355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Рожков » Наследники Киприана (СИ) » Текст книги (страница 3)
Наследники Киприана (СИ)
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 14:00

Текст книги "Наследники Киприана (СИ)"


Автор книги: Виктор Рожков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Только на третий день изнуряюще однообразной, до смешного медленной езды понял Авксентьев, что так ему больше не выдержать. Да и стрельцы и слуги хотя и молчали, но он видел, как действует на них такая езда, поэтому решил пока скрепя сердце прервать придуманное им наказание для столь ненавистной ему игуменьи.

Назавтра перед выездом он подозвал старшего над стрельцами пятидесятника и не глядя велел:

– Этих двух посади в повозку, пущай едут, а то мы в Москву до морковкиного заговенья не доберемся…

Марфа, услышав эту новость, и глазом не повела, послушница же Аглая, усаживаясь в повозку, робко произнесла:

– Неужто сердце у него к добру колыхнулось, а, матушка?

– Дите ты еще неразумное, Аглаюшка… Да у таких, как он, рази ж может сердце быть? Едино што льда кусок – не боле…

По заведенному Авксентьевым порядку, в середине дня на час-другой останавливались на обед. Варили кашу аль припасенное в дорогу вяленое мясо и рыбу, пили квас, кормили коней, отдыхали на траве.

День был прохладный, но погожий, «раздумчивый», как любила называть такие дни Аглая, когда она, почти не разговаривая ни с кем, ходила-бродила, как неприкаянная душа, а то вдруг останавливалась, будто споткнувшись, и, задержав на чем-нибудь взгляд, думала, думала, словно для нее в этот миг не существовало ничего на свете.

И все же, несмотря на это, по натуре была Аглая бойкой, непоседливой и далеко не робкого десятка. На ее жизненном пути очень мало было счастливых, безоблачных дней, а дни, вернее, периоды потрясений и несчастий шли едва ли не чередой друг за другом.

Отец Аглаи, думный дворянин Смирницкий, был, несмотря на солидные уже годы, человеком неуравновешенным, увлекающимся и, что особо печально, совершенно равнодушным к судьбе единственной дочери, в которой он с ранних лет видел только черты нелюбимой, даже ненавистной ему во многом жены. После неожиданной ее смерти, вызвавшей на Москве немало сплетен и пересудов, он быстро женился на дворянской дочери почти вдвое моложе себя.

Аглая пришлась мачехе, что называется, не ко двору, и отец, во всем потакающий молодой жене, быстро сплавил нелюбимую дочь в дальние земли, в Пермь, к своему брату, отставному воеводе, оригиналу, вольнодумцу, чудачества которого были неиссякаемой темой для разговоров окрестных жителей. Семьи тот не имел, женщин сторонился, дворовые его, начиная от поваров и хлебопеков, были сплошь из отставных стрельцов, участников его многочисленных былых походов.

Он и Аглаю встретил необычно: расцеловавшись с ней, он, не читая, отбросил письмо брата и тут же, внимательно, с эдаким оценивающим прищуром оглядев ее, заявил:

– Видом приглядна весьма и весьма, но, что само главно, статью удалась – не в своего отца, балабола-гуляку, а, скорее, в меня, дядьку твоего родного. Эх, тебе бы молодцом-воином родиться! Ну да ничего, я тебя делу воинску как надобно обучу: ты у меня и к пальбе из пищалей приноровишься, и на кониках поскачешь!..

– Это как же? – сразу насторожившись, спросила Аглая, испуганно глядя на его тщательно выбритое на иноземный манер, в тяжких морщинах лицо с большими волнистыми усами и властно-холодноватым взглядом прищуренных глаз.

– А вот так, – с легкой, но неуступчивой улыбкой ответил он, – ты у меня воительницей станешь, яко были в древности таковые, в стране Амазонии. Слыхала аль нет такое?

– Да нет, дядюшка, – все еще не оправившись от столь необычного для нее разговора, отвечала Аглая.

– Я тебе почитаю о том как-нибудь в вечер. Грамоте-то, поди, не разумеешь?

– Разумею, дядюшка, и чтению, и писанию довольно.

– Того и лучше, сама прочтешь. А сейчас пойдем-ка в прируб платяной да нитошной, баб-швеек сей же час велю из деревни пригнать, они тебя вмиг обошьют-оденут и в празднично, и в обыденно, но попервах же воинску одежду штоб спроворили – мои стрельцы подсобят-подскажут тут…

И одежа воинска была, и стрельбе, и на «конях скаканию», до изнеможения порой, довольно обучилась Аглая. Но дядюшка вскоре умер от сердечного удара, и она, согласно воле отца, высказанной им в письме, попала в монастырь, под опеку игуменьи Марфы. Той же всегда удавалось распознавать почти без ошибки темные и светлые стороны многих человеческих душ, потому она вскоре без колебаний приблизила к себе, а потом и по-настоящему полюбила Аглаю…

Вечерами на стоянке всегда раскладывали два костра: один большой – для всех, костер помене – для Марфы и Аглаи, так как они отказались принимать пищу вместе со всеми и готовили на костерке сами что придется. Это давало им возможность спокойно молиться и беседовать перед сном.

Так было и в этот вечер. Стылая мгла так плотно укутала деревья, что, казалось, ни один звук не мог проникнуть сквозь ее завесу. Именно в это время и приоткрывалась по-настоящему таинственная, скрытая до поры жизнь леса, его удивительно многозвучное дыхание, а может, и недовольство или иное что, неподвластное людскому понятию. Разве что совсем равнодушный, безразличный к природе человек не мог заметить этого.

Аглая, с ее трепетной, чуткой душой, сохранившей лучшие качества среди испытаний и суровости жизни, всегда незамедлительно откликалась на каждый, пусть и малый, знак природы… Пощелкивали в костре ветки сушняка, разбрасывая вокруг дымно-алые крохотные угли, и отсветы от них отражались в широко открытых глазах Аглаи. «Мало, ох мало в тебе, отроковица, молитвенного усердия, – не раз говаривала ей Марфа. – Несет тебя все, несет куды-то, яко глину в половодье, а пора б тебе и о судьбинушке своей поразмыслить, куды стопы дале направить…»

Когда костер почти потух и Аглая с Марфой стали укладываться ко сну, Марфа ощутила вдруг какое-то непонятное беспокойство. Она внимательно огляделась вокруг, все вроде бы было по-прежнему: сторожевой стрелец неподалеку от них, еще два стрельца, время от времени обходившие лагерь, у костра – обычное сонное безлюдье, и все ж тревога почему-то не оставляла Марфу. Она прилегла набок, подождала так некоторое время, и вдруг будто кто-то подтолкнул ее. «Был, был кто-то за спиной, – едва не вскрикнула она и тут же одернула себя: – Нельзя, нельзя… Аглая всполошится да и стрелец, что охранял их, тоже. Рядом вон сидит, клюет носом».

Перекрестившись мысленно, она хоть и с опаской, но повернула голову и, присмотревшись, увидела близко-близехонько, ну, руку протянуть, лицо Саввы-монаха, приписанного к ее теперь уже бывшей обители. Он приложил палец к губам, прищурившись, покивал несколько раз головой: молчи, мол, матушка, – и, прижимаясь к скользкой от росы траве, ловко пополз, тут же очутившись почти рядом с Марфой. Та, от волнения покусывая сразу высохшие губы, откинулась – легла на спину, а Савва, не поднимая головы, тоже волнуясь, зашептал:

– Матушка Марфа, здрава буди отныне и вовек!.. Послушай меня, недостойного, што молвить учну… Ноне под утро, како туман покучней возьмется, я вот такожды за вами приползу – готовы будьте… Ни лапотины никакой, ни чего иного-протчего с собой не берите, налегках уйдем… Потом добудем все что надобно.

Марфа тут же хотела расспросить его подробнее, но одумалась: «К чему это? Все сказано, промыслено как надобно. Ай да Савва, юн летами, а сметлив довольно. Вот они, таежны монахи – ходоки по местам незнаемым, безлюдным вовсе. Иному московскому монаху, хоть будь он и трижды разумен да в грамоте крепок, таковое и вовек не придумается, не приснится…» Марфа как могла покивала.

Савва вытащил из-за голенища сапога небольшой нож с длинным тонким лезвием и концом его покрутил что-то в замке оков. Они упали у ног Марфы. Савва подобрал их и тут же сунул за пазуху.

– Вы тута затаитесь покуль, Акинфий присмотрит, а мне еще дельце едино сотворить надобно, я скоренько…

К утру поползли из-за деревьев туманы: плотные, будто нарочно сбитые, ложились белесыми вязкими полосами друг к другу, так что вскоре ничего уже нельзя было различить на расстоянии вытянутой руки.

Стрельцы у большого костра забеспокоились было: надо, мол, посмотреть, что там и как, – но третий, присматривающий за Марфой и ее послушницей, подойдя к костру, успокоил товарищей:

– Сидите, сидите, мои монашки завернулись в покрывала, как сурки сидят. Да и куды они денутся? Я к вам сюды и то едва добрался – не туман, а морока адова…

А между тем, как слепые котята за кошкой, Марфа с Аглаей, спотыкаясь чуть ли не на каждом шагу, брели в тумане вслед за Саввой. Он поминутно поворачивался к ним, подбадривал вполголоса как мог:

– Еще, еще маленько, скоро вот и на месте обоснуемся…

«Господи, на месте… Да как ты найдешь его в тумане эдаком…» – думала Марфа, переходя от надежды к отчаянию, все еще взволнованная и растерянная крайне, стараясь ни на шаг не отстать от Саввы и ни на секунду не выпуская из руки подрагивающую от волнения руку Аглаи.

…Ах, Савва, Савва, истинно божий человек, видно, потому и везет ему в делах таких, ведь не ошибся нисколечко – привел Марфу с Аглаей к кустистому взгорку, у которого встретил их Акинфий.

Только теперь, чуть успокоившись, оценила полной мерой Марфа то, что сделали для нее и Аглаи эти люди – ее люди – крепостные, которых вольно или невольно и обижала, и строжила она порой. Вот как в трудную для нее минуту открылись их души. Вроде бы как против воли кольнуло что-то в сердце Марфы. И она ощутимо почувствовала вину свою перед этими людьми. И низко поклонилась Акинфию и Савве.

– Да возблагодарит вас Бог, иноки честные, а я извечной должницей вашей пребывать буду…

Монахи смешались, а Акинфий, чтобы скрыть смущение, тоже низко, торопливо поклонился и, сдерживая голос, сказал:

– Сюды, сюды за кусты схоронитесь покуль, матушка, ждать нам надобно…

– Чего? – насторожилась удивленно Марфа. – Разве не разумнее уж как там, но от стана сего проклятущего уходить-выбираться?

– Дозволь слово молвить, матушка, – прав брат Акинфий, – вступил в разговор Савва. – Яко роса сойдет, они в обрат кинутся – вас имать… Мы же здесь на пригорке во камешках отсидимся, а опосля своей дорогой пойдем, котора им и на ум не придет. А сейчас, с твово разрешения, матушка, я вновь поползаю – погляжу, как там сторожа-охранители наши живут-могут.

Савва отсутствовал не более получаса, и к его приходу, будто по мановению волшебной палочки, неожиданно стал расползаться клочьями туман. Возможно, он продержался бы и до вечера, но, как это нередко бывает в здешних местах, со стороны моря ударил, распаляясь в снежной ярости, шальной ветер, и, вроде бы совсем не по погоде, выкатилось из-за бесцветной хмурости яркое веселое солнце. Вслед за этим над станом раздался по-бабьи истошный крик, хотя кричал, без сомнения, сам Авксентьев.

– Меня, дворянина родовитого, как последнего татя, увязать позволили! – неистовствовал Авксентьев. – Сгною в застенке, на дыбе у меня покорячится стража така. В кнуты вас, в железа, так, эдак и распротак мать вашу!

И тут же загомонили стрельцы и слуги, увеличивая вокруг сумятицу столь же бестолковыми криками.

Кричать им было отчего. В повозке с оборванными сетчатыми и меховыми пологами лежал на пачке волчьих шкур боярин Авксентьев – лежал, но в каком виде! Руки и ноги его были крепко, со злом, как говорили здесь, скованы, а изо рта был только что вынут плотный тряпичный кляп.

Уложен Авксентьев был тоже не как-нибудь, а с «задумкой» – все попытки его вырваться или даже подвинуться немного исключались, и лишь пылающие неизъяснимым бешенством глаза на свекольно-багровом жирном лице беспрерывно бегали из стороны в сторону.

Авксентьев схватил только что снятые с него оковы, почему-то быстро, но очень внимательно осмотрел их и едва что не в самое лицо сунул стрельцу:

– А ведь сей ошейник с опояской вроде бы недавно игуменья таскала, а опосля им меня злодеи неведомы сковали.

– Как это, – в страхе опешил стрелец, – наваждение разве како?

– Наваждение?! – все же не выдержал, вновь сорвался на крик Авксентьев. – А ну сдерни-ко с них покрывальцы.

Стрелец старательно затрусил к пленницам, разом сдернул покрывала. Теперь уже все стоявшие вокруг потухшего костра зашумели, заговорили, потому что под покрывалами не было ни Марфы, ни Аглаи, а валялись лишь кучи взбитого, перевязанного веревками тряпья.

Несусветному беснованию, охватившему Авксентьева, казалось, не будет предела. Он бегал вокруг повозок, потрясая оковами, судорожно зажатыми в руке, щедро раздавая направо и налево зуботычины стрельцам, выкрикивая при этом страшные в своей богохульности проклятия. И стрельцы, и слуги его при этом бестолково сцепились у возов, не зная, как и Авксентьев, что делать, как быть далее…

Первым одумался стрелецкий пятидесятник. Он бесцеремонно схватил Авксентьева за рукав:

– Стой! Да охолонь ты, Гордей Акимыч. Не рви душу-то без толку…

– А-а-а! Вас тут, указчиков, пруд пруди… Смотреть надобно было – это ж рази стрельцы? – тако изгольство допустили…

– Спросим, спросим с тех стрельцов! Но в час сей наипервейшее дело надобно решить: как нам дале быть, как ту игуменью адову ухватить-поймать?

Вновь закричал, едва не взвыл Авксентьев:

– С твоими-то стрельцами поймать?.. Ты думаешь, дурни ее отсель тащили? Тако дело ой какой голове под стать!..

– А все ж таки как дале быть?

– А не знаю, не знаю! – взвился в очередной раз Авксентьев.

Через некоторое время, когда он поутих и его примеру последовали почти все, кто был тогда на поляне у повозок, Марфа, оценив, видно, по-своему все только что произошедшее почти перед ее глазами, неожиданно проговорила:

– Все мне понятно, окромя одного: как это железа, што у меня на руках были, оказались вдруг у того московского дворянина и кто это его, сердешного, оковал да упеленал столь скоренько да ловко? Озорство здесь было невиданное аль промысел колдовской, поясните, люди добрые, сие игуменье бедной, а такожды втолкуйте, к чему действо сие и как его понимать надобно?

Поскольку все молчали, стараясь не глядеть на Марфу, то она вновь, теперь уже построже, спросила:

– Так што, ответствует мне кто по делу сему аль нет?

– А сие, думаю, по воле небесной свершилось, – неожиданно проговорил Савва, – ибо сказано в Писании есть: «Тебе за неправду и корысть злую отмерено будет той же мерою». Злобствовал, злодействовал безмерно тот дворянин московской, за то и получил напоминаньице: дескать, оглядись в раз следующий. Правда-то всегда о себе напомнит, а то и накажет. Тут она – посильней кривды… Да ты, матушка, не бери в голову. Шумство сие невеликое, сотворено оно справедливо. Ведомо мне, што так аль почти так творил, а бывало и посильнее, содруг наипервейший наш Викентий, дай ему, Господи, добра да здоровья поболе в схватках с теми, кто супротив людей православных да веры нашей становился!

Слова Саввы, да еще произнесенные с редким достоинством, не то что удивили, а, скорее, поразили Марфу. Она приблизилась к нему, как бы все еще сомневаясь, что только что слышала такое от всегда скромного, как-то незаметного в обыденной жизни Саввы, и благословила его тут же, поцеловав в лоб, осторожным материнским поцелуем, затем немедля отошла в сторону, низко склонив голову.

Глава 3

Наконец пришел день, когда после утомительного, изматывающего душу пути по непроходимым чащобам, трясинам, средь болотных кочек Дионисий с Викентием увидели с пригорка Марфину обитель и в предвкушении скорого и по-настоящему благодатного отдыха заспешили к бревенчатому взвозу, ведущему к массивным воротам.

Уже через несколько минут разочарование, да еще какое, встретило их: не было ни ворот, ни массивной бревенчатой ограды, ни зоркого пригляда монахинь-привратниц. Вокруг безлюдье, обрывки одежды, половичков, битая посуда – полный разгром.

Впечатление это еще более усилилось, когда они прошли по кельям монахинь, по трапезной, по коридорам, ведущим в монастырскую домовую церковь.

Только ее, видимо, убоявшись расплаты за содеянное, и не тронули погромщики, в остальных же помещениях обители, и особенно в келье игуменьи, они натешились вовсю: сорвали обивку стен, все до одной половицы, до основания разломали печь…

– Видишь? – указывая на это, хмуро проговорил Дионисий. – Каждую щель обшарили, каждую тряпочку, каждый кирпичик, все искали тайник с бумагами, а он и не тут вовсе…

Несмотря на быстро подступившие сумерки, теперь уже Дионисий вел Викентия по лесу, да по такой чащобе, столь уверенно и смело, что тот только диву давался.

Неожиданно будто из-под земли выросла хижина, аккуратная, обмазанная полосами глины с вкрапленными россыпями слюдяных блесток. Внутри чисто выбеленный потолок был густо увешан пучками высушенных трав и корений.

Быстро развели печку, сгоношили куда как незатейливый, как сказал Векша, ужин из седла молодого оленя с диким чесноком. А Дионисий и вовсе затеял «лесное угощение» – напоил охотничьим баловством, напитком, которого ранее Векше пробовать не доводилось. Был он чувствительно ароматен, удивлял вкусом; обволакивающая терпкость его была и медовой, и кисловато-приторной и не то чтобы пьянила, а лишь слегка кружила голову.

– Который раз пытаю тебя, отче… – начал было Викентий, но Дионисий перебил его:

– Знаю… Опять станешь вопрошать, какова дале нашей жизни дорожка будет? А ответ тот же: матушку Марфу, матерь твою, попервой выручай, потом все остальное протчее.

– За память твою о родителях моих поклон тебе, отче, земной – трижды. Одначе матушка Марфа, думаю, ни в каких погибелях вражьих не сгинет – все пройдет, все вынесет: кремень ее сердце, гранит ее естество, спаси и сохрани ее Господи!..

– Матерь твоя, Марфа, достойнейшая из достойных будет. Но уж больно в страшны руки попала, – им любая наистрашнейша пытка за малу шутку идет, эти уж постараются – где мечом, где топором, где железом пыхлым – своего добиться.

– Да што ж тако ныне в миру деется! – едва не сорвался на крик Векша. – Туги, да испуги, да лжи потуги вкруг обступают. Что скрывать, что голову клонить, хотя бы и матушке моей, – каки таки тайны у ей быть могут?

– Сыне, сыне… сути дела не ведая, не берись речи вести, тем паче о родительнице своей.

Что мог сказать на это Викентий? Он лишь виновато склонил голову и, увидев, что огонь в печке почти угас, бросил на багряные угли охапку сушняка. Вспыхнули золотистыми огоньками россыпи пихтовых иголок, пламя осветило скорбно-задумчивое лицо Дионисия. Они потом долго молчали, а когда, помолившись, устроились на ночлег, Дионисий, как бы желая достойно закончить этот разговор, понизив голос, заметил:

– Отец твой князь Андрей думу имел, о которой не раз и не два молвил мне, и была дума та как лебедь белая в небе теплом, налитом, весеннем, мелькнула, пропала, а след долго-долго таял в памяти да в душах людских. А было еще и тако вот, молвил князь Андрей, дескать, негоже нам, людям русским, руки сложивши пребывати, особливо во времена нонешни.

Речь веду о сем, вдосталь наглядевшись да испытав тяготы безмерны на плечах, и в душе своей хотел бы правде истинной да вере святой нашей послужить прилежно в дни остатни. Но сие творить надобно не у трона царска, не по городам и весям, где людишки многи за обычай взяли славить Бога лишь воздыханиями пустопорожними. Жаждет душа моя подвигов духовных, истинных где подале, в местах полуночных и иных незнаемых. Там было и всегда есть место приложения сил человеку русскому настоящее!

Примерно через неделю после того, как Марфе с Аглаей при помощи монахов Акинфия и Саввы удалось столь удачно вызволиться из рук московских посланцев, на их пути показалась таежная Марфинская обитель, вернее то, что ныне от нее осталось после недавнего разора. Марфа понимала, сколь опасно для нее и ее спутников такое посещение. Но было у нее здесь несколько неотложных дел, да к тому же, откровенно говоря, хотелось поклониться в последний раз месту, где она провела не только немало горьких, нестерпимо тяжких минут, но где ее посещали и по-настоящему добрые, светлые мысли, особенно во время молитвы.

В молениях этих Марфа никогда не была эгоистичной, не сетовала на то, что ей, выросшей в роскоши и житейском изобилии, приходится жить сейчас столь скудно, тяжко, а то и голодно. Она желала лишь одного: добра и счастья столь горячо и нежно любимому сыну и чтобы счастье это и добро он не нес только в себе, а безоглядно и щедро дарил окружающим его людям.

Уж на что бывает хмурым небо в этих краях, но в это утро хмурость превзошла все мыслимые пределы: угольно-черные, со зловещим фиолетовым оттенком облака опустились к земле так низко, что, казалось, у них не хватит силы перевалить через стену елей на ближнем взгорке и они останутся здесь навечно, сея вокруг вязкую, ощутимо тяжкую стылость. Но именно из этой туманной стылости и вышли, появились неожиданно на разрушенном подворье обители Викентий с Дионисием, и здесь же тогда раздался отчаянный в своей радости и любви крик побледневшей и едва устоявшей на ногах Марфы.

Когда минули минуты первых волнений, вопросов – сумбурных и порой бестолковых, когда каждый хотел рассказать другому что-то, как ему казалось, самое важное, Марфа первая взяла себя в руки, уже холодновато и бесстрастно, как она говорила обычно, велела:

– Поспешаем в церкву, ибо забываем мы, што радость, даже самую малую, надобно прежде всего к Богу нести, а уж потом к людям!..

Все направились в церковь обители, а Дионисий, придержав Марфу за локоть, сказал негромко:

– Мать Марфа, моления надобно бы творить кратко: чую, московски посланцы, злобой умываючись, по следу нашему идут. Да и воевода здешний, их соприятель, не преминет в обители сей вот-вот побывать…

– Отец Дионисий! Неужто все так неладно будет?

В голосе Марфы послышалось столько отчаяния и боли, что он, глубоко тронутый этим, сказал:

– Добра самой малости нам тут не ждать. Благословясь, в путь дальний ноне же тронемся.

– Куды ж это, господи, аль места закрытные ведомы тебе?

– Укрыть нас ноне может только морюшко одно, аль забыла, мы ведь не раз с тобой об этом беседу вели.

– Значится, к Печерским устьям?

– Только туды, иного ничего верного не вижу.

– Кстати, у меня и человек один надежный с тех мест был недавно, как раз перед тем, как нас посланцы московски ухватили. – Марфа широко перекрестилась и согласно склонила голову.

Дионисий, поклонившись в ответ, добавил после недолгого раздумья:

– Еще на время краткое задержись, мать Марфа. А ну, – повернулся он к Викентию, – представь-ка пред родительски очи ту благодать, что в холстине заплечной носишь…

Викентий тут же снял с плеча дорожную суму, вытащил аккуратно завернутую в чистое полотенце икону, найденную ими в разрушенной часовне на берегу озера.

Тут же повторилось то, что произошло, когда ее впервые увидели Дионисий и Викентий. Верно, никто не вскрикнул, не обмолвился восторженными словами, но молчание, тут же воцарившееся в монастырской церкви, было красноречивее всяких словесных излияний.

Лишь через несколько минут заметно взволнованная Марфа, и так и эдак приглядываясь к иконе, проговорила приглушенно, даже сдавленно чуть:

– Господи всемилостивый! Неужто я очами в ошибку вошла? Да нет, быть того не должно! Зрила я уже образ святой сей, зрила!.. А было сие во главном храме Соловецком, где мне с супругом моим богоданным князем Андреем на богомолье побыть довелось. К образу сему народ шел беспрерывно и днем, и в ночное время. Как оповестили нас бывшие тут же монахи, образ сей значения особого, именуется «Святым знамением дорожным», прислан в монастырь самим патриархом византийским и предназначен для паломников, уходящих в самые дальние пределы Югры, для подвигов духовных и становления веры православной. Ума не приложу, как образ сей ценности превеликой в дебрях здешних оказался, ведь он где-то на путях морских должен быть, на кораблике, на щегле крестовой впереди, истой святостью своей дорогу к славе Христовой осеняя!.. И еще помнить надобно, что ноне на создание образа, подобного этому, ни мастеров, ни красок не найдешь, пожалуй, утеряна да времечком поизничтожена суть его…

– Возблагодарим Всевышнего за находку таку – дар судьбы бесценный! – малое время спустя проникновенно проговорил Дионисий и, помолчав немного, уже по-обыденному негромко произнес: – Помолимся, в путь дальний отправляючись.

Марфа тут же первой опустилась на колени, за ней опустились все остальные, и благостное приглушенное пение поплыло под низким сводом монастырской церкви.

Издавна на Руси бытовало присловье, что добро к добру тянется, а зло к другому злу спешит. Почти по этому присловью получилось у московских служивых людей стольника Коробьина и дворянина Авксентьева, когда они, обуянные злом и жаждой мщения, встретились на лесной просеке.

И хотя встреча эта началась неудачно, когда в сумерках, не разобравшись, кто и куда идет, открыли пальбу и уложили двух стрельцов и охотника, но Авксентьев и Коробьин встрече этой были крайне рады.

Потери, обиды, сетования на такие многообещающие, но несбывшиеся планы-намерения и страстное желание любой ценой догнать, по-своему расправиться со столь ненавистными обидчиками – все это объединяло, давало хоть малую надежду на благополучный исход их рискованного дела.

…Пили, говорили, спорили до хрипоты и до хватания друг друга за грудки и едва что не до драки и все ж решили, поровну поделив людей, тут же направиться в погоню неотступную за Дионисием и Марфой, а также отправить двух гонцов к воеводе в Пермь, дабы известить его обо всем случившемся.

Но планам этим также не суждено было осуществиться. Поутру, когда Коробьин с Авксентьевым стали прощаться, перед тем как уйти в разные стороны, впереди меж деревьями замелькали люди в непривычных глазу серовато-белых одеждах. Их становилось все больше и больше, и вот они уже плотным кольцом окружили московских посланцев и их людей.

– Вогулы пришлые немирны… – хрипло, но достаточно громко, чтобы услышали другие, произнес один из охотников Авксентьева. – Усмирили их недавно, утишили-то в делах, а они вот оно вдругорядь колготятся!

Вогулы почти не стояли на месте: суетились, выкрикивали что-то по-своему, перебегали от куста к кусту, и кольцо их заметно сужалось. Авксентьев, решив опередить возможные неприятные события, собравшись с духом, вышел вперед в сопровождении двух стрельцов, державших наизготовку заряженные пищали.

– Эй вы, там! Кто по-русски хоть малость речет, выходь, поговорим!

Авксентьев повторил это раз и другой, стараясь, чтоб голос его звучал как можно смелей и солидней, хотя внутри у него буквально все цепенело от страха. Наконец перед ним предстал сухонький, невзрачный по виду старик вогул, поглядывавший как-то по-особому хитро.

– Ты пошто кричишь столь шибко, – почти правильно выговаривая русские слова, спросил он. – Лес не любит, когда шумят так вот…

– Лес? – недоуменно переспросил Авксентьев. – При чем тут лес? Вы пошто дорогу преступили нам?

– А-а! – почти радостно, как мальчишка, выкрикнул старый вогул. – Вижу, боишься, ох, боишься ты, большой русский воевода.

– Я не воевода, а государев человек из Москвы. Еще раз пытаю тебя, пошто вы…

– Нет, боишься, боишься! – перебил Авксентьева, по-прежнему неизвестно чему радуясь, старик.

И тут же лицо его утратило игривое выражение, брови густые, как два клочка слежавшейся соломы, сошлись к переносью.

– Правильно боишься, – уже строго, даже важно проговорил он, – но ты не бойся, мы недавно бунтовали маленько, теперь, тоже маленько, подождем. Пропустим вас, но только Векшу нам отдайте…

– Какого еще Векшу? – сердито осведомился Авксентьев и, повернувшись, спросил стоявшего неподалеку Коробьина: – Степан Иванович, каков Векша им еще потребен?

– Охотник здешний, известный злодей из злодеев – я ж говорил тебе, это он у меня Дионисия из рук вырвал…

– Слышал? – сказал Авксентьев старику. – Нет у нас Викеши того, провалиться бы ему сквозь землю, чернодельцу!..

– А ты посмотри, посмотри, – настаивал старик, – тот Векша уже не ваш, его наши охотники в жертву хотят отдать великому богу Нуми-Торуму, и таких богов гневить нельзя, нельзя!.. – Старик произнес последние слова почти с подвыванием и даже закатывал при этом глаза.

– Да тьфу ты, будь неладна, – в сердцах воскликнул Коробьин. – Ну иди смотри, ищи сам, вот они, все наши люди, говорю в раз остатний: нет Викеши с нами, нет!

Старик кивнул, вроде соглашаясь, но все ж подошел еще ближе, долго и пытливо разглядывал каждого русского, стоявшего сейчас на поляне. Закончив осмотр, он подошел к Авксентьеву все с той же насмешливой детской улыбкой, хотя плохо скрытая недоброжелательность явственно звучала в его голосе.

– И вправду, нет Векши, – сказал он, – но ты, думаю, был бы лучше его: такой большой, жирный. Ай, какая хорошая жертва для нашего бога! Может, крикнуть воинам, вон их все больше и больше набегает сюда! – Старик указал на плотную толпу злобно улюлюкающих вогулов…

Авксентьева при этих словах передернуло, разноцветные круги от испуга замельтешили в его глазах. Старик же, рассмеявшись уже в голос, пошел к нетерпеливо поджидающим его вогулам.

И двух месяцев не прошло после этой столь памятной для него встречи, когда Авксентьев, уже вновь настроившийся на спокойное московское житье, был вызван к одному из набольших бояр Семену Беклемишеву.

Вот уж не думал не гадал он, московский думный дворянин Гордей Акимович Авксентьев, досыта нахватавшийся тягот и горестей безмерных в недавнем походе в земли пермские, что ему опять выпадет такая муторная, еще более страховидная напасть – аж в Югру саму тащиться, будь она трижды тридцать раз неладна!

Постарел он аль умельство в обращении с набольшими людьми потерял, но только никак не смог отговориться от злокозненного упыря того, Беклемишева-боярина. Тот на отговорки Авксентьева тако зыркнул глазищами-то, прости господи, едва что не насквозь прожигая.

– Ты, Гордей, не юли тута, нашкодивши – голову в песок не прячь. Аль забыл про соузника свово – стольника Коробьина, царствие ему небесное?..

При этих словах Авксентьев не то что похолодел, а считай, что сердце у него льдом взялось. «Ишь, кого вспомнил, ишь!.. – билась в голове тревожная мысль. – Сами же повадили, под топор подвели человека невинна, а ноне и меня, штоб припугнуть, его соузником кличет. Ах, хитрован-зверователь, како размахнулся…»

Конечно, думая так, Авксентьев больше бодрился, а сам уж знал: не то что в Югру, а и в тридесятое царство пойдет, лишь бы не слышать, не видеть злодея сего, хоть и был он в горлатной шапке и боярской шубе…

– Ах как тогда в лесах пермских опростоволосился я! – едва что не казнил сам себя Авксентьев. – Упустил ту злокозненну Марфу. Не будь сего, рази надобно было бы вновь тащиться имать ее, да еще куды, куды?..

Боярин Беклемишев, видя, что Авксентьев сник и слова не вымолвит боле, чтоб отказаться там или как, сменил гнев на милость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю