сейчас – несколько слов о пользе взаимной ненависти начальника экспедиции и капитана судна. Здесь мы видим позитивный аспект взаимной неприязни двух руководителей. В чем философское объяснение? В хорошей ненависти заключена высшая степень единства противоположностей, Витус. Как только начальник экспедиции и капитан доходят до крайней степени ненависти друг к другу, так Гегель может спать спокойно – толк будет! Но есть одна деталь: ненависть должна быть животрепещущей. Старая, уже с запашком, тухлая, короче говоря, ненависть не годится, она не способна довести противоположности до единства..
– Медведь ты, Петя, – сказал я. – Из неудобного положения надо уметь выходить изящно.
– Хорошо, что ты напомнил мне о медведе. Мы еще вернемся к нему. Вернее, к медведице. И я подарю тебе новеллу, но, черт меня раздери, у тебя будет мало шансов продать ее даже на пункт сбора вторичного сырья. Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Вполне, впрочем, возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…
Сколько уже лет я привыкаю к неожиданности Петиных ассоциаций, но привыкнуть до конца не могу, Они так же внезапны, как поворот стаи кальмаров. Никто на свете – даже птицы – не умеют поворачивать «все вдруг» с такой ошеломляющей неожиданностью, и синхронностью.
– Кальмар ты, Петя, – сказал я. – Валяй свою новеллу. Уклонившись от роли литературного критика, Петя оживился.
– Служил я тогда на эскадренном миноносце «Очаровательный» в роли старшины рулевых, – начал он. И была там медведица Эльза. Злющая. Матросики Эльзу терпеть не могли, потому что. медведь не кошка. Уважать песочек медведя не приучишь. Если ты не Дуров. И убирали за ней, естественно, матросы, и хотели от Эльзы избавиться, но командир эсминца любил медведицу больше младшей сестры. Я в этом убедился сразу по прибытии на «Очаровательный»..,,Поднимаюсь в рубку и замечаю безобразие: вокруг нактоуза путевого магнитного компаса обмотана старая, в. чернильных пятнах, звериная шкура. Знаешь ли ты, Витус, что такое младший командир, прибывший к новому месту службы? Это йог высшей квалификации, потому что он все время видит себя, со стороны. Увидел я себя, старшину второй статьи, со стороны, на фоне старой шкуры, а вокруг стоят подчиненные, ну, и пхнул шкуру ботинком: «Что за пакость валяется? Убрать!» Пакость разворачивается и встает на дыбки. Гналась за мной тогда Эльза до самого командно-дальномерного поста – выше на эсминце не удерешь. В КДП я задраился и сидел там, пока меня по телефону не вызвали к командиру корабля. Эльзу вахтенный офицер отвлек, и я смог явиться по вызову.
– Плохо ты, старшина, начинаешь, – говорит мне капитан третьего ранга Поддубный. – Выкинь из башки Есенина.
– Есть выкинуть из башки Есенина! – говорю я, как и положено, но пока совершенно не понимаю, куда каптри клонит.
Осматриваюсь тихонько.
Нет такого матроса или старшины, которому неинтересно посмотреть на интерьер командирской каюты. Стиль проявляется в мелочах, и, таким образом, можно сказать, что человек – это мелочь. Самой неожиданной мелочью в каюте командира «Очаровательного» была большая фотография свиньи. Висела свинья на том месте, где обычно висит парусник под штормовыми парусами или мертвая природа Налбандяна.
– А вообще-то читал Есенина? – спрашивает Поддубный.
– Никак нет! – докладываю на всякий случай, потому что четверть века назад Есенин был как бы не в почете.
– Этот стихотворец, – говорит командир «Очаровательного», – глубоко и несправедливо оскорблял животных. Он обозвал их нашими меньшими братьями. Ему наплевать было на теорию эволюции. Он забыл, что человеческий эмбрион проходит в своем развитии и рыб, и свиней, и медведей, и обезьян. А если мы появились после животных, то скажи, старшина, кто они нам – младшие или старшие братья?
– Старшие, товарищ капитан третьего ранга!
– Котелок у тебя, старшина, варит, и потому задам еще один вопрос. Можно очеловечивать животных?
– Не могу знать, товарищ капитан третьего ранга!
– Нельзя очеловечивать животных, старшина. Случается, что и старшие братья бывают глупее младших. Возьми, например, Ивана-дурака. Он всегда самый младший, но и самый умный. И человек тоже, конечно, умнее медведя. И потому очеловечивать медведя безнравственно. Следует, старшина, озверивать людей. Надо выяснять не то, сколько человеческого есть в орангутанге, а сколько орангутангского еще остается в человеке. Понятно я говорю?
– Так точно!
– Если ты бьешь глуповатого старшего брата ботинком в брюхо, я имею в виду Эльзу, которая тебе даже и не старший брат, а старшая сестра, то ты не человеческий старшина второй статьи, а рядовой орангутанг. Намек понял?
– Так точно, товарищ капитан третьего ранга! Разрешите вопрос.
– Да.
– Товарищ капитан третьего ранга, на гражданке мне пришлось заниматься свиноводством, – говорю я и здесь допускаю некоторую неточность, ибо все мое свиноводство заключалось в том, что я украл поросенка в Бузулуке и сожрал его чуть ли не живьем в сорок втором году. – Интерес к свиноводству, – продолжаю я, – живет в моей душе и среди военно-морских тягот. Какова порода хряка, запечатленного на вашем фото?
– Во-первых, это не хряк, а свиноматка, – говорит Поддубный и любовно глядит на фото. – Правда, качество снимка среднее. Он сделан на острове Гогланд в сложной боевой обстановке. Эту превосходную свинью звали Машкой. Я обязан ей жизнью. Когда транспорт, на котором я временно покидал Таллин, подорвался на мине и уцелевшие поплыли к голубой полоске далекой земли, я, товарищ старшина, вспомнил маму. В детские годы мама не научила меня плавать. Причиной ее особых страхов перед водой был мой маленький рост. Да, попрощался я с мамой не самым теплым словом и начал приемку балласта во все цистерны разом. И тут рядом выныривает Машка. Я вцепился ей в хвост и через час собирал бруснику на Гогланде. Вот и все. Машку команда транспорта держала на мясо. Но она оказалась для меня подарком судьбы. Вообще-то, старшина, скажу вам, что подарки я терпеть не могу, потому что любой подарок обязывает. А порядочный человек не любит лишних обязательств. Но здесь делать было нечего. Я принял на себя груз обязательства: любить старших сестер и братьев. Кроме этого, я не ем свинины. Итак, старшина, устроит вас месяц без берега за грубость с медведицей?
– Никак нет, товарищ командир. Я принял ее за старую шкуру, уже неодушевленную и…
– Конечно, – сказал командир. – Большое видится на расстоянии, а рубка маленькая… Две недели без берега! И можете не благодарить!
Я убыл из командирской каюты без всякой обиды. Есть начальники, которые умеют наказывать весело, без внутренней, вернее, без нутряной злобы. Дал человек клятву защищать животных и последовательно ее выполняет. Он мне даже понравился. Лихой оказался моряк и вояка, хотя, действительно, ростом не вышел. Таких маленьких мужчин я раньше не встречал. На боевом мостике ему специально сколотили ящик-пьедестал, иначе он ничего впереди, кроме козырька своей фуражки, не видел. На своем пьедестале командир во время торпедных стрельб мелом записывал необходимые цифры – аппаратные углы, торпедные треугольники и все такое прочее. Соскочит с ящика, запишет – и обратно на ящик прыг. И так всю торпедную атаку он прыг-скок, прыг-скок. Очень ему было удобно с этим пьедесталом. Иногда просто ногу поднимет и под нее заглядывает, как в записную книжку. И в эти моменты он мне собачку у столбика напоминал. Вернее, если следовать его философским взглядам, собачка у столбика напоминала мне его. И теперь еще напоминает. И я твердо усвоил на всю жизнь, что одним из самых распространенных заблуждений является мнение, что от многолетнего общения морда собаки делается похожей на лицо хозяина. Ерунда. Это лицо хозяина делается похожим на морду его любимой собаки. И пускай кто-нибудь попробует доказать мне обратное! Пускай кто-нибудь докажет, что не Черчилль похож на бульдога, а бульдог на Черчилля! Но дело не в этом. Разговор пойдет о матросском коварстве. Ты читал «Блэк кэт» Джекобса?
– Дело в том, Петя, что я дал себе слово выучить английский к восьмидесяти годам. Этим я надеюсь продлить свою жизнь до нормального срока. А Джекобса у нас почти не переводят.
– Прости, старик, но ты напоминаешь мне не долгожителя, а одного мальчишку-помора. Когда будущий полярный капитан Воронин был еще обыкновенным зуйком, судьба занесла его в Англию на архангельском суденышке. В Манчестере он увидел, как хозяин объясняется с английским купцом. Хозяин показывал на пальцах десять и говорил: "Му-у-у!" Потом показывал пятерню и говорил: "Бэ-э-э!" Это, как ты понимаешь, означало, что привезли они десять холмогорских коров и пять полудохлых от качки овец. "Вот вырасту, стану капитаном, – думал маленький Воронин, – и сам так же хорошо, как хозяин, научусь по-иностранному разговаривать". И как ты умудряешься грузовым помощником плавать?
– А тебе какое дело? Не у тебя плаваю.
– Ладно. Не заводись. У Джекобса есть рассказ, где капитан какой-то лайбы вышвырнул за борт черного кота – любимца команды. Спустя некоторое время пьяный капитан увидел утопленного черного кота спокойно лежащим на койке. Сволочь капитан опять взял черного кота за шкирку и швырнул в штормовые волны, а когда вернулся в каюту, дважды утопленный черный кот облизывался у него на столе. Так продолжалось раз десять, после чего кэп рехнулся. В финале Джекобс вполне реалистически, без всякой мистики, которую ты, Витус, так любишь, объясняет живучесть и непотопляемость черного кота. Оказывается, матросы решили отомстить капитану за погубленного любимца и в первом же порту выловили всех портовых котов и покрасили их чернью. И запускали поштучно к капитану, как только тот надирался шотландским виски. Это и есть матросское коварство. У нас на "Очаровательном" все было наоборот. Командир Эльзу обожал, а мы мечтали увидеть ее в зоопарке. Нельзя сказать, что идея, которая привела Эльзу в клетку, принадлежала только мне. Как все великие идеи, она уже витала в воздухе и родилась почти одновременно в нескольких выдающихся умах. Но я опередил других потому, что во время химической тревоги, когда на эсминце запалили дымовые шашки для имитации условий, близких к боевым, Эльза перекусила гофрированный шланг моего противогаза. Злопамятная стерва долго не находила случая отомстить за пинок ботинком. И наконец отомстила. После отбоя тревоги дым выходил у меня из ушей еще минут пятнадцать. С этого момента я перестал есть сахар за утренним чаем. Первым последовал моему примеру боцман, который любил Эльзу не меньше меня. Потом составился целый подпольный кружок диабетиков. Сахар тщательно перемешивался с мелом и в таком виде выдавался Эльзе. Через неделю она одним взмахом языка слизнула полкило чистого мела без малейшей примеси Сахара, надеясь, очевидно, на то, что в желудке он станет сладким. Все было рассчитано точно, Твердый условный рефлекс на мел у Эльзы был нами выработан за сутки до зачетных торпедных стрельб. Надо сказать, что по боевому расписанию Эльза занимала место на мостике. Ей нравилось смотреть четкую работу капитана третьего ранга Поддубного. А наш вегетарианец действительно был виртуозом торпедных атак. И когда "Очаровательный" противолодочным зигзагом несся в точку залпа, кренясь на поворотах до самой палубы, там, на мостике, было на что посмотреть.
В низах давно было известно, что очередные стрельбы будут не только зачетными, но и показательными. Сам командующий флотом и командиры хвостовых эсминцев шли в море на "Очаровательном", чтобы любоваться и учиться.
Погодка выдалась предштормовая. И надо было успеть отстреляться до того, как поднимется волна.
– Командир, – сказал адмирал нашему командиру, взойдя по трапу и пожимая ему руку перед строем экипажа. – Я мечтаю увидеть настоящую торпедную стрельбу, я соскучился по лихому морскому бою! И он увидел лихой бой!
Мы мчались в предштормовое море, влипнув в свои боевые посты, как мухи на липкой бумаге.
Командир приплясывал на ящике. Ему не терпелось показать класс. В правой руке командир держал кусок мела. Для перестраховки я вывалял мел в сахар-нок пудре.
Эльза сидела за выносным индикатором кругового обзора и чихала от встречного ветра.
Адмирал и ученики-командиры стояли тесной группой и кутались в регланы.
Точно в расчетное время радары засекли эсминец-цель, и Поддубный победно проорал: "Торпедная атака!.. Аппараты на правый борт!"
Турбины взвыли надрывно. Секунды начали растягиваться, как эспандеры И внутри этих длинных секунд наш маленький командир с акробатической быстротой заскакал с ящика на палубу и с палубы на ящик. Прыг-скок – и команда, прыг-скок – и команда. Команды Поддубного падали в микрофоны четкие и увесистые, как золотые червонцы. Синусы и косинусы, тангенсы и котангенсы, эпсилоны, сигмы, фи и пси арабской вязью покрывали пьедестал. Меловая пыль летела во влажные ноздри нашей старшей сестры Эльзы. Минуты за три до точки залпа Эльза спокойно прошла через мостик, дождалась, когда командир очередной раз спрыгнул со своего ящика-пьедестала, чтобы лично глянуть на экран радара, и единым махом слизнула с ящика все данные стрельбы, всякие аппаратные углы и торпедные треугольники.
Атака завалилась с такой безнадежностью, как будто из облаков на "Очаровательный" спикировали разом сто "юнкерсов".
Червонцы команд по инерции еще несколько секунд вываливались из Поддубного, но все с большими и большими паузами. Его остекленевший взгляд, тупо застывший на чистой, блестящей поверхности ящика-пьедестала, выражал детское удивление перед тайнами окружающего мира. Хотя турбины надрывались по-прежнему, хотя эсминец порол предштормовое море на тридцати узлах, хотя флаги, вымпелы и антенны палили в небеса оглушительными очередями, на мостике стало тихо, как в ночной аптеке. И в этой аптекарской тишине Эльза с хрустом откусила кусок мела, торчащий из кулака Поддубного.
– Отставить атаку! – заорал адмирал. – Куда я попал! Зверинец!
И здесь наш маленький вегетарианец или очеловечил медведицу, или заметно озверел сам. И правильно, я считаю, сделал, когда всадил сапог в ухо Эльзе. Медведица пережила такие же, как и хозяин, мгновения чистого детского удивления перед подлыми неожиданностями окружающего мира. Потом взвилась на дыбки и закатила Поддубному оплеуху. Лихой бой на борту эскадронного миноносца "Очаровательный" начался. Точно помню, что и в пылу боя Поддубный сохранял остатки животнолюбия и джентльменства, ибо ниже пояса он старшую сестру не бил, хотя был на голову ниже медведицы, и, чтобы попасть ей в морду, ему приходилось подпрыгивать. Эльза же чаще всего махала лапами над его фуражкой, потому что эсминец кренился и сохранять равновесие в боксерской стойке на двух задних конечностях ей было трудно. А кренился "Очаровательный" потому, что на руле стоял я, старшина рулевых, и, когда командиру становилось туго, я легонько перекладывал руля. На тридцати узлах эсминец отзывается на несколько градусов руля с такой быстротой, будто головой кивает. И таким маневрированием я не давал Эльзе загнать командира в угол. Мне, честно говоря, хотелось продлить незабываемое зрелище.
Адмирал и ученики-командиры наблюдали бой, забравшись кто куда, но все находились значительно выше арены. Сигнальщики висели на фалах в позах шестимесячных человеческих эмбрионов, то есть скорчившись от сумасшедшего хохота. Командир БЧ-3 и вахтенный офицер самоотверженно пытались отвлечь Эльзу на себя и выступали, таким образом, в роли пикадоров. Но Эльза была упряма и злопамятна, как сто тысяч обыкновенных женщин. Ее интересовал только предатель-командир.
Тем временем эсминец-цель, зная, что по нему должен был показательно стрелять лучший специалист флота и что на атакующем корабле находится командующий, решил, что отсутствие следов торпед под килем означает только безобразное состояние собственной службы наблюдения. Признаваться в этом командир цели, конечно, не счел возможным. И доложил по рации адмиралу, что у него под килем прошло две торпеды, но почему-то до сих пор эти торпеды не всплыли, и он приступает к планомерному поиску. Учитывая то, что мы вообще не стреляли, возможно было предположить, что в районе учений находится подводная лодка вероятного противника и что началась третья мировая война. В сорок девятом году войной попахивало крепко, и адмирал немедленно приказал накинуть на Эльзу чехол от рабочей шлюпки и намотать на нее бухту пенькового троса прямого спуска. Эту операцию боцманская команда производила с садистским удовольствием. Затем адмирал объявил по флоту готовность номер один и доложил в Генштаб об обнаружении неизвестной подводной лодки. Совет Министров собрался на…
– Петя, ты ври, но не завирайся. Ведешь себя, как ветеран на встрече в домоуправлении… Что было с Эльзой?
– Когда Поддубному вкатили строгача, он на нее смотреть спокойно уже не мог. Списали в подшефную школу, Там она дала прикурить пионерам. Перевели в зверинец. Говорят, медведь, который ездит на мотоцикле в труппе Филатова, ее родной внук. Если теперешние разговоры о наследственности соответствуют природе вещей, то рано или поздно этот мотоциклист заедет на купол цирка и плюхнется оттуда на флотского офицера, чтобы отомстить за бабушку. Я лично в цирк не хожу уже двадцать лет, хотя давным-давно демобилизовался.
Петр Иванович Ниточкин к вопросу квазидураков
(рассказ)
Четверть века назад, когда мы с Пескаревым вместе плавали на зверобойной шхуне «Тюлень» по Беломорью, Елпидифор еще был Электроном. В каюте третьего помощника капитана Электрона Пескарева на столе были сооружены из спичек миниатюрные виселицы, на которых он вешал в петли, сплетенные из собственных волос, тараканов-пруссаков.
Любопытствующим поморам Электрон объяснял, что это как бы эсэсовцы, а вешает он их потому, что не до конца свел с ними счеты, когда партизанил в дебрях Псковской области. В какие бы то ни было его военные подвиги я не очень верил, ибо мы были одногодками и войну встречали отроками. Но на поморов, которые оккупации вообще не видели и не нюхали, партизанское прошлое Электрона производило сильное впечатление. И потому у нас не переводилась свежая рыбка.
Виселицы Электрона ("шибеницы" на псковском наречии) были сделаны с дотошностью в деталях, заставляющих живо вспоминать лесковского Левшу.
Внешне Пескарев в унисон с фамилией смахивал на рыбу. Лоб его скашивался назад, а нижняя губа выпячивалась. Но так как черты лица были крупные, то походил он уже не на мелкую рыбешку-пескаря, а на морского окуня или даже тунца.
В отличие от большинства истинных русаков, которые после деда в своем прошлом знают сразу Адама, наш Пескарев прослеживал родословную аж с пугачевских времен. Дальний предок его был приказчиком у зверя-помещика на Арзамасщине и чуть было не угодил на шибеницу бунтовщиков вместе с хозяином, но уцелел и перебрался подальше от ужасных воспоминаний в псковскую вотчину хозяина. Эти сведения мы выудили из Электрона, когда попали в туман на подходе к Кольскому заливу и поставили зверобойную шхуну "Тюлень" на якорь посередине Могильного рейда, и наш третий помощник в первый и последний раз в жизни попробовал старой браги, и язык у него вдруг раскрутился, как турбина на атомной электростанции.
Вообще-то пил он мало, язычок держал на коротком поводке и на приглашение выпить обычно отвечал отказом, замечая, что "если хочешь в жизни проиграть, можешь рюмку принимать". Из чего видно, что уже тогда Пескарев настраивал себя на выигрыш в жизни. Но под влиянием самодельной браги Электрон пустился в такие откровения, что потом у меня болели мышцы брюшного пресса – так мы хохотали, включая Старца, шестидесятипятилетнего капитана шхуны, бывшего соловецкого монаха.
Окосевший Электрон бесстрашно наскакивал на капитана, укоряя того религиозным прошлым. Как оказалось, отец самого Электрона Фаддей Пескарев – был первым активистом общества безбожников на Псковщине и знаменитым верхолазом-спецом по сбрасыванию колоколов с колоколен. В тысяча девятьсот двадцать девятом году Фаддей сорвался с очередной колокольни вместе с очередным вечевым колоколом. Спас отчаянно воинствующего безбожника большой куст бесхозной бузины. Жена Фаддея в этот момент была беременна на седьмом месяце и от страха и переживаний за мужа досрочно родила двойню.
Чудом спасшийся счастливый отец Фаддей Пескарев недоношенную дочь назвал Бузиной, а недоношенного наследника – Электроном.
Все это Электрон выдал нам сквозь слезы. Атомное имя отравляло ему существование, и в поварской школе, куца он сперва попал из партизан, и в средней мореходке.
Смешливый, как большинство монахов, капитан сквозь стон и хрюканье сообщил всем нам, что однажды ему удалось способствовать изменению фамилии четвертого механика Пузикова или Пупикова на Сикорского, и велел принести судовой журнал.
Я принес черновой. Но капитан велел принести чистовой. И властью, не данной ему Уставом морского флота, совершил обряд перекрещения Электрона в Елпидифора, указав в вахтенном журнале широту, долготу, судовое время и отсчет лага. Тут я ему сказал, что мы стоим на якоре и лаг не работает. Тогда Старец записал в журнал длину отданной якорной цепи в смычках и отметил еще, что грунт в той точке, где третий штурман Пескарев сменил имя, – мелкая ракушка и голубая глина.
Назавтра, когда мы с чугунными колоколами вместо голов ошвартовались в Кольском поселке Дровяное, Пескарев тихой сапой сделал выписку из журнала, прихлопнул судовой печатью и на первом же рейсовом катере отправился в мурманский загс, прихватив мешочек с двумя килограммами чеснока – материнский гостинец из деревни.
Что в загсе сработало: дремучее "написано пером, не вырубишь топором" или дефицитный на севере в начале пятидесятых годов чеснок – неизвестно, но в Дровяное Электрон вернулся Елпидифором.
Старец по этому поводу заметил, что государству рабочих и крестьян содержание таких типов, как Пескарев, слава богу, обходится недорого: их можно прокормить хреном и редькой даже без приправы из постного масла – о чем говорит вековой опыт существования юродивых на Руси, но лично он, капитан зверобойной шхуны "Тюлень", предпочитает встретить один на один гималайскую медведицу, только что лишившуюся детей, нежели плавать дальше с Елпидифором, пока тот не пройдет специализированного обследования в психодиспансере.
Следующий раз судьба свела меня с Елпидифором на сухогрузе "Клязьма". Мы плавали по Балтике, а иногда выбирались и до Лондона. Я был старшим помощником капитана и заканчивал заочно Высшую мореходку. Елпидифор был третьим помощником: корректировал карты и насчитывал зарплату для экипажа – и то и другое трудно выносимые занятия для зрелого дяди. Но Елпидифор нес бремя напрочь не получившейся карьеры безропотно, чем умилял меня, вызывал с моей стороны стремление затушевать нашу служебно-производственную разницу некоторым попустительством его слабостям, хотя особых слабостей, кроме обычной непроходимой глупости, за Пескаревым и не числилось. Ношение третьим штурманом, например калош – он носил их на судне и на берегу – можно считать не слабостью, а странностью.
Калоши Елпидифор Фаддеич завел в начале шестидесятых годов. Яростные насмешки и поругания со стороны молодых, англизированных штурманов он сносил без всякого раздражения и напряжения, наоборот, тихо-затаенно гордясь тем наглым вызовом, который бросали его калоши в лицо атомно-техническому веку.
Другой странностью Елпидифора была любовь к писателю Мельникову-Печерскому. На мой прямой вопрос о том, чем его привлекает скучный Мельников, Пескарев ответил, что уважает Печерского за "евонную обстоятельность и спокой". "Евонную" и "спокой" Елпидифор употреблял намеренно, умея говорить правильно и чисто. Этим он меня иногда особенно умилял. В "евонной" и в калошах проявлялась самобытность природы Елпидифора. И если меня она умиляла, то у матросов, например, вызывала бурное одобрение. Ведь ослиное упорство в какой-нибудь мелочи всегда пользовалось и пользуется в нашем непоследовательном и взбалмошном народе устойчивым спросом, особенно если оно еще смешивается с какой-нибудь рациональностью, то есть явной, зримой выгодой – сухие ноги, сохранность ботинок, защита от электротока.
Помню, как однажды я взял у Елпидифора "ФЭД", чтобы сфотографироваться у памятника Нельсону на Трафальгарской площади, и испортил пленкопротяжный механизм. Елпидифор поломку воспринял болезненно, причитал минут пять, что вот ведь какая незадачи: "ФЭД" у него уже двадцать лет скоро, и всегда служил верой-правдой, но стоило отдать в чужие руки разок и…Закончил же причитания совершенно неожиданное не без мягко-укоряющего юмора:
– Слава богу, я вам, Петр Иванович, попользовать только свой аппарат дал, а не калоши!
Вот как высоко он их ставил!
Надо сказать, что меня иногда смущало наличие в Елпидифоре подпольно-подспудного юмора. Это даже настораживало, ибо, вообще-то, юмор есть забава разума, а выходило; что и не обязательно разума.
Капитан "Клязьмы", как это все чаще почему-то случается, умер прямо на мостике, в рейсе. Я принял судно, штурмана передвинулись по служебной лестнице, и Елпидифор Пескарев волею всевышнего стал вторым, то есть грузовым помощником. Короткая деятельность его на этом сложном и ответственном посту была ужасающей. Пакеты листовой стали он раскрепил в трюмах картонными коробками с французскими елочными игрушками. Произошло это в Бордо, когда я был занят грустными обязанностями по депортации в Союз останков капитана и контролировать ход погрузки не мог. В результате Елпидифора посадили писарем в отдел кадров. Между прочим, он составил тогда детальную инструкцию-памятку по похоронам моряков и разработал прейскурант на похоронные принадлежности в соответствии со служебным положением умершего морехода. Этим его документом пользуются и по сей день.
В погаре Елпидифора в какой-то степени мне приходилось винить себя, и я сильно переживал его сидение на берегу. Дело в том, что оклад третьего штурмана на современном флоте сто двадцать рублей, плюс двадцать четыре рубля, если он плавает, и плюс восемьдесят три инвалютных копейки в сутки, если он плавает за границей. Для многодетного человека (а Елпидифор, как и все служебные тихоходы, компенсировал служебную тихоходность дрозофиловской плодовитостью) сто двадцать береговых рублей – не фонтан.
Мои душевные муки из-за материального положения Елпидифора закончились, как это чаще всего на флоте и. бывает, сочинением на судоводителя Пескарева, 1929 года рождения, русского, образование среднее и т. д., превосходной характеристики, с которой Елпидифора спокойно можно было назначить генсеком Организации Объединенных Наций. И он опять пошел плавать третьим помощником.
С тех пор много воды испарилось в мировом океане. И я давно уже работаю капитаном-наставником, то есть отвечаю за тридцать рядовых капитанов дальнего плавания.
На "Новосибирск" я подсел в Бремене зимой, а из Ленинграда улетел ранней весной на Бермуды, где подопечное судно попало в аварию. С Бермуд отправился пассажиром в Гавану, где принял "Азовск", подменяя заболевшего капитана. На "Азовске" пошли в Японию, из Японии на Австралию, где застряли на три месяца под забастовкой докеров. С Австралии пришли в Гамбург под трубы, и мне уже мерещился солнечный блин на куполе Исаакиевского собора, когда оказалось необходимым сопроводить молодого капитана в рейсе на США из Бремена.
Восемь месяцев без родных осин и все с разными новыми людьми – тут и Елпидифору обрадуешься.
Он был вахтенным помощником, когда я прибыл к борту "Новосибирска", и встретил у трапа, подхватил чемодан и сопроводил в гостевую каюту – ангар с двумя кроватями и "Аленушкой" Васнецова почти в натуральную величину между ними.
Не очень ловко себя чувствуешь, когда одногодок и давний соплаватель – вечный третий штурман – тащит твой чемодан по трапам, а ты пытаешься чемодан отобрать и все спрашиваешь: "Ну, как жизнь, Фаддич?" А он отвечает, что все нормально, Петр Иванович, И тогда ты ему говоришь, что он отлично выглядит (и это правда), а он тебе говорит, что ты тоже отлично со" хранился, – что, увы, ложь, ибо бремя ответственности повесило тебе под каждым глазом по кенгуриной сумке и сердечко твое барабанит в ребра заячьими лапками, хотя ты по трем трапам всего поднялся.
– Какой садист украсил пароход сиротинушкой? – спросил я у Елпидифора про "Аленушку". Спрашивать его про служебные успехи язык не поднялся.
– Все смеетесь, Петр Иванович, над жизненной почвой народных мотивов, – заметил Елпидифор и попросил разрешения быть свободным. Поговорить на тему народа и народности Елпидифору хотелось – он это завсегда любил, но тут счел необходимым сохранить субординацию.
– Мы не на линкоре, а я не адмирал, Елпидифор Фаддеич. Садись, покурим.
– Так я не курю, – сказал Елпидифор. – А вы все одно высоко поднялись. Видите, уже и забыли, что Пескарев никогда отравой не баловался. Как автомобильчик ваш поживает?
– А черт его знает, я восемь месяцев дома не был,– сказал я. Почему-то мне не захотелось ему говорить, что свой "Москвич" я давным-давно продал.
Век вам благодарен буду, – сказал Елпидифор и отправился доложить молодому капитану об устройстве наставника на жительство.
Благодарить меня весь век Елпидифор собрался потому, что я ему помог приобрести по баснословно дешевой цене списанную нашим финским торгпредством дизельную "Волгу". Был такой короткий период лет десять назад, когда морякам разрешили покупать за рубежом подержанные машины. Й с тех пор Елпидифор стал автолюбителем.