355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Афанасьев » Жуковский » Текст книги (страница 17)
Жуковский
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:25

Текст книги "Жуковский"


Автор книги: Виктор Афанасьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)

Жуковский возвратился в Петербург 28 мая и сразу же был оповещен Козловым или Тургеневым о смерти Байрона, последовавшей в середине апреля в греческом городе Миссолунги. Тургенев, Вяземский, Гнедич, Козлов, Кюхельбекер, Рылеев – все, все русские поэты, и не только поэты, были потрясены. Слава Байрона как величайшего поэта современности, как великого человека, способного на поражающие воображение подвиги, была в самом разгаре. И какая смерть – в стране, борющейся за свою независимость... Вяземский писал Тургеневу: «Он предчувствовал, что прах его примет земля, возрождающаяся к свободе... Завидую певцам, которые достойно воспоют его кончину. Вот случай Жуковскому! Если он им не воспользуется, то дело кончено: знать пламенник его погас». И чуть позже: «Неужели Жуковский не воспоет Байрона? Какого же еще ждать ему вдохновения? Эта смерть, как солнце должна ударить в гений его окаменевший и пробудить в нем спящие звуки! Или дело конченое? Пусть же он просится в камер-юнкеры или в вице-губернаторы».

Потом появились стихи на смерть Байрона – Козлова, Рылеева, Веневитинова, Кюхельбекера, Пушкина, самого Вяземского и еще множества стихотворцев, – образовался целый стихотворный реквием. Русская поэзия прощалась со светилом, столь ярко блеснувшим ей. Жуковский промолчал, но ни в камер-юнкеры, ни в вице-губернаторы не пошел. Не принял он участия и в ожесточенной полемике, открытой Вяземским в предисловии к изданному им «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина. Архаисты и те, кто считал себя романтиками, в споре пытались выяснить, есть ли романтизм, и что он такое, и действительно ли он – передовое направление в литературе. Говорили о французском, английском и немецком романтизме, о том, что признак романтизма – современность, народность и религиозность. Вслед за мадам де Сталь называли романтиками Тассо, Камоэнса, Шекспира, Мильтона, Бюргера и Гёте. Вслед за Берше говорили, что в наше время непременно стали бы романтиками Гомер, Пиндар, Софокл и Еврипид, потому что они «воспевали не египетские и халдейские деяния, а свои, греческие». Вяземский в предисловии к поэме Пушкина: «Нет сомнения, что Гомер, Гораций, Эсхил имеют гораздо более сродства и соотношений с главами романтической школы, чем с своими холодными, рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом».

Все эти страсти и споры показались ему ребячеством – поэзия всех времен и народов оказывалась в этих спорах перемешанной и искромсанной, каждое явление оценивалось с разных позиций, противники присваивали себе чужое оружие и выворачивали наизнанку чужие идеи. Забывалось главное: душа поэта есть тот центр, к которому притягивается все ей близкое – и природы, из истории, из всемирной литературы. Споры ничего не проясняли. Это чувствовали все – и самый яростный полемист Вяземский, и молодой Пушкин, и Рылеев, выступивший позже со статьей о единстве литературного процесса.

Никак не могла задеть Жуковского и статья Кюхельбекера, направленная против романтиков (напечатанная в «Мнемозине» No 2 за 1824 г.) – все ее стрелы, минуя Жуковского, поражали только его многочисленных эпигонов. Зато порадовало его в «Мнемозине» стихотворение Пушкина. «Обнимаю тебя за твоего «Демона», – писал он ему в Одессу. – ...Ты создан попасть в боги – вперед. Крылья у души есть! Вышины она не побоится, там настоящий ее элемент! дай свободу этим крыльям, и небо твое. Вот моя вера. Когда подумаю, какое можешь состряпать для себя будущее, то сердце разогреется надеждою за тебя».

Жуковский не пишет стихов. В сентябре 1824 года он так объясняет Вяземскому причины этого: «Моя беда та, что я не могу никак заниматься вдруг двумя предметами». Дело в том, что с июля Жуковский был назначен наставником (но не воспитателем, которым был полковник Мёрдер) великого князя Александра Николаевича, которому пошел седьмой год. «Жуковский, я думаю, погиб невозвратно для поэзии, – пишет Дельвиг Пушкину. – Он учит великого князя Александра Николаевича русской грамоте и, не шутя говорю, все время посвящает на сочинение азбуки. Для каждой буквы рисует фигурку, а для складов картинки. Как обвинять его! Он исполнен великой идеи: образовать, может быть, царя. Польза и слава народа русского утешает несказанно сердце его». Дельвиг был прав, говоря о «великой идее», – она была. Но было и другое, личное: «Я еще слишком не уверен в своей способности исполнять как должно свою обязанность. Знаю только, что детский мир – мой мир, и что в этом мире можно действовать в наслаждением, и что в нем можно найти полное счастие».

«Жуковский сделался великим педагогом, – писал Тургенев Вяземскому. – Сколько прочел детских иучебных книг! Сколько написал планов и сам обдумал некоторые. Выучился географии, истории и даже арифметике. Шутки в сторону: он вложил свою душу даже в грамматику и свое небо перенес в систему мира, которую объясняет своему малютке. Он сделал из себя какого-то детского Аристотеля».

Несмотря на свою занятость, не забывал Жуковский друзей. Он готовился к своим урокам на даче Тургеневе и несколько раз советовал ему писать мемуары – о пансионе, о брате Андрее и их молодом кружке, о временах карамзинского «Вестника Европы», о Геттингене... Осенью получил письмо от Козлова: «Милый друг Жуковский, мой «Чернец» кончен. Его переписывают и тотчас пришлю к тебе. Я всю ночь 27 сентября не спал, и, его оканчивая совсем, понял еще лучше, зачем лорд Бейрон, распростясь с Чайльд-Гарольдом, опять зовет его вместе посмотреть на море. Дай Бог, чтоб он тебе понравился».

Жуковский был свидетелем того, как упорно трудился Козлов над своей поэмой, – это была поэма оригинальная, русская, – напоминающая Байронова «Гяура», но лишь вторую его часть. Получилась вещь, которую можно было поставить рядом с «Кавказским пленником» Пушкина, а в чем-то и выше, – в «Чернеце» есть глубокий психологизм. От души поздравив Козлова, Жуковский принял на себя хлопоты по изданию поэмы и решил прибавить к ней тоже своего рода поэму – блестящее послание поэта-слепца к нему, к Жуковскому... Письмо Козлова кончалось просьбой: «Если ты можешь мне послать 50 руб., я был бы много обязан...»

В начале ноября – вдруг вопль о спасении из Михайловского от Пушкина. Дело в том, что отцу Пушкина было предложено распечатывать письма сына («быть моим шпионом», – пишет Пушкин). Последовало объяснение сына с отцом. «Отец мой, – пишет Пушкин, – воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить... Но чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырем... спаси меня».

Чуть ли не на другой день Пушкин просит брата Льва: «Скажи от меня Жуковскому, чтоб он помолчал о происшествиях ему известных. Я решительно не хочу выносить сору из Михайловской избы». «Милый друг, – отвечал Жуковский, – твое письмо привело бы в великое меня замешательство, если б твой брат не приехал с ним вместе в Петербург и не прибавил к нему своих словесных объяснений. Получив его, я точно не знал, на что решиться... Желая тебе сделать пользу, я только бы тебе, вероятно, повредил, то есть обратил бы внимание на то, что лучше оставить в неизвестности... На письмо твое, в котором описываешь то, что случилось между тобою и отцом, не хочу отвечать, ибо не знаю, кого из вас обвинить и кого оправдывать. И твое письмо и рассказы Льва уверяют меня, что ты столько же неправ, сколько и отец твой». И далее Жуковский, оставив это дело, решившееся внутри семьи, пишет о Пушкине-поэте: «Ты более нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство. Ты рожден быть великим поэтом; будь же этого достоин. В этой фразе вся твоя мораль, все твое возможное счастие и все вознаграждения. Обстоятельства жизни, счастливые или несчастливые, шелуха. Ты скажешь, что я проповедую с спокойного берега утопающему. Нет! Я стою на пустом берегу, вижу в волнах силача и знаю, что он не утонет, если употребит свою силу, и только показываю ему лучший берег, к которому он непременно доплывет, если захочет сам. Плыви, силач. А я обнимаю тебя... Читал «Онегина» и «Разговор», служащий ему предисловием: несравненно! По данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнасе. И какое место, если с высокостию гения соединить и высокость цели! Милый брат по Аполлону! это тебе возможно! А с этим будешь недоступен и для всего, что будет шуметь вокруг тебя в жизни». – «Мне жаль, милый, почтенный друг, что наделал эту всю тревогу, – отвечал в заключение, уже 29 ноября, Пушкин, – но что мне было делать? я сослан за строчку глупого письма, что было бы, если правительство узнало бы обвинение отца? это пахнет палачом и каторгою. Отец говорил после: экой дурак, в чем оправдывается! да он бы еще осмелился меня бить! да я бы связать его велел! – зачем же обвинять было сына в злодействе несбыточном? да как он осмелился, говоря с отцом, непристойно размахивать руками? Это дело десятое. Да он убил отца словами! – каламбур и только. Воля твоя, тут и поэзия не поможет» (в черновике было еще: «Стыжусь, что доселе живу, не имея духа исполнить пророческую весть, что разнеслась недавно обо мне, и еще не застрелился», – пылкий и трагический черновик Пушкин превратил в спокойно-ироническое письмо). Жуковский понимал, что Пушкину нелегко в деревне. Именно Пушкину, с его живым характером. Но недаром он так настойчиво писал ему о его великом поэтическом даре. И в самом деле: ссылка ссылкой, но Пушкин стал писать в Михайловском... В этом смысле деревня стала ему другом. И конечно, он не совсем разделял ярость Вяземского по поводу ссылки Пушкина в Михайловское. «Как можно такими крутыми мерами поддразнивать и вызывать отчаяние человека!.. Или не убийство – заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской?.. Неужели в столицах нет людей более виновных Пушкина? Сколько вижу из них, обрызганных грязью и кровью!.. Страшусь за Пушкина! В его лета, с его душою, которая также «кипучая бездна огня» (прекрасное выражение Козлова о Байроне); нельзя надеяться, чтобы одно занятие, одна деятельность мыслей удовольствовали бы его». В том, что здесь – и вполне справедливо – пишет Вяземский, все-таки нет мысли о великом поэте, и нет веры в то, что Пушкин может найти полное удовлетворение в уединенной работе («занятии», «деятельности мыслей»). Жуковский чувствовал Пушкина лучше, может быть, лучше, чем Пушкин сам себя...

В ноябре на Петербург обрушилось страшное бедствие – в считанные часы величественный и спокойный город превратился в юдоль скорби и стона. Гонимая противным ветром невская вода хлынула в улицы, затопила подвалы, нижние этажи, подняла и унесла все, что могла, и все, что могла, разрушила. Огромные барки были пригнаны бурей в город и застряли на мостовых. Дрова, мебель, даже гробы с кладбища, снесенные крыши, бревна – все плыло по улицам и билось в стены домов. Бедствие усугублял пронзительный холод. В Петербурге погибли тысячи людей. Когда вода, наконец, схлынула, открылась еще более жуткая картина: хаос предметов, трупы людей, мертвые лошади, коровы... Отсырели или вовсе разрушились – особенно в Галерной и на островах – дома, размокли печи. Продолжал дуть ледяной ветер, наступала зима. Были приложены огромные, титанические усилия, чтобы хотя отчасти восстановить прежний порядок жизни. Через месяц уже почти не было видно следов наводнения.

Продолжаются литературные вечера у Воейковых. Гнедич читал там отрывки из «Илиады». Лев Пушкин новую поэму брата – «Цыганы». Козлов – «Чернеца», который уже печатался. «Чернец» захватил всех – им восторгались Вяземский, Пушкин, Баратынский, Зинаида Волконская, Крылов, Уваров, Алексей Перовский. «Мой дорогой, твой «Чернец» совершенство от начала до конца. Кое-что надо поправить, что мы сделаем вместе», – писал в январе 1825 года Козлову Жуковский. «Чернец» вышел в этом году двумя изданиями. А в конце февраля Светлана уехала в Дерпт – литературные собрания перенеслись к Козлову.

Издатели «Полярной Звезды» Бестужев и Рылеев переписывались с Пушкиным. Бестужев, критикуя статью-обзор Плетнева, помещенную в «Северных цветах» Дельвига, отрицательно отозвался о творчестве Жуковского. «Не со всем соглашаюсь с строгим приговором о Жуковском, – отвечал Пушкин. – Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались? Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводный слог его останется всегда образцовым». Пушкин защищает Жуковского, но как? «Не со всем соглашаюсь... Что ни говори... Переводный слог его...» Эта защита очень неполная. Вместе с Бестужевым Пушкин словно готов видеть в Жуковском хотя и образцового, но – переводчика. В мае он писал Вяземскому о Жуковском и более определенно: «Он как Фосс – гений перевода».

Между тем Жуковский прознал, что Пушкин болен – «аневризмом» в ноге – и скрывает это. Страшное беспокойство охватило его. «Правда ли, что у тебя в ноге есть что-то похожее на аневризм, – пишет он в Михайловское, – и что ты уже около десяти лет угощаешь у себя этого постояльца, не говоря никому ни слова... Теперь это уже не тайна, и ты должен позволить друзьям твоим вступиться в домашние дела твоего здоровья. Глупо и низко не уважать жизнь!.. Сюда перетащить тебя теперь невозможно. Но можно, надеюсь, сделать, чтобы ты переехал на житье и лечение в Ригу. Согласись, милый друг, обратить на здоровье свое то внимание, которого требуют от тебя твои друзья и твоя будущая прекрасная слава, которую ты должен, должен, должен взять (теперешняя никуда не годится – не годится не потому единственно, что другие признают ее такою, нет, более потому, что она не согласна с твоим достоинством); ты должен быть поэтом России, должен заслужить благодарность – теперь ты получил только первенство по таланту: присоедини к нему и то, что лучше еще таланта, – достоинство! Боже мой, как бы я желал пожить вместе с тобою, чтобы сказать искренно, что о тебе думаю и чего от тебя требую. Я на это имею более многих права, и мне ты должен верить. Дорога, которая перед тобою открыта, ведет прямо к великому; ты богат силами, знаешь свои силы, и все еще будущее твое. Неужели из этого будут одни жалкие развалины?.. Я ничего не знаю совершеннее по слогу твоих «Цыган»! Но, милый друг, какая цель! Скажи, чего ты хочешь от своего гения? Какую память хочешь оставить о себе отечеству, которому так нужно высокое... Как жаль, что мы розно!» Много выпало Жуковскому хлопот с этим мнимым «аневризмом» Пушкина, который на самом деле строил планы бегства за границу через Дерпт или Ригу. Но ему было отказано в выезде для лечения в эти города. Император назначил местом его лечения Псков. Жуковский до самой осени уговаривал Пушкина ехать во Псков, обещая прислать туда замечательного хирурга, своего друга Мойера. Соответственно был подготовлен и Мойер... «Дело не к спеху, – отвечал Пушкин... – Если бы царь меня до излечения отпустил за границу...» Письмо Жуковского (первое об аневризме) было написано в волнении, в спешке и, очевидно, неразборчиво. В мае Пушкин пишет брату: «Письмо Жуковского наконец я разобрал. Что за прелесть чертовская его небесная душа! Он святой, хотя родился романтиком, а не греком, и человеком, да каким еще!»

Лето Жуковского прошло в педагогических трудах – в Павловске и Царском Селе. Осенью он опять поселился в Аничковом дворце. 27 ноября 1825 года Жуковский присутствовал в церкви Зимнего дворца, когда там объявлена была весть о неожиданной кончине в Таганроге Александра I.

И вот настало 14 декабря. «Какой день был для нас 14-го числа! – писал Жуковский 16 декабря Тургеневу. – В этот день все было на краю погибели... В 10 часов утра я приехал во дворец. Видел новую императрицу и императора. Присягнул в дворцовой церкви... Булгаков сказывает мне о том, что он сам видел: толпа солдат на Исаакиевской площади, и все кричат: ура, Константин! – и около них бездна народа. Они прислонились спиною к Сенату, выстроились, зарядили ружья и решительно отреклись от присяги Николаю. В их толпе офицеры в разных мундирах и множество людей вооруженных во фраках... Вообрази беспокойство! Быть во дворце и не иметь возможности выйти – я был в мундире и в башмаках – и ждать развязки! Тут начали приходить со всех сторон разные слухи. «Часть Московского полка взбунтовалась в казармах; они отняли знамя; Фридрихс, начальник полка, ранен, Фридрихс убит... Шеншин тяжко ранен... Милорадович убит... Император повел сам батальон гвардии... Послали за другими полками. Послали за артиллериею. Бунтовщики отстреливаются. Их окружают. Их щадят; хотят склонить убеждением. Народ волнуется, часть народа на стороне бунтовщиков». Вот что со всех сторон шептали, не имея ни об чем верных известий... Я бродил из залы в залу, слушал вести и ни одной не верил. Иду в горницу графини Ливен, из окон которой видна была густая, черная толпа народу, которая казалась подвижною тучею в темноте начинающейся ночи. Вдруг над нею несколько молний, одна за другою. Начали стрелять пушки. Мы угадали это по блеску. Шесть или восемь раз сверкнула молния; выстрелов было не слышно; и все опять потемнело... Наконец пришло известие. Пушечные картечи все решили! С нескольких выстрелов бунтовщики разбежались, и кавалерия их преследует...» Далее Жуковский описал Тургеневу восстание в той последовательности, как оно происходило. Он писал об «удивительном, бесцельном зверстве», – так представлял себе в первые дни после декабрьского восстания Жуковский восстание и восставших, принимая на веру дворцовые слухи. Потом он начнет узнавать больше, откроются ему в происшедшем и цели, вовсе не «зверские» и «разбойничьи». Узнает он имена неизвестных ему декабристов – одним из них, и даже осужденным, окажется брат Александра Тургенева Николай, который и читал это письмо вместе с братом в Париже.

«Вы слышали о беспрестанных арестациях, – пишет Жуковский в начале 1826 года Анне Петровне Зонтаг, – о беспрестанных привозах в Петербург заговорщиков... Крепость населена – это несчастие неизбежное; может быть между поселенцами есть и невинные, но прежде надобно узнать, что они невинны, потом они получат свободу... Наше бедствие имеет весь характер летней грозы после зноя: поля были изнурены засухой. Мы ждали дождя; гроза была, и был даже благодатный дождь... теперь посмотрим, воспользуются ли благотворением грозы, чтобы удобрить заброшенную ниву». Жуковский уже не говорит о «злодеях», «разбойниках», он рисует картину грозы, летнего дождя, дождя благотворного... Эта его маленькая притча многозначительна, тем более что под «заброшенной нивой» не разумеется ничего другого, кроме России.

Пушкин уже в январе 1826 года начал делать попытки вырваться из Михайловского. Действовать он мог только через Жуковского. 20 января он пишет ему: «Мудрено мне требовать твоего заступления пред государем; не хочу охмелить тебя в этом пиру. Вероятно, правительство удостоверилось, что я к заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел... Кажется, можно сказать царю: «Ваше величество, если Пушкин не замешан, то нельзя ли наконец позволить ему возвратиться?» В феврале он пишет Дельвигу, что «твердо надеется на великодушие молодого царя». 7 марта он послал Жуковскому письмо «в треугольной шляпе и башмаках» (как он говорит об этом письме Плетневу, прибавляя, что ему бы «сладко было получить свободу от Жуковского, а не от другого»). Письмо было предназначено для показа новому царю и кончалось так: «Вступление на престол государя Николая Павловича подает мне радостную надежду. Может быть, его величеству угодно будет переменить мою судьбу. Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Жуковский, ответивший ему 12 апреля, решительно советовал ему «остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы». «Ты ни в чем не замешан – это правда. Но в бумагах каждого из действовавших находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством... Не просись в Петербург. Еще не время», – писал Жуковский. Это письмо показало Пушкину, что положение его как ссыльного гораздо серьезнее, чем он полагал. И тут он решил принять кое-какие запоздалые меры; сжег свои автобиографические записки и другие бумаги. Он стал ждать обыска, вызова на допрос...

Александр Тургенев, узнав, что обвинены в причастности к тайным обществам его братья Сергей и Николай, вернулся из-за границы в Петербург, чтобы выяснить, что им грозит. Оказалось, что Сергей обвинен ошибочно. Но Николай был одним из организаторов Союза Благоденствия. Предстоящий суд (уже назначена была комиссия от правительства) грозил ему наказанием нешуточным. Ему пришлось из Франции, где его могли выдать русским жандармам, перебраться в более надежное убежище – в Англию.

Жуковский с начала этого года хворал. С трудом, преодолевая одышку, поднимался он по лестницам. Ему был дан отпуск для лечения на водах в Германии и для подготовки к следующему этапу обучения великого князя – надо было выработать общую программу учения и собрать в Европе все необходимые книги для учебной библиотеки. Перед отъездом Жуковский отсылает деньги в Дрезден для Батюшкова к Елене Григорьевне Пушкиной (это вдова двоюродного брата Василия Львовича Пушкина). Он пишет ей о тетке Батюшкова: «Состояние бедной Екатерины Федоровны Муравьевой неописуемо. Все, что могло привязывать ее к жизни, разом рухнуло. Она ходит как тень. Что ее ожидает, не знаю; но нельзя и надеяться никакого облегчения судьбы ее». Сыновья ее были декабристами. Никита Муравьев был не только родственник, но и друг Батюшкова. «К каким развалинам он возвратится, если Бог возвратит ему его рассудок! – пишет о Батюшкове Жуковский. – Мы живем во времена испытания».

В марте Жуковский получил письмо от Батюшкова – он просил: «Утешь своим посещением: ожидаю тебя с нетерпением на сей каторге, где погибает ежедневно Батюшков». – «Едва таскаю ноги, – пишет Жуковский Елагиной, – взойти на лестницу есть тяжелый и болезненный для меня подвиг; от расслабления и дух и деятельность падают». И в другом письме: «Я очень ослабел от (как бы сказать поучтивее) потери крови: слабость, одышка, когда всходишь на лестницу, бледность мертвеца баллады». Двор собирался в Москву – летом должна была состояться коронация нового императора. Жуковский в начале года еще надеялся ехать туда и повидать всех родных, но уже к марту стало ясно, что без лечения и отдыха не обойтись. К Жуковскому уже стали обращаться с просьбами родственники декабристов. Елагина просила его заступиться за Батенькова. «Зачем вы возлагаете на меня такое дело, которое при малейшем вашем размышлении вы должны бы найти совершенно для меня неприступным? Зачем даете мне печальную необходимость сказать вам: ничего не могу для вас сделать! В моем сердечном участии вам сомневаться не должно».

В последние перед своим отъездом дни Жуковский навещал тяжко больного Карамзина, хлопотал о пенсии для него. 12 мая 1826 года Александр Тургенев проводил Жуковского. 13-го сообщал Вяземскому: «Он вчера же, рано поутру, в девять часов, пустился из Кронштадта в открытое море. Калмык его, у меня служащий, провожал его глазами. Ветер был попутный». После отъезда Жуковского Тургеневу в Кронштадте было доставлено «несколько строк с завещанием» – это были распоряжения Жуковского об уплате денег и раздаче вещей, как он писал, «в случае моей смерти» (так плохо он себя чувствовал). Море было спокойно. Жуковский часто выходил на палубу. Он зарисовал Толбухин маяк. 15 мая записал: «Прекрасное захождение солнца, особливо продолжительное действие света после захождения. Полоса света яркая на небе и над нею темные облака. Море, волнующееся с удивительною легкостью; и синева, и свет вместе смешаны, но на западе отделены клочками, кроме яркой полосы на самом горизонте. Свежесть и влага ветра. Запах. Утки, пролетающие с криком полосою. Крик рыболовов. Неподвижность корабля. След».

В Гамбурге Жуковский купил себе «прекрасный оффенбахский дормёз» (большую карету) и медленно поехал по направлению к Эмсу, останавливаясь с наступлением ночи в трактирах. В дороге он переводил «Сида» Гердера – прямо на полях карманного формата книги, карандашом. Кассель, Есберг, Гальсдорф, Марбург – города с узкими улицами, черепичными крышами, средневековые замки на вершинах – проходили мимо... Сид, дон Родриго, рыцарь знойной Кастилии, мстит обидчику своего отца... Разгоняет тучу мавров... Воюет с французами... Сильный, благородный, великодушный воин... 10 июня Жуковский прибыл в Эмс, где нашел множество русских, в том числе и знакомых. В первый же день нанял осла и прогулялся по каменистому берегу Ланы верхом. В конце июня увидел в местной газете извещение о смерти Карамзина. «Ни ты, ни Вяземский не вспомнили обо мне в минуту несчастия! – упрекнул он Тургенева в письме. – Но я не хочу обвинять, когда надобно вместе плакать... Он был другом-отцом в жизни; он будет тем же и по смерти. Большая половина жизни прошла под светлым влиянием его присутствия. От этого присутствия нельзя отвыкнуть. Карамзин – в этом имени было и будет все, что есть для сердца высокого, милого, добродетельного. Воспоминание об нем есть религия... Мысль об нем есть подпора – перед глазами ли он или только в сердце». «Друг, хранитель, наставник, пример всего доброго, ободритель для всего прекрасного! – писал Жуковский Екатерине Андреевне Карамзиной, вдове. – Кто имел счастие любить его, тому уже нечем заменить своей потери!.. Когда я его покидал, я чувствовал, что это навсегда... Лучшее мое чувство, чистое и высокое как религия, была моя к нему привязанность. Смерть этого чувства ни ослабить, ни изменить не может».

В Эмсе познакомился Жуковский с красивым одноруким человеком – он тоже здесь лечился. Это был Гергардт Рейтерн, бывший русский гусарский офицер, тяжело раненный в «битве народов» под Лейпцигом. Еще в юности, будучи студентом Дерптского университета, он учился живописи у Карла Августа Зенфа, одного из дерптских друзей Жуковского. После войны Рейтерн научился рисовать левой рукой. В 1819 году он вышел в отставку, женился и поселился у своего тестя в Гессен-Кассельской земле, в замке Виллингсгаузен. В Касселе он продолжал заниматься живописью под руководством пейзажиста Родена. В начале двадцатых годов он объехал Европу – был в Швейцарии и Италии. Его акварели (сцены из народной немецкой жизни и пейзажи) имели успех. Жуковский в Эмсе был совершенно очарован «Аркадией» идиллических пейзажей Рейтерна. Они стали вместе ходить на этюды и сдружились.

Вместе с Рейтерном Жуковский совершил путешествие по берегам живописного Рейна. «Я ездил полубольной, – писал он Козлову, – и весьма не столько мог воспользоваться своим путешествием, как бы хотел. Надобно было, подобно Вральману, любоваться утесами и разрушенными замками с козел. А бродить по высотам и даже по ровным местам мешала слабость». Затем Жуковский три недели провел в Францбрунне и оттуда, уже в сентябре, прибыл в Дрезден, «где нашел свою родину, – пишет он, – ибо живу вместе с Тургеневыми». Жуковский должен был вернуться в Петербург этой же осенью, но он вынужден был просить продления отпуска, чтобы долечиться. Николай Тургенев пишет из Лондона братьям Александру и Сергею о Жуковском: «Очень радуюсь, что он с вами. Из всех людей, которых я знавал, я не видал другой души столь чистой и невинной. Я, бывало, негодовал на него, что он в стихах своих не говорит об уничтожении рабства». Сергей Тургенев приехал из Италии в Дрезден полубольным. Он был грустен, иногда целыми днями сидел в халате, не выходя из комнаты.

Жуковский в Дрездене жил очень замкнуто. «Всякое утро я просыпаюсь рано и приступаю к своей работе, – пишет Жуковский. – По-видимому, она кажется сухою – я составляю исторические таблицы; но она имеет для меня всю прелесть моих прежних поэтических работ. Весь мой день ей посвящен, и я прерываю ее только для приятной прогулки. Я почти никого не вижу и не желаю видеть. Я нахожусь здесь не в качестве путешественника; я должен здесь, как и в Петербурге, всецело принадлежать моему труду». Идея воспитания будущего царя все более увлекала Жуковского. Он предостерегает царицу от слишком военного воспитания мальчика: «Страсть к военному ремеслу стеснит его душу: он привыкнет видеть в народе только полк, в отечестве – казарму. Мы видели плоды этого: армии не составляют могущества государства или государя».

В «Плане учения», составленном в Дрездене в 1826 году, подробно говорится обо всех занятиях, распределенных на годы возраста великого князя от восьми до двадцати лет. Жуковский, на основе системы Песталоцци, вырабатывал свою педагогическую теорию. Он брал на себя преподавание некоторых предметов (в том числе истории) и наблюдение за другими преподавателями и за всем ходом учения. В заключительной части проекта Жуковский утверждает, что история... должна быть главною наукою наследника престола... Из нее извлечет он правила деятельности царской». Далее, в тексте объяснения, – четко сформулированные пожелания будущему царю (а косвенно и уже царствующему, так как весь этот «План учения» адресован ему). «Уважай закон и научи уважать его своим примером: закон, пренебрегаемый царем, не будет храним и народом, – пишет Жуковский. – Люби и распространяй просвещение: оно – сильнейшая подпора благонамеренной власти; народ без просвещения есть народ без достоинства... Люби свободу, то есть правосудие, ибо в нем и милосердие царей и свобода народов... Владычествуй не силою, а порядком: истинное могущество государя не в числе его воинов, а в благоденствии народа. Будь верен слову: без доверенности нет уважения, неуважаемый – бессилен. Окружай себя достойными тебя помощниками: слепое самолюбие царя, удаляющее от него людей превосходных, предает его на жертву корыстолюбивым рабам, губителям его чести и народного блага. Уважай народ свой: тогда он сделается достойным уважения».

Эти мысли лежали в основе воспитательной программы Жуковского.

«Жизнь моя истинно поэтическая, – пишет Жуковский Вяземскому в декабре из Дрездена. – Могу сказать, что она получила для меня полный вес и полное достоинство... Не могу быть поэтом на досуге. Могу им быть только вполне, то есть посвятив себя исключительно музам... Если бы теперь я принадлежал себе, я бы вознаградил потерянное и все забыл для муз. Но моя дорога ведет меня к другому, – и я должен идти по ней, не оглядываясь по сторонам, чтобы где-нибудь не зазеваться. Теперь более чем когда-нибудь знаю высокое назначение писателя (хотя и не раскаиваюсь, что покинул свою дорогу). Нет ничего выше, как быть писателем в настоящем смысле. Особенно для России. У нас писатель с гением сделал бы более Петра Великого. Вот для чего я желал бы обратиться на минуту в вдохновительного гения для Пушкина, чтобы сказать ему: «Твой век принадлежит тебе! Ты можешь сделать более всех твоих предшественников! Пойми свою высокость и будь достоин своего назначения!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю