355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Делль » Полундра » Текст книги (страница 3)
Полундра
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:13

Текст книги "Полундра"


Автор книги: Виктор Делль


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Кугут

– Опять расселись, по местам!

Из штольни выкатывается мичман. Отчаянно матерится, кричит. Вначале действовало, теперь – нет. Привыкли. Не обращаем внимания. От нашего невнимания мичман распаляется еще больше. Переходит к угрозам. В первую очередь подступает ко мне. «Я вам приказываю встать, юнга!» Если стою: «Как вы стоите, юнга!»

– Хватит! – кричит Леонид и поднимается. – Ты чего на ребенка навалился!

– Ребенка нашел, – огрызается мичман. – Твой ребенок кобылу кулаком свалит.

И все равно, когда Кедубец встает, идет на мичмана, тот не выдерживает. Он отступает, но напоследок грозит: «Вы у меня запоете…», «Я вам устрою…». Каждая фраза заканчивается матом.

Мичман маленький, шустрый, рыжий. Неряшлив до безобразия. Никогда-то у него ремня нет на брюках. И вечно рваный китель на нем. Я таких моряков в жизни не встречал.

В первые дни я робел не столько перед мичманом, сколько перед его званием. Оно морское. У мичмана есть лодка с мотором. Он ходит в море. Каждый раз, когда мичман отходит от берега, я неотрывно смотрю ему вслед. Вот лодка подняла нос, осела корма, побежали по глади моря волны, от лодки до берега протянулся след. Уже и мичман скроется за небольшим островком, а я сижу и смотрю в море.

– Сколько волка ни корми, он в лес глядит.

Рядом со мной Кедубец.

– О, народ! Как правдивы твои народные слова!

Мичман медленно отваливал от пирса.

– Кугут снова пошел на промысел, – сказал Леонид и сплюнул.

– Что такое кугут? – спросил я.

– Кугут? О, юноша! Кугут – это обыкновенный хапошник, которому, сколько ни дай, все мало. А этот… Ярко выраженный экземпляр, – кивнул он в сторону моря. – Сегодня он закинет сети, возьмет улов. Жена его знает что к чему. Она знает, что есть нефтяники, поедет на самые дальние промыслы, загонит этот улов втридорога.

Солнце светило, море обсасывало прибрежную гальку. Мне показалось, что кто-то мазанул огромной кистью, и море, отшлифованный водой и солнцем пирс, и само солнце стали серыми. Я вспомнил привокзальные рынки, горластых теток: толстых и сварливых, жадных, готовых в любой момент к самосуду, только тронь что у них, только попадись. И мичмана я уже видел без кителя, без погон. Он сидел в розвальнях хмельной, в засаленном полушубке, с кнутом в руке, как тот мужик, когда нас с Вовкой Зайчиком чуть было не прикончили на базаре. Мичман лузгал семечки, не сводил со шпаны своих цепких глаз, стерег добро, которым бойко торговала его бабенка. Слово мичман, все, что несло оно мне с собой, отделилось от этого рыжего мужика.

Понял, что-то готовится. Друзья мои громче смеются, поминают мичмана, возбуждены. Вскоре и меня посвящают в тайный замысел.

У мичмана есть сарай. В сарае – производство по изготовлению сухой, вяленой, копченой рыбы. Ночью мы идем к этому сараю.

– Юноша, – говорит мне Кедубец, – только вы с вашим изящным телосложением можете проникнуть в этот замок. Вы видите маленькое окошко?

– Вижу.

– Быстро ко мне на плечи.

Я забираюсь на плечи и ныряю в сарай. Рыбы много. Я швыряю ее в окошко больше часа, до тех пор пока в сарае не остаются только мыши. Мы возвращаемся к себе. Костя и Миша приходят под утро и тоже ложатся спать.

…Мичман плакал. Не как-нибудь, по-настоящему. Вся наша группа ходила к сараю и на то место у пирса, где стояла лодка. Все удивлялись, говорили: «Ну надо же так обчистить, хоть бы хвост оставили пососать». Особенно сокрушались о лодке, о сетях, потому что пропали и они.

– Я знаю, кто это сделал!

Леня Кедубец произнес фразу отчетливо, громко. Мичман метнулся к нему.

– Это могли сделать только жулики, – сказал Леня. – Вор у вора дубинку украл.

И тогда мичман унизился. Он стал просить вернуть ему лодку, сети.

– Можно подумать, что жулики мы. Вы в своем уме, мичман? Вызывайте следователя. Расскажите ему, почему у вас лодка, сети, так много рыбы. Нас в это дело не впутывайте. Вас демобилизуют, если не сказать большего, за браконьерство, а мы? При чем здесь мы? Днем мы работаем, по ночам спим. Луна и бог тому свидетели. И не глотайте собственные сопли, на вас противно смотреть.

Сказав эти слова, Леня повернулся и пошел. Мы – следом, и весь день таскали ящики. Мичман был тише воды ниже травы. Так продолжалось несколько дней, пока он не оправился от потери. Как только пришел в себя, сразу же и припомнил нам и рыбу, и лодку, и сети. Стал донимать нас приказами, браковать все, что мы сделаем. Назревал конфликт. Он мог бы кончиться обычным мордобоем, если бы не Кедубец.

– Нет, – сказал Леня, – так дело не пойдет. Надо что-то придумать.

– Бойкот?

– Чепе?

– Фи! Есть более тонкий выход. У нас открылись старые раны. Они нас беспокоят, мы – больны.

– А юнга? – спросил кто-то.

– Юноша, вы разве из железа? – посмотрел на меня Леня.

Я не понял его.

– Костя!

Кедубец повернулся к Судакову.

– Костя, сделайте юнге болезнь.

Весь вечер я сидел в кубрике, колотил ложкой себя по руке. Потом лег спать. Когда встал, рука моя распухла так, что я перетрусил – уж не переборщил ли? Сказал мичману, что работать не могу, что накануне отдавил руку ящиком.

В тот день мы все заболели. Мичман звонил в экипаж. К нам приехал доктор и тот майор. Врач лечил, майор ругался. Вскоре поправились, снова могли таскать ящики. Но главного достигли. Не зря притворялись. Из мичмана вышел пар, он приутих.

Письмо

По вечерам Костя играл на гитаре.

Кто чем был занят по вечерам. Пел песни Костя, кто-то стирал белье, кто-то латал робу…

Я слушал Костю. Рядом сидели Леня, Миша, другие ребята.

 
Когда море горит бирюзою,
Опасайся шального поступка.
У нее голубые глаза
И дорожная серая юбка…
 

Знал я эту песню. Ее любил друг дяди Паши Сокола Коля Федосеев. Вернется, бывало, с задания, возьмет гитару, и… «Когда море горит бирюзою…» Постоянно он ее пел. Всегда собирались вокруг солдаты, слушали.

– Любимая песня Коли Федосеева, – вздохнул я.

– Да. Он ее пел не хуже Кости, – отозвался Леонид.

Мы какое-то время сидим и слушаем. Разом поворачиваемся друг к другу.

– Вам знакомо это имя, юноша?

– Знакомо.

– Откуда?

– На фронте встречались.

– Постой, Костя, – попросил Леонид. С этими словами он вновь повернулся ко мне. – Как на фронте?

– Обыкновенно, – ответил я. – Подо Ржевом. Он в разведке служил.

– Точно. Блондин такой с родинкой.

– Да.

– Что ж ты раньше не говорил… Это ж корень мой, понимаешь? Как ты с ним встретился?

Коротко я рассказываю о встрече с Колей Федосеевым, Славой Топорковым, дядей Пашей Соколом. Леонид и Миша знают всех троих. Они, сказывается, с одного дивизиона.

– Ты был там, когда Пашка погиб?

– Да, – ответил я.

– Когда это случилось?

– В последний день сорок третьего года, – ответил я.

– Ты был рядом?

– Да.

– Расскажи, – попросил Кедубец.

Этот день всегда со мной. Этот день во мне. И останется на все годы во мне – я это знаю.

С утра мело так, что и не дыхнуть. Уткнешь рот в ворот полушубка, тогда только и отдышишься. Разведчики должны были вернуться еще накануне. Саперы в который раз открывали и закрывали проход. Разведчиков не было. Томило предчувствие беды. Посижу в землянке – тянет на воздух, промерзну – снова в землянку. Так и маячил…

Дядю Пашу несли к землянке командира. Он уже не дышал. Щека разорвана, белеет кость. Она даже не белеет – алеет маленькими капельками-кровинками. Маскхалат, на котором несли дядю Пашу, в крови. Подошли Слава Топорков, Коля Федосеев. Длинное, с татарскими скулами лицо Топоркова еще больше вытянулось. Оба достали из-за пазухи бескозырки, но не надели их. Стояли, мяли бескозырки в руках.

– Ты знаешь, что Славка тоже погиб? – спросил Кедубец.

– Нет. Мы расстались, когда его и Николая отозвали на флот.

– Колька вернулся в наш дивизион, а Славка попал на тралец. На тральце и погиб. Подорвались на мине, потом самолеты…

– А Николай?

– Жив, – ответил Кедубец. – Демобилизовался. В Москве сейчас. Студент.

– Леня! – предложил Миша. – У тебя же есть Колькин адрес, давай напишем ему письмо? О демобилизации спросим, юнга что-то нацарапает, это ж идея!

Мы садимся писать письмо.

«Студенту от флота наш привет! Прими, Коля, поклон от старых своих товарищей. Мы с Мишкой все еще служим, но об этом потом. Сначала хочется узнать, как ты там, привык к гражданской жизни? Трудно вспоминать науки? Я так все забыл к едрене-фене».

– Ты про юнгу напиши, – подсказывает Михаил Леониду.

– Подожди, – отмахивается Леня.

«Теперь о себе. Гоняли нас с Мишкой с коробки на коробку все то время, что выписались мы из госпиталя. Нигде мы не прижились. Осели в экипаже. Таскаемся по базам, вкалываем, а точнее – ни черта-то мы не делаем, живем по принципу: лишь бы день прошел. И надоело все до чертиков, и менять не хочется – осталось чуть-чуть. Так складываются обстоятельства».

– Чего еще? – поворачивается Леонид к Михаилу.

– О демобилизации спроси, не слышно у них?

– Откуда? Им там до лампочки наша с тобой демобилизация, люди делом заняты.

«Вот какую новость мы тебе сообщаем. В нашей группе есть пацан, юнга. Ты должен его знать. Рвался парень на корабль, а попал к нам. Встречался с тобой на фронте. Передаю ему карандаш».

– Пишите, юноша.

О чем? Взял карандаш, слова разбежались.

«Здравствуйте, Николай, – вывел я. – Пишет вам юнга Беляков. Я сейчас на флоте. Живу хорошо. Всегда вспоминаю вас, дядю Пашу, Славу. Хотелось бы получить от вас письмо».

Я подписываю, передаю листок Михаилу.

«В общем, так, друг, – пишет Михаил. – Живем – ждем, ждем – живем. Думаю – на свой завод. Ленька решил в институт. Как там у вас, о демобилизации не слышно? Мы теперь на очереди».

Письмо складывается треугольником, завтра оно уйдет.

– Юноша, как вы попали в экипаж?

Странно прозвучал вопрос Леонида. Прозвучал так, как будто он меня впервые увидел. Будто не я это вместе с ним ворочаю ящики здесь, на базе. Мне хочется рассказать Лене все, но я спохватываюсь. Зачем? И что это изменит?

– Долгая история, – машу я рукой.

– Ворошить нет желания?

– Нет.

* * *

Ночью я почувствовал себя как в противогазе во время маршброска. Не хватало воздуха. Что-то мне снилось, что-то виделось. До тех пор пока сон и явь не перепутались, пока не заболела голова. Виделись разведчики. Яснее всех дядя Паша Сокол. Щека у нею разорвана, белеет кость. Он зажимает рану рукой, но я вижу, что он говорит, его слова обращены ко мне, понять их невозможно. Я вижу, как шевелятся губы. Шевелятся и на моих глазах начинают чернеть и застывать. И замирают.

Что он говорил мне?

Не получив ответа на этот вопрос, я просыпаюсь. Долго лежу, всматриваюсь в темноту. Веки тяжелеют, я проваливаюсь. Чувствую стесненность и духоту. Что-то засветилось. Да это же печь. Она раскаляется добела. Так раскаляется, что светлеет, светлеет, и я уже вижу бабку. Ту самую, которая выхаживала меня в землянке. Бабка плачет, крестит меня, что-то говорит. Понять ее тоже невозможно, потому что шевелятся только губы, а голоса ее мне не слышно. Я снова просыпаюсь, думаю о моем сегодняшнем положении, о том, что так дальше продолжаться не может, я должен на что-то решиться.

На что?

То ли я где-то читал, то ли мне кто-то говорил, что ложь, даже библейская, та, что во спасение, оборачивается худым прежде всего для лгущего. Не про меня ли это? Я утаил правду в анкете и теперь расплачиваюсь. Тот же писарь с экипажа строит обо мне всяческие догадки, домысливает мою биографию, твердо верит в то, что у меня было в жизни такое, о чем лучше умолчать. Переписать анкету? Дополнить ее? Разложить три года по полочкам? Но как? За три года я всех мест, где побывал, не вспомню. Куда-то ехал, бродяжничал. Как все это описать?

Вопросы, вопросы… А необходимы ответы. Их нет. Всего мне не вспомнить, а то, что вспомнится, проверить нельзя. Да и кто станет проверять? Тот майор с экипажа? К таким лучше не попадать. Такие себе не верят, где уж поверить беспризорнику, бродяге…

– Что с вами, юноша? – спрашивает утром Кедубец. – Вы надели на себя чужое, слишком бледное лицо. Вам нездоровится?

– Леня, – говорю я, – почему все сволочи вокруг?

У Лени глаза округлились от моего вопроса.

– Вы серьезно, юноша?

– Да.

– Серьезно такие вопросы походя не задают.

Он поворачивается и уходит. До обеда мы работаем. После обеда Кедубец кивает, мы уходим с ним к морю. Палит солнце. Ни дуновения. А по мне сейчас сильный шторм был бы в пору. Воспоминание о разведчиках, бессонница заставили спросить себя, а что же дальше? Таскал ящики, не мог отделаться от этого проклятого вопроса. Не находил ответа. Жизнь прожить – не поле перейти… Все у меня запуталось. Когда-то… Да, тогда же, при жизни дяди Паши Сокола, легко мне стало. Не надо было ловчить, врать, скрывать. Я открылся, и мне было легко. Но потом? КПЗ, детприемники, детдома, побеги из них, улица, дороги и снова по кругу, по кругу до самой школы юнг…

– Садись, – приглашает Кедубец.

Мы садимся на камни, молчим, потом Леня начинает говорить. Слова его жесткие, соленые, как морская вода.

– Ты сопляк, юнга, – говорит Леня. – Не хочешь говорить о себе, не надо. Не в моих правилах лапать чужие души, но каждый человек должен отвечать за свои слова. Никому не дано право обвинять людей в сволочизме, запомни это. Не за сволочей мы лезли в пекло, не со сволочами шли все эти тяжкие годы.

– Но…

– Молчи и слушай, – приказывает он. – Я не хочу знать, за что ты попал в экипаж. Несправедливость? Может быть. Если это так – дерись. Не умеешь – научись. Нет сил – сдайся. Вот железное правило. На службе только жратва да шмотки по норме положены, остального добивайся сам. Как, впрочем, и в жизни. На готовое не надейся. Иждивенчество здоровых люден самое большое паскудство. Не ждите манны небесной, всего добивайтесь сами. Если надо, повторяю, деритесь.

– А вы, – не выдерживаю я, – деретесь?

– Я сказал тебе, сопляк, сам не терплю, другим не разрешаю лапать чужие души. Мы ждем демо-о-би-ли-зацию. А сволочи… Они были, есть и будут. Но чтобы всех скопом зачислять в эту категорию… Нет у, тебя права так судить о людях: Ни у кого нет такого права, понял? Сначала в себя глянь поглужбе. Найдешь что – продолжим разговор.

Он встал и ушел.

Странно, но я не почувствовал обиды от его слов. Была в его словах какая-то скрытая от меня сила. Вспомнил я чепе в части, когда стоял на посту, разговор с майором в экипаже, каждый свой шаг после школы юнг, подумал о том, что не всегда и не во всем я был прав. Я отмечал для себя лишь обиды, несправедливости. И после и до школы юнг. Но плыл-то я все эти годы по течению, подумалось мне, и если греб иногда, то не всегда в нужную сторону.

Засвербило во мне после разговора с Леней.

На шкентеле

История с мичманом добром не кончилась. К мичману приехал тот майор, и они совещались. Нас сняли с участка, куда-то повезли. Старую полуторку мучает кашель. В нашей группе есть парень – Генка Егоров. Он русский, но родился и вырос в этих местах.

– Слушай, Гена, – доносится до меня голос Леонида, – что это за птички сидят на проводах и почему они зеленые?

– Вороны! – кричит в ответ Гена.

– Вороны? – удивляется Леня. – С чего они позеленели?

– С того же, наверное, с чего почернели твои одесские.

– Как их зовут аборигены?

– Гюйкарга.

– Как, как… Гюй, ты говоришь, карга? – он смеется. – Карга! Как мама той моей одесской знакомой, что для меня невеста…

Нам весело. Нам хочется многое узнать из того, что видим. Мы спрашиваем Гену о желтых птицах и узнаем, что это сарыгейнах, то есть желтая рубашка, что красивую, вроде нашего снегиря, только ярче, птаху зовут кизляркушу – девичья песня, а те растения, что островками выступают среди серебристых плешин шорлуха, то есть соли, называют караган. Мы затягиваем «Варяга». Птицы, привыкшие к змеиным шорохам песков, стаями поднимаются из зарослей. Чем дальше, тем меньше встречается поселков. Внезапно оборвался бег телеграфных проводов, скрылся последний виноградник, перед нами, на сколько хватало глаз, лежали пески. Ни кустика, ни колючки. Незаметно оборвалась песня.

Похоже, что приехали мы на край земли. Справа, слева и впереди – только море. Мы забрались на самый кончик длиннющей песчаной косы. Ни деревца вокруг, ни кустика. Одно-единственное строение среди песков, и возле него колодец с журавлем. Далеко виднеется маяк. Мы стоим в строю.

Перед нами выступает все тот же майор из экипажа. Он то стоит, замерев каменным изваянием, то вдруг начинает медленно прохаживаться вдоль строя, глядя на нас чуть прищуренными глазами, сняв фуражку, постукивая этой фуражкой себя по ноге. Речь его проста, сводится к одному. Все мы дармоеды, морально разложившиеся типы. Он, майор, должен сделать из нас настоящих воинов. Мы должны разобрать баржу, которую когда-то вынесло штормом на берег, сняв с нее все дерево, начиная с обшивки, сложить это дерево в штабеля у дороги. Металл мы тоже должны отодрать, для этого нам оставляется инструмент: кувалды и зубила. Металл мы тоже должны сложить у дороги. Причем мы должны проявить себя, хорошо работать, иначе нам же станет хуже. Помянув в конце речи мичмана (обидели человека), какого-то лейтенанта Дронова (так обойтись с человеком), майор сел на катер и ушел. Старшим над всеми он назначил Кедубца.

Как мы обидели мичмана, я знаю. Но кто такой лейтенант Дронов? Эту фамилию я слышу впервые. Что с ним произошло? Какое отношение имеет этот лейтенант к нашей группе?

– То была грустная история, – ответил на мои вопросы Кедубец. – Нет, по-человечески, мне того лейтенанта жалко. По сути… Он многому научился в песках под Красноводском, ибо самый великий учитель – жизнь.

Под Красноводском наша группа работала до того, как ее вернули в экипаж. Старшим группы был назначен выпускник училища лейтенант Дронов. Где-то что-то не сошлось, его куда-то не туда направили, вакансии не оказалось, он и очутился в экипаже. Командуя над первым в своей жизни подразделением, лейтенант не жалел ни сил, ни времени. О ребятах ему наговорили черт знает что, и он старался. Работа была тяжелой, но он по совету все того же майора ввел еще и строевую подготовку, нажимал на голосовые связки. Однажды ночью у лейтенанта пропало все обмундирование от фуражки до сапог. Осталось одно исподнее, и то зимнее.

– Вы мне не поверите, юноша, но лейтенант так расстроился, что перестал командовать, – рассказывал Леня. – Чуть позже так обрадовался… Когда с первым же катером вернулся в экипаж, где его ждало извещение о посылке. Говорят, он чуть не плакал от радости, когда в посылке обнаружил свою форму. Вот ведь воистину не знаешь, где что найдешь, где потеряешь. Как говорил поэт: «Где солнце, там и тень». И смех, как говорят, и слезы.

Леня оглядывает песчаную косу, одинокое строение, море, а потом предлагает взглянуть на баржу.

– Меня интересует не только природа этого края, но и то, что нам предстоит сделать, – говорит он.

Баржа огромная. Она нависла черным мазутным бортом почти над самым берегом, крепко засев в морское дно. Остов у нее металлический, обшита она крепким брусом. Часть бруса с баржи уже сняли, местами отодраны и доски палубы. Небольшая надстройка искорежена, чувствуется, что ее пробовали разломать, но только разворошили и отступились. Надстройка металлическая, клепаная. Просто кувалдой да зубилами ее не возьмешь.

– Я так думаю, что баржа еще могла бы служить и служить, – говорит Леня. – Размыть песок под килем, завести буксир, можно было бы ее снять с мели. Жаль курочить, крепкое создание.

– Да, но ты глянь, какой брус, – не соглашается с ним Миша Голубев. – Такой брус на любой стройке сгодится.

Брус крепкий. Он пропитан специальным составом, из него не только дом – мост можно сооружать на самой гнилой речке, и сносу тому мосту не будет.

Мы начинаем прыгать с баржи в море, начинается купание, потом мы устраиваемся. На следующий день работаем.

– Эхма! – кричит Леня. – Ломать не делать, душа не болит!

Дело спорится, растет штабель. Брусья мы складываем на берегу, рядом с баржой, возле следов какого-то огромного кострища. Интересно, что здесь горело?

Ясность внес старшина – командир катера базы. Он пришел к нам неделей позже с продуктами и почтой. В этом кострище, оказывается, сгорел и брус, и доски, которые были сняты еще до нас. На все наши недоуменные вопросы старшина ответил, что дело это темное, начальству – ему виднее, из-за этой баржи уже было шуму, потому что была какая-то афера с колхозами, баржу загнали не по назначению, какой-то левый рейс, но помешал шторм, который и выбросил ее на мель. «Она уже списана, – сказал старшина, – теперь ее решили доконать, чтобы и глаза не мозолила». Мол, срочное задание Никитенко дал. Это тот майор из экипажа. Мол, велено ему привести баржу в соответствующий актам вид на случай проверок, комиссий и прочего…

Подробностей старшина не знал, но его слов оказалось достаточно, чтобы мы взглянули на дело рук своих иными глазами. Я уже не раз был свидетелем, когда поговорка: «Ломать не делать, душа не болит» – вносила в работу какую-то лихость, что ли, какое-то удалое настроение. Разбирали мы кирпичные завалы разбитых в войну зданий в Ленинграде, под Ленинградом, даже в Царском Селе работали. Немцы там все, что можно было взорвать, взорвали. Так что «ломали», чего там говорить. Но «ломали» с пользой для дела. Разбирали, чтобы восстановить, отстроить заново. Отсюда и лихость, и удаль. Теперь же мы узнали, что работаем на костер. Каждый из нас стал прикидывать, на что могли сгодиться останки баржи, куда бы мы их приспособили. У каждого находилось множество вариантов. Потому что каждый из нас видел руины на месте бывших городов и деревень, каждого опалила война. Из всей группы только Костя Судаков сказал: «Ну и что… Керчь тоже в развалинах, а мы в каменоломне камни с места на место перетаскивали». – «Сам же рассказывал, – возмутился Миша Головин, – чем это кончилось – комбата за такие дела турнули». – «А, – отмахнулся Судаков, – лично мне все равно». Остальные ребята не могли себе представить костра из делового крепкого бруса, из отбеленных морем и солнцем палубных досок. Надо было что-то предпринять.

Что?

Один был ответчик на наши вопросы – Леня Кедубец. Он за старшего. Ждали, что он скажет. Леня молчал. Леня думал. Вскоре он решился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю