355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Рожков » Наследники Киприана (СИ) » Текст книги (страница 4)
Наследники Киприана (СИ)
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 14:00

Текст книги "Наследники Киприана (СИ)"


Автор книги: Виктор Рожков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

– Ну вот, вижу, понял ты суть дела сего – так оно и ладненько будет, Гордей Акимыч, – уже снисходительно улыбаясь, проговорил он. – Дадим тебе для бережения и исполнения дел надлежащих десяток стрельцов с сотником, а покуль ты со стрельцами теми до Печерских устьев доберешься, верные наши людишки в устьях тех нужный делу спрос-расспрос поведут. Ведомо, что будто бы в Югру саму намерилась сокрыться та злокозненна Марфа-игуменья и вся ее свита преподлая с ней. На земле, на море, в тундрах и лесах хладных, хоть в преисподней ты мне ту Марфу с приспешниками достань-расстарайся. Грамоты подорожны у вас будут с верху самого, любой воевода, даже самый норовистый, перед ними голову склонит и услужить вам рад будет. Во всем же прочем – сам думай, да смотри не зевай! Ну, а за царем да за нами служба не пропадет…

Через несколько дней непогожим дождливым утром вместе с назначенными ему в путь стрельцами покидал Авксентьев Москву. На душе было муторно, горько, сердце щемило от предчувствия неведомых тягот и опасностей, поджидающих его на тундровых, а то, глядишь, и на морских дорогах. Авксентьев, чтобы не думать об этом, все чаще и чаще закрывал глаза, пока и вовсе не задремал под мерные покачивания крытой повозки.

Жадность и корысть московских бояр хорошо были известны думному дворянину Авксентьеву. Уж кто-кто, а он-то знал, как порой и для важного государева дела с них и копейки лишней не вытянешь, а тут так вот развернулись… Ну, не все, не все, конечно, а эти вот двое, Семен Беклемишев и Петр Боголюбский – главные злодеи его жизни, как их теперь именовал про себя Авксентьев.

– Ох, видно и прижало их это дельце с Дионисием и княгиней Манефой! Прижало, приструнило, заставило, пусть и на время, про жадность свою забыть…

Авксентьев сразу понял это, видя, как встречают его на ямщицких станах в селениях да редких крепостных городишках. Стоило ему представить грамоту, подписанную боярином Петром Боголюбским, тут же щедро одаривали винами с водкой, закусью наипервейшей, ловили на лету каждое слово, чтобы тут же исполнить любой приказ иль пожелание. Особо не торопились, но и зевать – время тянуть, как полагал Авксентьев, им не к лицу было.

Так незаметно, по лесам, по тундровым увалам, а потом и по самой большой тундре добрались и к Печерским устьям – так в то время именовали земли в месте слияния печорских вод с морскими.

Кроме гиблых для корабельщиков бесчисленных галечных россыпей и ожерелий каменистых островов, называемых «кошками», было здесь и немало глубоководных проток с крепкими берегами, удобными для стоянки и постройки судов. Именно здесь, на потаенных плотбищах, из сплавленных по Печоре сосен и елей мастерили умельцы знаменитые северные кочи – небольшие, приспособленные для плавания в морях среди льдов одномачтовые парусники. На тех кочах ходили и поморы – охотники за морским зверем, и приискатели новых землиц, а нередко и ватаги вольных людей, неподвластных ни царю, ни воеводам.

Те пытались навести здесь свои порядки: посылали стрельцов «зорить вольны плотбища» и ковать в железа мастеров-корабельщиков, сооружавших кочи для дел разбойных разбойным же людям. Но спустя какое-то время все возвращалось, как говорится, на круги своя, ибо, изничтоженные в одном месте, плотбища вскоре возникали в другом, а народ здешний жил по-прежнему присловьем: «Хочешь добрый коч иметь, научись мошной звенеть». И, наперед государевых и воеводских заказов, вылетали в моря хладны легкокрылые птицы-кочи безначальных вольных людей.

Были у тех плотбищ и поселки малые, встречались и селения покрупней, и даже стояла крепостица с двумя деревянными башнями и с бревенчатыми наклонными стенами. Было здесь несколько улиц кривобоких домишек, ряды рыбацких малых и больших шалашей, купеческие лабазы и даже кабак, выделявшийся непривычной для здешних мест просторностью и добротностью постройки. Именно в этом селении с крепостицей и принял местный воевода московских посланцев, чей приезд напугал его до чрезвычайности, ибо он впервые за долгую службу удостоился лицезрения столь важных грамот, предъявленных ему Авксентьевым.

Устроил воевода Гордея Акимовича в лучшем домике поселка, рядом же разместили стрельцов и прибывшего с ними казачьего сотника Клима Егорова. Кряжистый, седоусый здоровяк помор, неизвестно какими путями очутившийся на стрелецкой службе в Москве, с первых дней знакомства с Авксентьевым пришелся тому по душе. Обычно Авксентьев плохо сходился с людьми, был заносчив и груб, но тут круто изменил своим обычаям, звал его почти всегда Климушкой, а в пьяном виде величал то ли в шутку, то ли всерьез «господином сотником»!

Минула неделя, другая, но обещанные боярином Беклемишевым тайные знатоки Печерских устьев все не давали о себе знать, и это начинало беспокоить Авксентьева. «А ну как по-змеиному проскользнула где-то Марфа злокозненна со товарищи? Куды тогда кинуться, с кем совет о деле столь важном и тайном держать? Может, с сотником нашим Климом словцом об этом перекинуться – ведь умен, умен гораздо, не по месту, не по чину, но ведь нельзя, нельзя в таком деле открываться кому!.. Вот незадача греховна прямо-таки».

На душе Авксентьева было столь пусто и тоскливо, что он едва не застонал.

– Эх-х-х, судьба-судьбинушка! Пойду в кабак напьюсь!.. – совсем по-пьяному воскликнул Авксентьев, хотя не пил уже несколько дней.

Он быстро оделся, заглянул по пути в соседнюю избу, где располагались приехавшие с ним стрельцы и сотник Клим. Он подозвал его и уже за воротами сказал:

– Отправимся-ко Климушко в поход невеликий, побеседуем душевно, в кабак наведаемся, винца-зеленца изопьем малость.

Егоров к таким походам привык, лишь согласно склонил голову, и уже через несколько минут они шагали вдоль берега протоки, плотно уставленного баркасами, расшивами, ладьями и кочами, то есть всем тем неказистым на вид, «топором изготовленным» парусным поморским флотом, суда которого знали на Мурмане, на Груманте, в русских и иноземных морях.

Была и еще одна причина, по которой Авксентьев позвал с собой стрелецкого сотника. Последнее время он стал замечать, что вокруг него крутится какой-то темный народ: нищие, юродивые, пьяные мореходцы и охотники.

Вот и на этот раз, будто поджидая Авксентьева, из-за угла выскочили две цыганки, молодые, повадкой разбойные, уцепили за рукав, затараторили, перебивая друг друга:

– А погадаем, погадаем, красавец боярин!.. Кинь монетку-то, кинь, всю правду-матушку, всю как есть скажем: што было, што есть, што будет тебе на пути морском…

– Постой, – удивился и даже нахмурился Авксентьев, – а откуль тебе ведомо, што я в море намерился?

– А по картам, по картам выходит, красавец ты наш писаный, – еще быстрее затараторили цыганки, а та из них, что постарше, едва что не в душу влезая синими глазищами, склонилась к Авксентьеву и шепнула, жарко дыша:

– А боишься судьбы-то, боярин…

Авксентьева от этих слов покоробило.

– Я те не боярин, и боязни во мне не бывало! На, – сунул он ей в руку деньги, – говори, што там по картам выходит?

– А не примешь в обиду?

– Нет, молви как есть…

Цыганка взмахнула рукой, и колода цветастых карт рассыпалась как по волшебству, заструилась у ней меж пальцев. Тут же одна, другая, третья карта упали к ногам Авксентьева, и цыганка, указывая на них пальцем, повела ворожбу:

– А лихо дело выпало, красавчик, ой лихо! Супротив совести и чести твоей. – Она рассыпала еще с десяток карт. – Вот оно: злокозненные люди тебя посылают добрых людей изничтожить, но ты сам первый при том голову сложишь… Беги, беги зла того… Эта, эта и эта карта говорят, што верны слова гаданья сего…

Мало сказать, что его удивили – его потрясли слова цыганки. «Посылают добрых людей изничтожить…» Что это? Волшебство, другое какое лихо? Нельзя же предположить, что эта местная цыганка могла слышать слова боярина Петра Боголюбского, сказанные ему, Гордею Авксентьеву, в Москве один на один?

Авксентьев посмотрел на сотника, равнодушно глядевшего на гадание, подумал: «А может, все же ему рассказать об этом? Мужик он дельный, языком зря не мелет…» Но тут же испугался этой мысли. «Нет-нет, ни в коем разе нельзя творить тако…» Авксентьев не придумал ничего лучше, как бросить еще одну монетку к ногам цыганки, и тут же, заторопившись, направился с Климом Егоровым к кабаку.

Но, видно, погулять ему вволю было не дано. По дороге произошла еще одна встреча. Теперь на пути встал не то полоумный, не то юродивый какой-то, в старой монашеской рясе, замахал руками на Авксентьева, запричитал:

– Не сотвори зла ближнему свому, особливо ежели он рясы иноческой удостоен! Кто на такого человека руку подымет, тот ославлен и проклят будет и ныне и во веки веков!.. Идущий в море со делом злым сам тем злом захлебнется – бойтесь, бойтесь такого походу!

На этот раз Авксентьев не на шутку испугался, тем более что и сотник Егоров тоже поддался страху и многозначительно вымолвил:

– Неладное чую, Гордей Акимович! Цыганка эта, юродивый вот теперь про одно и то же как заведенные твердят – пугают, будто кто научил их нам путь перекрыть.

– А что тут скажешь, может, и так, может, и так… – задумчиво повторил Авксентьев и тут же решил уже твердо, что в деле таком одному биться – лоб расшибешь попусту.

«Все ж скажу ему, скажу», – наконец насмелился он, в сотый раз, наверное, настороженно приглядываясь к Климу.

Понятно, что он не стал раскрывать все карты до конца, не назвал и московских вдохновителей этого похода, больше жалился на судьбу, втравившую его в столь опасное дело, когда надобно вон что: искать, хватать монахов неких…

– Грех сие, конечно, но ведь служба есть служба, государева особливо: умри, но сделай! Так, что ли? – спросил он у Клима.

Тот спокойно согласился, хотя можно было заметить, что ему не по душе расплывчатые, путаные объяснения Авксентьева о сути их дела.

Авксентьев закончил разговор свой так:

– Не сладилось у нас ноне гулянье, Климушко. По чарке винца дома разопьем, да попрошу тебя побеспокоиться: вижу, что в местах сих ты свой человек, может, узнаешь что, спросишь кого, каки таки слухи-разговоры о походе нашем идут, кто в дельце сем интерес наибольший имеет… Глядишь, и выудим весточку малу, но дорогонькую для нас, а там, дай господи, и лица неки, что в затайке ноне, приоткроются…

– Не лежит у меня сердце к делам таковым: сыск-розыск – сие отвратно мне, но раз по службе потребно выходит, сделаю как надобно, постараюсь…

Он, и верно, постарался… И хотя прямых виновников «сей истории хитрой», как говорил Авксентьев, обнаружить не удалось, все же выяснилось, что приезжие из Москвы, с грамотами большими и с деньгам тож немалыми, нанимали разный черный подлый люд, чтоб они всячески злословили, хаяли да любу напраслину несли на сына дворянска Гордея Авксентьева, будто бы удумавшего неких монахов-паломников со свету свести…

«Ай Манефа-Марфа, ай княгинюшка-игуменьюшка!.. – не только злясь отчаянно, но и восхищаясь по-своему, воскликнул про себя Авксентьев. – Ее разум, ее рука здесь и ничто другое!.. Недаром же московски-то бояришки тако боятся ее. Не сумлеваясь молвить можно, што у ей в Москве до сих пор верны люди в верхах высоких сидят… Таскаться нам тут боле нечего, а то, глядишь, по наущению Марфы той приспешники ее еще како непотребство сотворят… Уходить надобно, уходить, а там уже как Бог даст!..»

А тут еще «судьбинушка», как сказал Авксентьев, сжалилась над ними, подослала-таки долгожданного вестника.

В один из вечеров, когда Авксентьев с Климом Егоровым коротали время у камелька, попивая только что привезенное местными купцами заморское вино, в дверях, постучав осторожно, появился рыжий до яркой красноты молодой монах в заношенном до крайности подряснике и стоптанных рыбацких сапогах. Поводя пронзительно разбойными глазами, повел речь так, как будто он не раз бывал в этом доме и хорошо знает сидящих у камелька людей.

– Велено поведать вам вот что, други мои, приятели сердешны. Что по слову известной вам особы творил, то мой грех – отмолю! А дело, вас касаемое, ноне вот тако выглядит: злокозненная женка – Марфа, коей не монашенску рясу, а вериги носить, расстаралась тут в устьях поперед вас. Коч ей сгоношили лучшим манером по первому разряду, не кораблик – загляденье. Заплатила цену за то не торгуясь и, как говорили здешни люди, боле того! Понятно, что такожды и снарядили и оснастили кораблик тот в дальнюю дорогу… Знаю, спросите вы: куды? Сие дословно поведать не могу, слышал стороной, что известной в архангельских и здешних печерских краях кормщик Гриня Кулемгин зрил тот коч будто бы у Шараповых кошек губы Байдарацкой. Выходит, путь Марфа со товарищи держит к Мангазейскому морю, а может, и в Мангазею саму.

После ухода рыжего монаха Авксентьев, помедлив малость, сказал, вздыхая тяжко:

– А ведь придется, однако, и нам в моря эти трижды неладные пускаться и, страхи отринув, молебен служить о здравии и удаче средь хлябей морских.

Через двое суток коч Авксентьева со стрельцами, охотниками и мореходцами, оставив позади Печерские устья, взял курс вдоль берега к Мангазейскому морю, вручив судьбу свою ветрам и волнам, что пока еще сдержанно и миролюбиво встречали новоявленных путников, стелили им, что называется, легку дорожку по легкой же покуда морской водице.

Глава 4

 
Уж ты море наше, морюшко хладно,
Краса твоя – истинно приглядна.
Бунтованье и гнев твой нам свычен,
И держим мы его за обычай.
 

Песня вместе с легким попутным ветром и едва заметными полосами ночного тумана плыла и таяла приглушенными отзвуками среди волн. Акинфий, удобно расположившись у кормила, пел неторопко, полузакрыв глаза, и слова этой песни можно было принять за какую-то бесконечную беседу его с морем, наверное, очень нужную и морю, и Акинфию.

 
А у бережка ты нас, море, не держи,
С легким сердцем дале отпусти,
А за то тебе сыновий наш поклон
С давних пор до нынешних времен.
 

Марфа долго прислушивалась к пению Акинфия, потом негромко спросила сидящего рядом Савву:

– Почто это он в распевы вольны пустился, аль монашеского духовного пения ему мало?

– Прости, матушка, ежели поперек слово молвить буду, – кланяясь, ответил Савва, – но тут духовно пение не к месту есть. Акинфий средь нас самый морской человек – кормщик наипервейший средь корабельщиков и на островах Соловецких, и далече окрест. Он сейчас не только пел, а и обычай старознатцев морских дорог исполнял. Тута место памятно, в Югру саму ворота, – ветры здесь зело буйствуют: волну волной бьют, песок песком да еще роют, выворачивают его, шаром шарят, посему и названо сие место Шаром Югорским… Вот и пропел песню памятную мореходскую Акинфий, соблюл обычай, значится, и дорога нам должна быть поглаже да полегче.

Марфа в ответ лишь покивала согласно и вновь устремила взгляд в серовато-прозрачную, с перламутровым отливом, воду, что, будто отталкиваясь от бугристых, с распадками, берегов пролива, разливалась до горизонта таким привольем, что при взгляде на него становилось больно глазам.

Поморский коч – доброе суденышко: кормилу послушен, на встречной волне устойчив, не дышит в стороны, как конь норовливый. А уж ежели под парусом идет да ветер попутный, то тут уж любо-дорого посмотреть: лебедь степенный черно-белый, да и только.

Акинфий, которому морской ход издавна был за обычай, кормщиком на коче считался. Устрой здесь вела Марфа, но главным советчиком единодушно признавали Дионисия.

Не было случая, чтобы он сказал что-нибудь зря или не к месту, хотя на разговоры был весьма скуп. Важным было и то, что Дионисий, как оказалось, бывал на здешних путях и хаживал аж до самой Мангазеи.

Узнав об этом, Викентий, выбрав как-то минуту, спросил:

– Отче, пошто ты в даль таку удумал аль дела позвали?

– Дела делами, а не мене их людей повидать надобно, кои, по наветам в опалу попав, дни влачат здесь в изгнании горьком.

– Значится, в краях мангазейских и сей день у тебя люди близки найдутся?

– Там оно видно будет, – коротко заключил разговор Дионисий.

Один, второй, третий, десятый день – тут немудрено и со счета сбиться – перед глазами одна и та же картина: слева море сизо-серое, будто изморозью подернутое, размахнулось невесть до каких пределов; справа – тундра, так же велика и бескрайна, и цвету серого немало, только что пополам с ржаво-зелеными и коричнево-голубоватыми травяными полосами-разводами. И что на море, что в тундре, ни вдогонку, ни навстречу – ни кораблика, ни человека, будто и осталось на земле людей-то – вот они одни, что на коче сем поморском спешат неведомо куда.

Еще два аль три дня тако вот прошли и вдруг встреча – да такая, что лучше бы ее и вовсе не было. Берег, вдоль которого всё шли, – невысок, травянист, местами едва над водой виден, – вдруг захохлился, распадки пошли да мысы ступенчаты, нелепые громоздкостью своей. И однажды в полдень из-за такого вот мыса вырвались три казачьих струга, а в них народ, по всему видать – разбойный: свистят, улюлюкают, из пищалей даже раз-другой пальнули…

Дионисий, приглядевшись, тут же сказал:

– Гилевщики – вольный мангазейский люд, таки ни царю, ни воеводам не подвластны, едино Богу…

– Из слов твоих выходит, что нам остается лишь молиться да прощаться друг с другом? – подчеркнуто холодно осведомилась Марфа. – И оборониться супротив сих злодеев нам нечем?

Слова эти, по-видимому, не понравились Дионисию, и он, чуть хмурясь, ответил:

– Оборона у нас всегда едина: молитва к Господу – на него упование, и тебе, мать Марфа, сие не менее моего ведомо…

Отделившись от других мореходцев, обступивших в эту минуту Марфу, Дионисий прошел на нос коча, спокойно глядя на приближающихся гилевщиков.

Ежели по одежде судить, то народ здесь собрался едва что не со всего света: мелькали московские стрелецкие кафтаны, турские кольчуги с серебряными полумесяцами на груди, охотничье полукафтанье, куртки из грубо выделанных шкур животных, дорогие заморские одеяния, подпоясанные кушаками из невиданных цветастых материй, на которых рядом с пятнами смолы и сажи сверкали самоцветы, бывало что и цены несказанной.

А уж про оружие гилевщиков говорить – тут и слова не всегда найдутся: пищали заморские большие и малые, сабли, синевато поблескивающие бесценной дамасской сталью, восточные ятаганы и знаменитые обоюдоострые кипрские кинжалы. За годы существования Мангазеи каких только купцов и людей воинского дела не перебывало на ее путях, и почти каждый из них продавал, менял, а то и терял оружие, служившее в то время наряду с соболями главной разменной монетой. Чем ближе подходили струги, тем меньше было слышно криков на них, а когда поравнялись бортами – не то что крики, но и разговоры на стругах смолкли.

Конечно же, вольные мангазейские люди еще издали разглядели укрепленный на верхушке мачты тускло поблескивающий под неярким солнцем серебряный крест. А когда на коче сбросили парус и на той же мачте обнаружилась еще и икона Николая Чудотворца, или, как говорили тогда поморы, Николы Морского, то все гилевщики обнажили головы, помолились, помолчали достойно.

С большого передового струга на борт коча перебрался молодой еще, рослый, аккуратный фигурой мужик в кольчуге с орлом на груди и в шлеме с серебряными насечками.

Внимательно оглядев всех, кто был на палубе, он задержал взгляд на Дионисии, снял шлем, уважительно поклонился:

– Вижу, ты годами постарше всех, отче, ответствуй, откель вы и куды путь держите?

– Грамоту зрить будешь монастыря Соловецка аль на слово поверишь?

– Грамотам, даже монастырским, у меня не больно-то веры есть. Бывало, мы тута боярских, даже царских выглядчиков лавливали, что грамотами прикрывались, дела свои черны творили…

– Аль я похож на такого? – спросил Дионисий, и глаза его потемнели от гнева.

Любому бы не по себе стало от этого взгляда, но мужик в кольчуге и лицом не дрогнул, как ни в чем не бывало сказал:

– Мы многих не жалуем, однако паломникам, которы по обету путь ко храмам мангазейским держат, у нас всегда и честь им, и место перво!..

– А может, заглянешь все же в заборницу к нам? – почти дерзко спросил Дионисий, все еще не отошедший от обиды.

И вновь ничего не отразилось в лице мужика, хотя, если приглядеться, можно было бы заметить в его глазах мелькнувшую усмешку.

– Бог с тобой, отче. Каки таки богатства у паломников есть, шествуйте дале, молите Бога за нас грешных! – Он еще раз помолился на икону, укрепленную на мачте, и, уже взявшись за борт коча, готовясь покинуть его, проговорил негромко, обращаясь к Дионисию: – А труден, отче, подвиг молитвенный, особенно тому, кто с привычками давними да со спесью боярской никак расстаться не может…

От слов этих Дионисий аж вперед подался и сердце его забилось, застучало ощутимо гулко. «Кто он, кто он есть, гилевщик сей? Откуль ему ведомо про боярство мое? Ишь, сколь хитро да к месту напомнил о сем!» И уже не мысля о том, что подумают о нем остальные, Дионисий впился руками в борт, стараясь еще раз, теперь уже более внимательно вглядеться в этого странного гилевщика. Но ветер относил струг все дальше и дальше, и вскоре тот совсем скрылся за мысом.

От внимания Марфы не укрылось то, что произошло между ними, подойдя, она спросила:

– Што он молвил тебе, отче, аль обидел чем?

– Нет-нет, мать Марфа, тут иное: вроде бы знавал я этого человека, знавал, а вот где и когда – не помню!

– Гилевщик – и тебе ведом? Быть такого не может!..

– Да не гилевщиком я его встречал, а иным человеком, но я вспомню, вспомню, дай бог памяти!.. – Некоторое время он стоял полузакрыв глаза, шепча что-то невнятно, потом, словно очнувшись, огляделся и уже бодро крикнул: – Акинфушка, пошто стоим? С богом, далее поспешаем…

Акинфий, Викентий и Савва тут же взялись за канаты, парус зашелестел, пошел вверх, наполняясь ветром, и коч, чуть осевший на корму, тут же устремился вперед, рассекая пологие, в пенных кружевах волны.

Днем, пусть и скупое на тепло, блекло-желтое солнце хоть как-то светило, веселило, грело душу. К ночи же, когда притуманило тяжкой хмарью и без того безотрадно-унылое небо, из тундры потянуло таким пронизывающим ветром, что все невольно поежились, а Викентий уверенно сказал:

– К морозу явно ветерок сей! А мороз нам, покуль до места не доберемся, ни к чему…

– Совсем ты взрослый стал, вона сколь о делах судишь зрело, сыне мой… – с непонятной ей самой печалью проговорила Марфа и, не удержавшись, ласково провела пальцами по щеке Викентия.

Почему-то этот жест Марфы смутил не только Викентия, но и Аглаю. От мысли, которая пришла ей тут же в голову, она еще больше покраснела, отвернулась, неловко шагая, перешла к другому борту коча…

Ах, если бы она могла вот так же коснуться, провести рукой по лицу Викентия, грех ведь это, наверное, грех, Господи, пошто же сердце тягостным стало, пошто душа вдруг томлением столь неведомым взялась? Тут же кто-то, как бы против ее воли, стал нашептывать ей заветное, долго и тщательно оберегаемое в глубинах души.

Краткие, все больше на ходу, встречи, когда ей удавалось перекинуться двумя-тремя словами с Викентием… Всегда он был дружелюбен, собеседника никогда не перебивал, на просьбу любую откликался охотно, старался услужить чем мог. Когда Марфа не слышала, звал Аглаю то ли в шутку, то ли всерьез: Аглаюшка-свет. Звучали эти слова так сердечно, что Аглая, обижавшаяся вначале, сама не зная почему, за это на Викентия, потом привыкла и даже – спаси, Господи, за грех малый! – стала ждать с нетерпением тех минут, когда она вновь услышит из его уст эти слова. От этого Аглая нередко терялась, чувствуя себя виноватой, подолгу и горячо молилась, а когда смятенная душа ее на время обретала покой, повторяла, как добрый наговор:

– Не буду, не буду вспоминать его и укреплюсь в том молитвой надлежащей – так оно верней верного будет!

Но вот проходило несколько минут без него, без дум о нем, и вновь его образ заполнял, казалось, целый свет. И вновь Аглая томилась душой и жаждала с ним разговора, считая, что только один Викентий сможет понять ее и найти те слова, которые не только успокоят душу, но и поддержат в стремлениях и желаниях.

Со стороны могло показаться, что желания эти ни в кой мере не свойственны Аглае, особенно после длительных, порой многочасовых бесед ее с игуменьей Марфой, когда та исподволь, ненавязчиво, с тонкой душевной проникновенностью говорила ей о пути, который Аглая должна выбрать для себя раз и навсегда, и путь этот только один – служение Богу в обличье послушницы, а после и монахини. «Лучшего для тебя, Аглаюшка, не может да и не должно быть в жизни твоей», – не раз повторяла Марфа.

Надо сказать, что и в бытность их в Печерских устьях Викентий не то чтобы избегал Аглаи, но как-то получалось, что он будто сторонился ее, и тогда Аглая посчитала, что настало время для решительного разговора.

Как-то поздно вечером, когда Викентий возвращался в землянку, где они жили с Дионисием, путь ему заступила вышедшая из-за кустов Аглая.

Задумавшись, он даже вздрогнул, столь неожиданно появилась она, и удивленно воскликнул:

– Аглаюшка-свет, господь с тобой, тако выпугаешь, чего доброго, меня перед дорогой дальней…

– То-то из пугливых ты, – сердито ответила Аглая и тут же, как бы подхватив его слова, продолжила: – Вот о дороге дальней и хочу с тобой потолковать, знаю, куда тебя да Акинфия с Саввой мать Марфа благословила, на стезю паломническую наставила… Возьмите и меня с собой, на ладьях я с дядюшкой хаживала, рыбу и зверя знаю, как бить, како брать, из пищали сколь ловка – тебе ведомо… Зовут меня пути-дороги, чудится, что ветер шальной в ушах высвистывает аж с моря дальнего.

Все это Аглая высказала единым духом, да так, что Викентий опешил даже.

– Постой, постой, тебя же матушка моя в послушницы ладит.

– То-то и оно, я ей не раз молвила, что Господу по-разному служить можно, а она при всей своей умности не понимает сего, вернее, понять не хочет, скажи хоть ты ей, помоги, богом прошу!..

– Не девичье дело в походе таком быти, труд там да опаска велика на каждом шагу будут.

– Ужель ты думаешь, что уступлю в чем тебе? Не на таку напал!..

Глаза Аглаи не то что блеснули при словах этих, а, широко открытые, вспыхнули совсем не по-девичьи неистребимым буйством, и Викентий, никак не представляя, что она может быть такой, пораженный отступил, едва не споткнувшись.

– Постой, постой! – растерянно проговорил он было.

Но она, по-прежнему переполненная какой-то непонятной ему страстью, воскликнула:

– Ну, будешь говорить с матушкой аль нет?

– Господи, сколь неотступна ты! Ну, ладно, ладно, поговорю, надежна в этом будь…

Он поклонился Аглае торопливо, неловко заспешил и скрылся за кустами.

Разговор этот, только совсем в других тонах, был продолжен уже между Марфой и Аглаей, и надо отдать справедливость последней, провела она его на удивление умело и вполне к месту…

– Помню, матушка, с благодарностью великой, како учила ты, что путь у нас в жизни один: верой и правдой Богу служить, да там, где потруднее будет, где и вовсе свет клином сошелся.

– Речение сие к чему? – настороженно перебила ее Марфа.

– А к тому, – взволнованно вдруг выговорила Аглая, – что благословенья смиренно прошу у тебя, матушка, на паломничество православно дальнее и прошу веры истинной моим словам: покуль сила в душе будет – крест святой из рук не выпущу.

– Куды? С паломниками в путя неведомы, в края незнаемы? Да ты в своем уме ли, Аглаюшка? Девичье ли дело сие, что там ни говори? – Выкрикнув это, Марфа побледнела даже, обычно приятное лицо ее как-то странно вытянулось, глаза гневно сверкнули. – Аль место свое забыла?

– Того не забуду отродясь, но и ты, матушка, во внимание прими, како меня с малолетства неотступно учил дядюшка мой, воин и мореходец знатной. Потому и зовут меня дороги, и все время чудится, что ветер шальной в ушах высвистывает аж с морей незнаемых!

Все это Аглая высказала так, что Марфа не то что растерялась, а опешила прямо. Несколько минут она оставалась неподвижной, устремив взгляд в одну точку, и лишь едва заметно шевелила губами, и, волнуясь без меры, никак не могла подыскать слов для молитвы. Наконец, едва слышно прошептав: «Спаси ее Бог», обидчиво поджав губы, благословила Аглаю.

Слава богу, что вышло все по-доброму, по задумке Аглаиной – чего желать боле? Вот он, коч, что, туго выгнув парус, легко кивает встречной волне. Вот Викентий, Савва, Акинфий, она, Аглая, и матушка Марфа с отцом Дионисием.

Акинфий на море ну совсем иной человек, чем на суше был. Там все молчал более, шума и разговоров сторонился, а тут, едва борт переступил, разулыбался и с шуткой эдакой начал:

– Я как есть кормщик известной в местах морских здешних, всем царям водяным друг-приятель и сродственник, посему они даже малой опалы и неприязни на меня не держат.

Веселость и нрав приветливый не мешали Акинфию в делах мореходских быть строгим, а, если требовалось, то и придирчивым до мелочей.

– Постигайте, братцы, покуль на берегу да в начале морского пути, азы корабельной премудрости. Лучше я вам по десятку раз все разобъясню да покажу, чем потом, средь хлябей текучих, суетиться начнете без толку и пользы.

…Легкими, серебристо-сизоватыми прерывистыми линиями проступал впереди горизонт, вставали друг над другом громады белесо-серых облаков, а еще выше их распахнулась бледная синева неба, столь же великая и бескрайняя, как и водная гладь Мангазейского моря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю