Текст книги "Жуковский"
Автор книги: Виктор Афанасьев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
Жуковский требует года отсрочки для этой свадьбы: «Мойер прекрасный человек, сколько я его знаю! Но тебе надобно с ним счастия. Прежде узнай наверное, что его получишь, а там уже располагай собою. Неужели нельзя тебе иметь году отсрочки? Неужели я такая презренная тварь, что уже мне никакого утешения сделать не можно, что уже меня можно раздавить, не думая даже, что я могу почувствовать боль?.. Сердце разрывается, когда подумаю об этой жестокости, об этом холодном самовластии, которое величают материнскою любовью. Но скажи, Маша, разве ты не обязана подумать и обо мне? Разве для тебя не нужно избавить меня от такой мысли, которая отравит всю мою жизнь, от мысли, что тебя принудили выйти замуж, опасаясь меня!» Жуковский убежден, что Маша идет за Мойера по произволу матери: «Она ее упустила ни одного случая разорвать мне сердце!.. Что ей до меня, когда она не щадит своих детей!.. Она сделала из меня какое-то чудовище... Пожертвовав собою, не думай из меня сделать ей друга – этим не заманишь меня в ее семью! Скорее соглашусь двадцать раз себе разбить голову, нежели искать места в этой семье... За что хочет убить тебя?.. Я не могу согласиться на замужество твое, теперь не могу! И есть ли...» – так и отправил недописанное письмо.
И в это же время он начал ответ на письмо к нему Авдотьи Петровны. «Мое теперь хуже прежнего, – пишет он, – здешняя жизнь тяжела, и я не знаю, когда отсюда вырвусь. Ваше одно и то же кажется мне прекрасным положением: работать без всякого рассеяния, в кругу своих, отделясь от прошедшего и будущего – вот чего мне хочется... Поэзия отворотилась. Не знаю, когда она опять на меня взглянет. Думаю, что она бродит теперь или около Васьковой горы, или у Гремячего, или в какой-нибудь долбинской роще, несмотря на снег и холод! Когда-то я начну ее там отыскивать! А здесь она откликается редко, да и то осиплым голосом. О Дерпте не хочу писать ни слова. Лучше говорить, нежели писать!»
Между тем из Дерпта прикатил в Петербург Воейков. Он вдруг понял, что если пойдет дальше в своих безобразиях, он лишится поддержки Жуковского, Тургенева и их друзей, а ведь профессорское место уходило у него из рук... Он приехал каяться. «Я обо многом говорил с ним, – сообщает Жуковский Киреевской, – искренно, и он во многом признался, во многом себя обвинил: он поехал отсюда, давши святое обещание переменить свой образ обхождения и стоить своею жизнию друзей своих! Чтобы он мог это исполнить, надобно непременно все старое забыть и иметь к нему доверенность. Эта помощь необходима Воейкову!»
В ответ на призыв Маши приехать в Дерпт Жуковский пишет: «Что ж будет пользы в моем приезде! Я не поеду за тем, чтобы непременно сказать да; но за тем, чтобы узнать твои мысли, узнать, что делается в твоем сердце! И я чувствую, что мой приезд так же был бы нужен для меня, как и для тебя!.. Если тебе нужно, чтобы я приехал, то надобно, чтобы маменька решилась поступать со мною как сестра и чтобы ты решилась сказать мне все».
Если бы Жуковский не ощущал образ Маши покинувшим его навеки, как бы улетевшим на небеса, он бы не мог поехать в Дерпт. Идущая замуж за Мойера – это не его Маша, не та. Словно Смерть разорвала этот образ надвое. В середине января 1816 года был день отъезда, день сомнений, мучений и слез отчаяния. Он не мог обойтись без Поэзии. И вот – нашлось у Гёте, сказалось по-русски:
Кто слез на хлеб свой не ронял,
Кто близ одра, как близ могилы,
В ночи, бессонный, не рыдал, —
Тот вас не знает, вышни силы!..
И когда он уехал, закутавшись в шубу, когда ветер ударял в кибитку и темные пространства дышали равнодушным холодом, он думал о синей стране Былого, где и все черное преобразилось в лазурь и золото:
...И мне в разлуке с нею
Все мнится, что она —
Прекрасное преданье
Чудесной старины,
Что мне она явилась
Когда-то в древние дни,
Чтоб мне об ней остался
Один блаженный сон.
Первый том сочинений Жуковского выходит из печати, второй – будет следом. «Сын Отечества» в декабре дважды публиковал объявление: «В Санкт-Петербурге в Большой Миллионной, в доме Медицинского департамента Министерства полиции у титулярного советника Василия Тимофеевича Кашкина принимается подписка на издание Стихотворений господина Жуковского, в двух частях; в первой части помещены лирические стихотворения, романсы, песни, послания; во второй – баллады, смесь... При каждой части искусно выгравированная виньетка. Цена подписная за обе части в папке 20 рублей... Д. Дашков, А. Тургенев, Д. Кавелин».
...В Дерпт он приехал с твердым намерением, забыв совершенно себя, устроить для всех если не счастье, то спокойную жизнь. Приехав, он увидел не жизнь, а настоящий ад, который устроил в семье после своего приезда из Петербурга исправившийся Воейков, давший клятвы Жуковскому! Делая вид, что действует в интересах Жуковского, он пугал всех самоубийством, дуэлью с Мойером, снова принялся за пьянство и дикие скандалы. Мойер почти не мог подойти к Маше и передавал ей письма, как некогда Жуковский. Даже Екатерина Афанасьевна наконец поняла, что она погубила Сашу, выдав ее за Воейкова... Маша опять заболела. Не видя никакой помощи, она послала Киреевской призыв приехать в Дерпт.
Авдотья Петровна немедленно пустилась из Долбина в дорогу, но ей не повезло – при переезде через Оку сани вместе с пассажирами провалились под лед, она жестоко простудилась и вынуждена была остановиться в Козельске. В письме от 19 февраля Жуковский подробно рассказывает ей обо всем, что в течение последнего месяца происходило в Дерпте. Он усмирил Воейкова («В моих руках его репутация, его связи с прочими его друзьями, все это дает мне большую над ним силу»). «Что за жизнь, которую она ведет! – пишет он о Маше. – Нет свободы ни чувствовать, ни мыслить, ни действовать! Даже нет своего угла! Во всем тяжелая, убийственная неволя».
В конце февраля 1816 года ожидался выход второго тома сочинений Жуковского, и вот он снова в Петербурге. «У нас здесь праздник за праздником. Для меня же лучший из праздников: присутствие здесь нашего почтенного Николая Михайловича». Карамзин остановился на Фонтанке у Муравьевых. Он привез рукопись восьми томов «Истории государства Российского» и собирался их печатать. В феврале дважды читал отрывки членам «Арзамаса» («Сказать правду, – писал он в Москву, – здесь не знаю ничего умнее арзамасцев: с ними бы жить и умереть»), которые были в восторге и избрали его «почетным гусем» общества. «Он читал нам описание взятия Казани, – сообщает Жуковский Дмитриеву. – Какое совершенство! И какая эпоха для русского появление этой Истории! Какое сокровище для языка, для поэзии, не говорю уже о той деятельности, которая должна будет родиться в умах. Эту Историю можно назвать воскресителем прошедших веков бытия нашего народа. По сию пору они были для нас только мертвыми мумиями, и все истории русского народа, доселе известные, можно назвать только гробами, в которых мы видели лежащими эти безобразные мумии. Теперь все оживятся, подымутся и получат величественный, привлекательный образ. Счастливы дарования, теперь созревающие! Они начнут свое поприще, вооруженные с ног до головы».
В феврале и марте 1816 года был самый разгар арзамасской буффонады. 17 февраля принят был в члены Вяземский. Как отмечено в протоколе – «1-е. Под грудой шуб расхищенных должен был он отречься от всякого поползновения на соитие с Беседою. 2-е. Полузамерзлый, исторгся он из-под сего сугроба, вооружился стрелою Арзамаса и поразил в огнедыщущего лицедея Беседы». Далее следовала длинная цепь прочих ритуальных действий и речей, под конец новопринятый «Его превосходительство гений Арзамаса Асмодей» был весь в поту и еле передвигал ноги, а прочие все во главе с председателем Светланой изнемогали от смеха.
В марте было одно из самых гомерических заседаний – кульминация арзамасского эпоса: прием «Его превосходительства гения Арзамаса Вот» – Василия Львовича Пушкина. Присутствовали: Светлана, Кассандра, Чу, Эолова Арфа, Асмодей, Ивиков журавль, Громобой и Резвый Кот (Северин). «Его превосходительство облекли в страннический хитон, дали ему костылек постоянства в правую руку, препоясали вервием союза, коего узел сходился на самом пупе в знак сосредоточения любви в едином фокусе... И его превосходительство с гордостию гуся потек в путь испытания», – писал в протоколе Жуковский. Каждое испытание сопровождалось речью одного из арзамасцев. Как и Вяземский, был Василий Львович завален кучей шуб и терпеливо прел под ними, пока Светлана читала «речь члену Вот, лежащему под шубами».
Потом была речь Резвого Кота члену Вот, стрелявшему в чудище; члена Чу при целовании Вотом Совы и т. д. до заключительной речи Асмодея и благодарственной речи Вота. Речь его была яростным выпадом против Беседы: «Пусть сычи вечно останутся сычами! Мы вечно будем удивляться многопудным их произведениям, вечно отпевать их, вечно забавляться их трагедиями». Вечно, вечно... «Вот настоящий герой комического эпоса! – думал Жуковский. – Для него литература – брань; для него вечно клеймить Шаховского или Шишкова – литературная доблесть! Ах, Рыцарь Бумажного образа...» Добродушный Василий Львович и сам казался себе львом, произнося воинственные тирады против Беседы. Традиционный гусь в этот день удался на славу – румян, душист... Жуковский торжественно провозгласил привилегию Вота – унести с собой недоеденную половину гуся...
Сочинения Жуковского вышли в свет, слава его упрочилась. Но многие даже его друзья – и даже поэты – считали эти сочинения, весь этот лирический и балладный мир, неким началом и обещанием будущих шедевров. Да, гений! – говорили все, – и вещи есть гениальные! Но где же гигантское огромное; где, наконец, достойное России и гения Жуковского эпическое полотно? Из слухов о «Владимире» не рождалось ничего конкретного. Тургенев: «Баллады хороши, но возьмись за настоящий род, тебя достойный: за большую поэму». Вяземский: «Поэмы! Ждем от тебя поэмы славной!» Гнедич: «Рядом с Историей Карамзина должен бы расцвести твой поэтический эпос». Душу обдавало холодом одиночества от этих криков. «Не видят настоящего... Души моей не видят, словно очарована она волшебством», – думал он уже где-то по пути в Дерпт в конце марта. «Все тебе прощу, если напишешь поэму или что-нибудь достойное твоего таланта!» – несся вслед голос Батюшкова. «Я его электризую как можно более и разъярю на поэму», – пишет Батюшков Вяземскому. «Мы ожидаем от тебя поэмы», – он же Жуковскому от лица всех друзей... И он опять решил забиться в Дерпт, благо сейчас – можно. Там своими руками решил он окончательно задушить свое счастье и выдать всем свою гибель – именно за счастье свое.
...Жуковский начал писать в Дерпте «Вадима». В черновую тетрадь он заносит и свои размышления о литературе. «Оригинальность есть зрелость, произведенная собственною растительною силою... Быть национальным не значит писать так, как писали русские во времена Владимира; но – быть русским своего времени, питомцем прежних времен... Оригинальность нашей поэзии в истории. В ней материал; надобно угадать дух каждого времени и выразить его языком нынешним... Много занять из летописей. История Карамзина – большое усовершенствование прозы. Тою же дорогою должна идти и поэзия». Жуковский отметил даже, что не худо бы «собирать народные предания, сказки». Перечень тем из русской истории: «Игорь. Владимир. Александр Невский. Д. Донской. М. Черниговский. Годунов». Указания друзей и собственные сомнения в правильности своего пути сводили его на эту дорогу, но он, размышляя об исторических предметах как о поэтических темах, снова уходил в самообразование, охотно погружаясь в тщательное изучение истории. Переучить своей музы он не мог, слишком она была своенравна. Творчество его в это же время шло по другому пути. Жуковский начал думать о русских сказках, мечтая гекзаметром обработать настоящий народный сюжет... Он готов был бродить по деревням и записывать, но не в Дерпте же это делать и не в Петербурге... И вот он пишет Анне Петровне Юшковой (сестре Авдотьи Петровны) в Мишенское: «Я давно придумал для вас всех работу, которая может быть для меня со временем полезной. Не можете ли вы собирать для меня русские сказки и русские предания: это значит заставлять себе рассказывать деревенских наших рассказчиков и записывать их россказни. Не смейтесь. Это – национальная поэзия, которая у нас пропадает, потому что никто не обращает на нее внимания. В сказках заключаются народные мнения; суеверные предания дают понятия о нравах их и степени просвещения, и о старине... записывать сказки – сколько можно теми словами, какими оне будут рассказаны».
Тогда же, в конце 1816 года, закончил Жуковский по просьбе Тургенева заброшенного было «Певца в Кремле». 6 ноября он писал Тургеневу: «Посылаю тебе «Певца», милый друг, и благодарю за то, что ты принудил меня его кончить». Изданием «Певца в Кремле» отдельной брошюрой занялся Кавелин, – книжка вышла в конце того же года. В Москве Каченовский, по собственному почину, выбрал из «Вестника Европы» все прозаические переводы, сделанные Жуковским (в это число попали и переводы родных Жуковского), и выпустил в 1816 году три тома, готовя к следующему году еще два. Год в отношении изданий был для Жуковского плодотворен! И стихи, и проза...
С грузом новых сочинении приехал он в декабре в Петербург. 24 декабря явился он с ними на 16-е заседание «Арзамаса». В своей речи он покаялся в том, что до сих пор не исполнил возложенной на него еще при первых заседаниях обязанности написать «Законы Арзамаса». «Почитаю беззаконие более для нас выгодным! – говорил он. – Легко случиться может, что, написав законы, мы будем поступать в противность тому, что напишем! Это почти неизбежно! Не лучше ли подчинить себя беззаконию и поступать в противность беззаконию». Он не хотел «порядка». Главное для него в обществе было – буффонада, хотя многие члены представляли себе «Арзамас» по-иному...
30 декабря 1816 года Жуковскому была назначена пожизненная пенсия. 6 января в доме Блудова Тургенев прочел членам «Арзамаса» указ: «Господину министру финансов. Взирая со вниманием на труды и дарования известного писателя, штабс-капитана Василия Жуковского, обогатившего нашу словесность отличными произведениями, из коих многие посвящены славе российского оружия, повелеваю, как в ознаменование моего к нему благоволения, так и для доставления нужной при его занятиях независимости состояния, производить ему в пенсион по четыре тысячи рублей в год из сумм государственного казначейства. Александр».
Арзамасцы закатили Жуковскому целый праздник. «Мой пенсион есть для меня происшествие счастливое, без всякой примеси неприятного, – писал Жуковский в Мишенское Анне Петровне. – Я ни о чем не заботился и не хлопотал. Все сделала попечительная дружба Тургенева. Он без моего почти ведома заставил поднести кн. Голицына, нынешнего министра просвещения, государю экземпляр моих сочинений. Правда, надобно было написать посвятительное письмо государю – но вот все, что сделано с моей стороны... Мысль, что будущее обеспечено, успокаивает душу. Теперь постоянный труд для меня обязанность». Обязанность! Этого, однако, Жуковский боялся пуще всего... А нельзя было не чувствовать себя обязанным. И вот он снова вытаскивает на свет божий пыльные планы «Владимира», выстраивает на полках целую библиотеку книг – «материалов» для будущего великого произведения... И собирается ходить в Дерпте на лекции Иоганна Эверса, профессора русской истории... И все изучает, изучает всякие «источники», чертит исторические схемы и думает о путях, которыми шло образование русского национального характера. Но муза его молчит среди этих книг и планов.
«Согласен с тобою насчет Жуковского, – пишет Батюшков Вяземскому. – К чему переводы с немецкого?.. У них все каряченье и судороги. Право, хорошего немного». А у Жуковского на столе – уже в Дерпте (он в январе приехал туда) – появляется Гёте... Его совершенно покорила лирика автора «Вертера»... Он приготовил к изданию «Двенадцать спящих дев» и прибавил к ним вступительное стихотворение – это перевод посвящения первой части «Фауста» – и взял немецкий эпиграф ко всему произведению, тоже из «Фауста»: «Чудо – любимое дитя веры»... И к «Громобою» и к «Вадиму» – эпиграфы из Шиллера, по-немецки, из тех стихов, которые Жуковский перевел на русский... И все же среди прочих работ достал экземпляр «Слова с полку Игореве», подаренный ему некогда Андреем Тургеневым, и начал делать переложение, деля текст на ритмические отрывки. Эта работа несколько удовлетворила его патриотическое чувство, но она была оставлена из-за важных событий и положена до времени в стол.
14 января 1817 года Маша была обвенчана с Мойером, который близоруко щурился через очки и с тревогой приглядывался к нахлынувшей на Машино лицо бледности. Он знал, отчего и это. Но он ничего не мог с собой поделать – Маша для него, как и для Жуковского, стала единственно близкой женской душой. Маша и пошла за него потому, что встретила в Мойере подобие «Жуковского» чувства.
Жуковский был на свадьбе. И даже не позволил себе быть печальным. «Свадьба кончена, – пишет он Тургеневу в январе, – и душа совсем утихла. Думаю только об одной работе». Утихшая душа жестоко страдала. «Старое все миновалось, а новое никуда не годится, – продолжает он, – душа как будто деревянная. Что из меня будет, не знаю. А часто, часто хотелось бы и совсем не быть. Поэзия молчит. Для нее еще нет у меня души. Прошлая вся истрепалась, а новой я еще не нажил. Мыкаюсь, как кегля». Не зная, что с собой делать, Жуковский вздумал было жениться. Вряд ли всерьез, но какое-то время в 1817 году, в Дерпте, думал об этом. «Вот в чем дело, – сообщает он Анне Петровне, – здесь есть Анета, которой, как говорят, я по сердцу; все хвалят ее характер; она необыкновенно умна; сердце прекрасное – но вот беда: она принадлежит к одному из первых домов в Лифляндии, жила вечно в самом большом свете. Препятствие важное! Я не захочу остаться в ее круге. Будет ли она довольна моим? Я не променяю своей родины на Лифляндию. Надобно знать, будет ли с нее довольно того маленького, спокойного, неблестящего света, в который она должна будет за мной последовать; однообразная жизнь русского поэта будет ли удовлетворительной для нее, привыкшей жить в шуме разнообразных светских веселостей? Все это надобно знать, а чтобы знать, надобно иметь с нею некоторую короткость... Не хочу и не буду иметь любви! но хочу иметь верную привязанность, основанную на знании характера, на согласии образа мыслей о счастии». Но короткости с Анетой (очевидно – графиней Менгден) так и не получилось, – она постоянно где-то разъезжала, была в Петербурге. («Там я ее видел, – пишет Жуковский, – но был в их доме редко: в этом доме прилив всей петербургской знати! что тут увидишь?») История кончилась ничем, словно растаяла в воздухе, не оставив и следа в душе Жуковского.
Тургенев не понимал, как мог Жуковский дать Маше согласие на ее замужество. «Трудно было решиться, – разъясняет ему Жуковский. – Но минута, в которую я решился, сделала из меня другого человека... Я хлебнул из Леты и чувствую, что вода ее усыпительна... Мое теперешнее положение есть усталость человека, который долго боролся с сильным противником, но, боровшись, имел некоторую деятельность; борьба кончилась, но вместе с нею и деятельность». Жуковский ничего не пишет. Свое старое ему перечитывать больно. «Не могу читать стихов своих... Они кажутся мне гробовыми памятниками самого меня, – пишет Жуковский, – они говорят мне о той жизни, которой для меня нет! Я смотрю на них, как потерявший веру смотрит на церковь, в которой когда-то он с теплою, утешительной верою молился... Музыка моя молчит, и я сплю!»
В конце апреля через Дерпт проезжал бывший дерптский профессор российской словесности, а с 1810 года – помощник воспитателя при великих князьях Николае и Михаиле – Григорий Андреевич Глинка. Ему была предложена должность учителя русского языка при молодой супруге великого князя Николая прусской принцессе Фредерике-Луизе-Шарлотте-Вильгельмине, которой при крещении в православие было дано имя Александры Федоровны. Глинка был болен, не подыскав себе замены по должности, он не мог ехать на воды. «Он сделал мне от себя следующее предложение, – сообщает Жуковский Тургеневу. – Для принцессы Шарлотты нужен будет учитель русского языка. Место это предлагают ему с 3.000 жалованья от государя и 2.000 от великого князя, с квартирою во дворце великого князя... Занятие: один час каждый день. Остальное время свободное... Обязанность моя соединена будет с совершенною независимостью. Это главное!.. Это не работа наемника, а занятие благородное... Здесь много пищи для энтузиазма, для авторского таланта».
Приходилось идти и на жертвы. Надо было отказаться от поездки с Воейковыми и Мойерами в Орловскую, в Муратово, намечавшейся этим летом... А еще: «Я хотел было употребить года два на путешествия, – плакался он Тургеневу, – хотел было дать себе года два настоящей молодости, свободной, живой, окруженной прекрасными, для меня новыми впечатлениями. Этот вояж был бы факелом-воспламенителем моего дарования...» Он поручил Тургеневу и Карамзину вдвоем решить его судьбу: дать за него согласие или отказ: смотря как сочтут, взвеся все...
В мае Жуковский приехал в Петербург: его назначение вот-вот должно было состояться. А пока он живет у Блудова и посещает заседания «Арзамаса». Без него приняты были Николай Тургенев и Михаил Орлов. «Арзамасское братство» росло, и Жуковский был этому рад. Но комический эпос о прении старого слога с новым иссякал. Разговоры и речи пошли о политике. О свободе книгопечатания. Об освобождении крестьян. Об арзамасском журнале, в котором литературе отводилось самое малое место. Галиматья теряла смысл и многим начинала казаться детской забавой. «Арзамас» словно вырос. Один Жуковский не хотел вырастать. И не из упрямства. Новые цели были ему неясны – в них не на что было ему опереться. Он видел, что первоначальный «Арзамас» почти умер. И вот Никита Муравьев («Адельстан») уже говорит о его «возрождении» в каком-то новом обличий... Бурно кипел «Арзамас» все лето и осень 1817 года – был все же составлен план журнала, общий надзор за изданием которого поручался Жуковскому; были написаны и законы, несмотря на сопротивление секретаря Светланы. В это время под именем Сверчка («Крикнул жалобно Сверчок...») принят был в общество Александр Пушкин. Расписывались программы, разные поручения, протоколы... Планов было лет на десять вперед. Но это были последние дни «Арзамаса». Последние комические протоколы гекзаметром дописывал Жуковский. Арзамасцы разъезжались: Вяземский – в Варшаву, Блудов – в Лондон, Дашков – в Константинополь, Полетика – в Вашингтон, Орлов – в Киев... Последний буффонский протокол Жуковского был скорее печален, чем весел:
Братья-друзья арзамасцы! Вы протокола послушать,
Верно, надеялись. Нет протокола! О чем протоколить?
Все позабыл я, что было в прошедшем у нас заседанье!
Все! да и нечего помнить! С тех пор, как за ум
мы взялися,
Ум от нас отступился! Мы перестали смеяться —
Смех заступила зевота, чума окаянной Беседы!..
В 1817 году – свадьба за свадьбой: в январе Маша за Мойера и Анна Петровна Юшкова за Егора Зонтага, американского морского офицера на русской службе. В июле Авдотья Петровна Киреевская вышла замуж за Алексея Андреевича Елагина. Елагины венчались в Козельске. В это время Саша, жена Воейкова, была в Долбине – ей предстояли роды. Маша с Мойером приехали в Муратово – половина села отошла к ним, уплыла из рук Воейкова, мечтавшего владеть всем... «Благословляю вас от всего сердца, милая сестра! – пишет Жуковский Киреевской, которая стала Елагиной. – Как больно не быть у вас в эту минуту!» Радость была сильно омрачена горем: умерла в родах сестра Анны и Авдотьи Петровны – Екатерина Петровна Азбукина. И еще – умерла жена Плещеева, Анна Ивановна, – Плещеев с детьми собирался ехать в Петербург... Маша, так стремившаяся на «родину», мечтавшая отдохнуть здесь душой, писала Жуковскому: «Кто мог вообразить, что приезд мой в Муратово будет время самое несчастное в жизни. Здесь точно ничего более для меня не осталось, точно дух смерти пролетел по родине... Жуковский, не желай быть в Муратове! здесь все напоминает прошедшее, невозвратимое – только и видишь, что гробы, ничего нет старого...»
...Осенью приехал в Петербург Батюшков – заканчивать издание и его двух томов (последним крупным событием в литературе были два тома Жуковского...), выпущенных в свет стараниями Гнедича, с начала до конца следившего за изданием. Уваров в газете «Le Conservateur «Impartial»99
«Беспристрастный собеседник» (франц.).
[Закрыть], издававшейся в Петербурге на французском языке, напечатал рецензию на «Опыты в стихах и прозе» Батюшкова, где не мог не провести сравнения двух крупнейших поэтов своего времени. «Среди современного поколения поэтов, – писал он, – в первом ряду, без сомнения, находится г-н Жуковский. Даже враги его... и те, кажется, уже не оспаривают у него места первого поэта. Певец 1812 года – любимец своего народа. Победа осталась за ним, успех его неоспорим: признавая все превосходство его дарования и неотъемлемое его право на первое место, любители литературы затрудняются определить, какое же место следует отвести г-ну Батюшкову, о коем можно сказать: non secundus sed alter1010
Не второй, а другой (латин.).
[Закрыть]; поэтический дар его, который в некоторых отношениях отнюдь не ниже таланта г-на Жуковского, слишком отличается от последнего, чтобы можно было говорить о влиянии; общим для обоих является превосходное чувство красот языка, блистательное воображение, отменная гармоничность стиха; однако каждый из них избрал себе собственный путь, непохожий на другого».
Жуковский и Батюшков часто виделись в это время. Батюшков все время хандрит, чувствует какие-то неясные недомогания, мечтает о поездке в Италию и просит друзей по «Арзамасу» выхлопотать ему место при русской миссии в Риме или Неаполе. Надвигающаяся зима пугала его. В ожидании решения своей судьбы он собирается в Крым. «Полечу в Тавриду лечить грудь мою, – пишет он Вяземскому. – В ожидании чего пью лекарство и вижусь с Жуковским. На него весело глядеть моему сердцу и грустно, когда подумаю о разлуке». Говоря о «разлуке», Батюшков имел в виду отъезд Жуковского с двором в Москву, – он ехал как учитель русского языка великой княгини Александры Федоровны. С 19 сентября по 1 октября Жуковский был в Дерпте, – хотелось проститься с родными.
2 октября в Петербурге – в доме купца Риттера на Галерной, где остановился Плещеев, – состоялся прощальный «Арзамас». Прощались с Жуковским, который уезжал на весь зимний сезон, до будущей весны. На следующий день Батюшков и Пушкин проводили его до Царского Села, где вместе пообедали. 9-го Жуковский прибыл в Москву, где с первого же дня начались встречи со старыми друзьями и знакомыми. Он был у Вяземского, Дмитриева, Антонского, В. Л. Пушкина, Каченовского, Дениса Давыдова, книгопродавца Попова, у Кокошкина – драматурга; ездил в Остафьево к Вяземским.
Москву заполонила петербургская знать – ведь приехал весь двор. Жуковскому приходилось бывать на бесконечных обедах, приемах, балах, сталкиваться с разными придворными, представляться императрице, государю, прусскому принцу. 22 октября он дал первый урок своей ученице. «Я надеюсь со временем сделать уроки свои весьма интересными, – записал он в дневнике 27 октября. – Они будут не только со стороны языка ей полезны, но дадут пищу размышлению и подействуют благодетельным образом на сердце... Честолюбие молчит; в душе одно желание доброго... Милая, привлекательная должность! Поэзия! Свобода! Заслуженное уважение по чистоте намерений и дел, желание добра всем и сердечная уверенность, что не буду ни с кем соперником и не огорчусь потерею выгод, ибо не ищу их – вот теперь мое положение».
Жуковский очень дорожит своей самостоятельностью не только в действиях, но и своих внутренних ощущениях. Однажды он заметил, что какая-то мелочь во время обедни в Кремле (кто-то из придворных с неодобрением посмотрел или даже что-то сказал ему...) привела его из бодрого состояния в неуверенное, угнетенное. «И как истолковать самого себя! – пишет он. – Точно во мне два человека: один – высокий, чистый, другой – мелочной и слабый... Что мне нужды, что я показался не таким, каков я есть... Зачем позволяю себе не думать и так часто в пустяках к другим приноравливаться? Взяв все вместе, я хорош; порознь – много дурного!.. Я не могу быть ни спокоен, ни деятелен без оживительного уважения к самому себе; надобно, чтобы всякий поступок производил это уважение – по чувству и правилу, или по одному только правилу, вопреки самого чувства, но согласно с долгом. Дай бог только всегда уметь скоро найти то, что должно. В этой-то скорости усмотрения весь навык добродетели... Надобно приучить себя менее уважать одобрение других и единственно довольствоваться собственным одобрением». Это было крайне важное решение – Жуковский, вступая в придворную среду, рисковал многим. Эта среда переплавляла на свой лад далеко не только слабые натуры. Он решил устоять.
В Москве Жуковский жил сначала у Антонского, потом на казенной квартире в Кремле – в келье Чудова монастыря: «На окнах моих крепкие решетки, но горницы убраны не по-монашески; тишина стихотворная царствует в моей обители, и уж Музы стучатся в двери». Жуковский начал здесь стихотворный перевод «Орлеанской девы» Шиллера... Задумчиво бродил Жуковский по Москве, вспоминая пансионские годы, Андрея Тургенева, Соковниных, свое редакторство... Уже не осталось следов пожара 1812 года, но не осталось и Москвы старой... «Я живу в Москве как на гробе, – пишет он Тургеневу. – Душа рвется от воспоминаний о прошедшем. Ничего, что было некогда моим, здесь нет». «Прошлое ожило, или лучше сказать прошлое – мертвец, воет возле меня и приводит сердце в унылость, – пишет он Воейковой. – Нет ни одного лица, которое бы говорило о нашей общей прежней жизни».
В начале 1818 года в Петербурге вышли первые восемь томов «Истории государства Российского» Карамзина. Василий Львович Пушкин пишет Вяземскому в Варшаву: «История Российская вся уже раскуплена в Петербурге, и здесь ее продают дорогой ценою. Я читаю ее с восхищением и просиживаю за нею целые ночи». Тогда же в Москве читал «Историю» и Жуковский. Он отчеркивал в томах абзацы и целые страницы, но заметок на полях почти не оставил. Это было первое чтение, просмотр. Читать этот труд с полным вниманием он собирался по возвращении в Петербург – с конспектированием, выписками... Москва не давала сосредоточиться. У Апраксиных – бал, вернее, ассамблея, важная по-петровски; у Федора Толстого («Американца») – цыганская вольница, песни и пляски... Закладка храма Христа Спасителя на Воробьевых горах... Гулянье в Сокольниках... Открытие на Красной площади монумента Минину и Пожарскому... Театр...