Текст книги "Наследники Киприана (СИ)"
Автор книги: Виктор Рожков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Вот и сейчас Викентий видел, где недоброжелатель его, а вернее враг наипервейший ноне, отдыхал на пути, где торопился, где шел тяжело, спотыкаясь, а где и вовсе срок малый на траве валялся. А вот снова он шел, как бы на ногу припадая. «Э-э, да так я его быстренько достану», – решил Викентий. И впрямь скоро он увидел за деревьями фигуру тяжело шагающего человека с батожком в руках, на который он постоянно опирался.
Викентий взял влево, ускорил шаги и уже через десяток минут, обойдя стороной своего противника, неожиданно появился перед ним. Тот от испуга споткнулся, едва не упал и быстро-быстро запричитал:
– Сгинь, сгинь, проклятый, такого человеку православну творить не в обычай!
Это был рослый, нелепый в своей неуклюжести мужик, и причитания его рассмешили Викентия.
– Что ты завел, яко дите малое! – прикрикнул он. – Молви скороспешно, где отец Дионисий, кто там с ним, куды волокете его?
– А не скажу, не скажу! – неожиданно ощерился мужик, и злобой полыхнули его глаза. – Дело государево, тебе, оборотню, оно не по зубам, княжич роду змеиного!..
Только сейчас Викентию пришла мысль о том, что второй раз за день слышит он это «княжич». Откуда могли проведать эти злыдни о тайне, столь трепетно и охранно оберегаемой его матерью да и им самим? Ведь для всех прочих он был в прошлом «купецким сыном», а ныне известным охотником-следопытом Векшей.
«Сие не откладывая надобно распроведать, – решил тут же Викентий. – Вот дай с вызволением отца Дионисия управлюсь…»
– Значится, роду змеиного? – переспросил он, глядя в упор на мужика и поднимая пищаль. – Коли так, с тобой и по-змеиному творить буду же! Веди к месту, где отца Дионисия прячете, ежели нет, яко пса смердяща прикончу сей час, ну?..
Вид Викентия был столь решителен, что неуклюжий мужик тут же стушевался, покорно забормотал:
– Како же, како же, пойдем, пойдем, выведу на горюшко себе, тута недалечко…
Видно, отдохнув немного, он засеменил шустро, да так, что Викентий едва поспевал за ним. «Недалечко» обернулось долгой дорогой, да и сам он на полпути сдал: принялся вновь прихрамывать, жаловаться на боли в ноге. К месту, где, по словам мужика, был их стан и где находился Дионисий, они подошли в сумерках. Здесь лес был особенно густым. Огромные раскидистые ели, подпираемые к тому же россыпями небольших, поросших мхом валунов, вклинивались в березняк, уходящий к недалеким холмам. У подножья одного из них светлел алыми отблесками костер, возле которого сидели люди.
– Это кто? – спросил, указывая на них, Викентий и, так как мужик засмеялся было, прикрикнул: – Ну?!
– Сие московский посланец стольник Коробьин со слугой, – нехотя процедил сквозь зубы мужик. – Ему было велено Дионисия вашего в Москву представить, а ты на пути встал у сего столь большого человека. Не лучше ли тебе повиниться, покаяться да в стороночку отойти, покуль голова на плечах, а?
– Я те отойду, пень корявый! – вскинулся было Викентий, но сейчас же, словно устыдившись этого, лишь спросил холодно: – Ну а где ж отче Дионисий?
– А вона вишь шалаш под елью? Там праведник твой пребывает.
Викентий резанул зубоскала по скуле и, пока тот, охая и подвывая, ползал по траве, безжалостно бросил:
– А я все ж тебя ноне успокою, представлю на тот свет, ежели еще хоть словом малым отче Дионисия затронешь!..
Мужик забормотал что-то виновато, а Викентий продолжал:
– Опояской своей ноги перетяни-ка покрепче. Постарайся, а я погляжу за сим… Ну, ну!
Проверив для прочности и без того надежно затянутую опояску, Викентий без церемоний перевернул мужика лицом вниз и уже своей ременной петлей так же крепко стянул ему руки.
– Лежи, покуль я с твоим стольником потолкую, лежи тихо, засим за тобой пошлю аль сам приду, слову своему я хозяин!
Уже не глядя более на пленника, Викентий, поудобнее перехватив пищаль, скрылся за ближними деревьями.
В который уже раз выручило Викентия охотничье умельство: подобрался к костру на редкость близко, да так, что ни Коробьин, ни слуга его ни разу не встревожились. Коробьин, на первый взгляд, выглядел не очень-то важно для московского посланца: ростом невелик, тщедушен, узкоплеч, лицо усталое или больное, так, во всяком случае, показалось Викентию. Коробьин был из говорливых, и, поскольку говорил он громко, возмущенно, Викентию было хорошо слышно каждое его слово.
– Это же надо обмишулиться тако!.. Ну, постой, сотворю я неприятности воеводишке пермскому Сеньке Щербатову, каких мне старознатцев таежных подсунул. «Все народ надежной, проверенной в службе» – вот тебе и надежной: ни одного ни другого, а ведь нам поспешать надо, чуешь, Васька?
– Чую, чую, Степан Иваныч, – отвечал слуга Коробьина, плутоватый, бойкий, видом здоровяк. – Явятся не сегодня-завтра, таки в тайге в потери не пойдут.
– Так где ж они, где?.. Медлить нам нельзя, уразумей же ты, болван!
– Где они, то мне ведомо, – проговорил, появляясь из-за кустов, Викентий.
Это было настолько неожиданным, что Коробьин поперхнулся, икнул, бледнея от страха. Васька же, плутовато оглянувшись, привстал, намереваясь броситься к ближнему шалашу, где у входа висели на сучке его и Коробьина пищали, но Викентий прикрикнул:
– Сиди, пес, на месте, а то пулю враз сглотишь.
Васька тут же сник, Коробьин же, чуть оправившись и не к месту покашливая, спросил:
– Что потребно тебе, добрый молодец, откуль про людишек наших ведомо?
Викентий с сожалением посмотрел на Коробьина:
– А ты, видать, не больно-то великого ума, стольник московский. В таком разе спрос и расправу я вести должен. Како посмел ты, лизоблюд стола царского, отца Дионисия в полон-трату ввергнуть?
– Так это приказано мне боярами набольшими, – заюлил Коробьин.
– Грамоту подорожну давай да грамоту на взятие воровское, тайное отца Дионисия.
– А нет, нет тех грамот – потеряны, сам не знаю, куды делись! – Коробьин старался говорить как можно более убедительно, но его выдавали воровато бегающие глаза.
– Сколь же ты лжив есть, лихоглядец, – покачал головой Викентий, – давай грамоты!
– Вася, голубочек! – обратился он к слуге. – Ты сходи-кось к шалашу, тама в суме дорожной лежат грамоты, принеси сюды.
Викентий не успел возразить, как Васька вскочил на ноги, сделал вроде шаг к шалашу, но, выхватив из-за пояса нож, бросился на Викентия. Тут же грянул выстрел. Васька схватился за руку, заныл, запричитал, покатился по траве.
Викентий с дымящейся у ствола пищалью повернулся к Коробьину:
– Теперь уразумел? Чтоб сей же час грамоты у меня были!
– Счас, счас! – едва не припадая к земле, бросился к шалашу Коробьин.
Он, и верно, тут же возвратился назад, протянул Викентию продолговатый дорожный ларец.
– Я и прочитать, растолковать, ежели надобно, могу, – заглядывая в глаза Викентию, зачастил Коробьин, но Викентий, взяв ларец, сказал:
– Иди вон лучше псу своему помоги. – Он кивнул на Ваську, все еще ошалело прижимающего к груди раненую руку. – Тряпицей оберни или как там еще… А я к отцу Дионисию пойду, как он здоровьем-то?
– Здоров, слава богу! Ох, молодец, в каку ж ты меня опаску вводишь, на Москву-то я без сего Дионисия вернусь – мне топор, петля. А в лучшем случае – в монастырь, навечно… – В голосе его было унижение, тоскливая безысходность, даже отчаяние, но Викентий не нашел в душе и капли жалости к этому человеку.
Прихватив по пути пищали стольника и его слуги, Викентий направился к шалашу Дионисия. Тот сам встретил его на пороге, обнял, поцеловал трижды и, прослезившись, благословил.
– Отче Дионисий! Чую, есть немало что поведать мне, да и у меня к тебе разговор особый. Но сейчас на то времени ну нисколько нет! Как ты в ходу-то?
– Да легок я еще покуль на ногу.
– Тогда в путь, в путь, отче! Поверь, надобно тако.
– Ну, коль надобно, тебе виднее, с богом, сыне мой!
Стольник Коробьин, возившийся до этого со слугой, перевязывая тряпицей ему руку, подошел, стал рядом, глядя на Викентия.
– Так как ты дале мыслишь нам быть, молодец-удалец аль разбойничек лесной, не знаю уж, како и звать-величать тебя?..
– Пошто ж ты меня своим имечком нарекаешь? – недобро усмехнулся Викентий. – Это ты лиходей-разбойник, а я старцев честных по ночам в полон не уводил. А еще стольник, дворянин московский! Где ж благородство хваленое твое?
– Благородство? – неожиданно взъярился Коробьин, затрясся, замахал руками. – Молод ты еще! Зелен про столь высоки понятия толковать. Царь Бориска, слава тебе господи, Богу душу отдал, а прихлебатели его, лизоблюды все еще вкруг трона царя нового вьются, делишек своих концы, что на виду остались, прячут от взоров людских.
– То их окаянство нашего рода, кто в живых еще ноне есть, не касается, род Надеиных честной и к грязи никакой – сыском разным – не примешен!
Коробьин зло рассмеялся:
– Смотри-ко ты, херувим какой явился! Да злодеяния ваши в Москве на семь раз переписаны, в края здешни давно есть присланы. И на тебя, и на Дионисия вашего, и на матерь твою Манефу. Изловить вас всех велено беспощадно и беспременно и воеводам, и стрельцам, и казакам, и даже людишкам здешним диким, которые хоть в чем-нибудь под рукой нашей ходят.
– Так это, значит, на меня дерево не без причины упало, – догадался Векша. – Вогулы подпилили?
– А ты думал! – скривился Коробьин. – Им за дело сие тоже воевода пермский деньгу посулил…
– Брешешь, пес! – замахнулся было на него Векша, но Дионисий успел удержать его руку.
– А! Не нравится, не нравится, – теперь уже юродствуя, выкрикивал Коробьин. – А известно ли тебе, как только мы тебя с Дионисием к воеводе пермскому доставим, он вместе с нами и твою мать отправит…
– Отче Дионисий! – взмолился Векша. – Да позволь ты мне волю рукам дать, сего злодеюку боле слушать мне немочно!..
– Сиди себе, сыне, – ответил Дионисий, – с него не мы, Бог полной мерой спросит.
И без того тонкие губы Коробьина вытянулись, отчего улыбка вышла отталкивающей. Он, видно, окончательно вошел в раж, затрясся весь, замахал руками, бесстрашно наступая на Викентия.
– Стрели меня, стрели, жить мне по твоей милости боле незачем… А-а-а! – вдруг не закричал – завыл он и, упав на землю, стал кататься из стороны в сторону, колотя по траве судорожно сжатыми кулаками.
Викентий не глядя плюнул, отвернулся, сказал Дионисию:
– Подожди здесь, отче. Вон к тому лиходельцу, отче, дело едино есть, – указал он на слугу Коробьина.
Дионисий видел, как Викентий, подойдя к Ваське, что-то сказал ему, указывая в сторону, и как тот, придерживая раненую руку, угодливо закивал головой, кланяясь низко-низко, а затем торопливо зашагал вдоль кучно стоявших деревьев и тут же скрылся из глаз.
– Там недалече дружок его лежит, мной связанный, – объяснил Викентий, вернувшись. – Поспешаем, отче, покуль они вернутся. Нет у меня желания стрельбишку затевать.
– А этот? – спросил Дионисий, указывая на Коробьина, все еще лежащего на траве.
– А-а! – презрительно махнул рукой Викентий, повесив на одно плечо свою пищаль, а на другое пищали Васьки и Коробьина и их пояса с дорожными припасами. Ларец в мешке передал Дионисию: – Держи, отче, груз невелик, ежели он тебе тяжеловат станет, молви мне, передышку сотворим…
Дионисий тут же перекрестился сам, перекрестил Викентия и направился за ним. Коробьин же, приподнявшись на руках, долго смотрел им вслед, и по щекам его катились редкие злые слезы.
Стая больших птиц пронеслась низко над лесом, и Коробьин, с завистью проводив их глазами, подумал: «Все уходят, улетают. Куды ж мне деваться ноне?» Тоска и отчаяние, горше которых он еще никогда не испытывал на свете, с такой силой охватили его, что ему почудилось, что вот-вот остановится его сердце, а вместе с ним и вся жизнь кругом… Но миновала минутная слабость, и все заботы, горести, ожидания грозящих ему бед вновь подступили, будто ухватив за горло. Слезы бессилия, безысходности и жалости к самому себе вновь, как и недавно, сменились слезами, напитанными злом.
Он вскочил, крикнул что было сил:
– Васька-а-а! – но крик его, раскатившись по лесу, остался без ответа.
Глава 2
Викентий понимал, что положение, в которое он поставил Коробьина, вынудит того на самые отчаянные, может, и безрассудные действия, так как люди его склада редко мирятся с поражением.
На вопрос Дионисия: «Како же ты думаешь доле нам быти?» – Викентий сказал: «Думай не думай, отче, одна у нас дорожка покуль: уйти как можно подале, исхитриться, штоб злодеев тех хоть на малый срок запутать. И на то у нас есть день-другой – не более. Кое в чем мы их подбили: пищали, считай, припасы зелейны и прочие – все у нас; да и разброд у них меж собой: спросы-разборы пока искоренятся – кое время пройдет, все нам на руку, а уж потом нам туговато будет, кинутся те злодеи, яко псы, по следу, нас постараются перенять».
К вечеру, когда они уже отмерили добрый отрезок пути и решили встать на ночевку, каждый занялся своими немудреными делами. Викентий, блюдя неписаный, но строго выполняемый охотничий закон, проверил на ночь глядя оружейный запас, разложил поподручнее прочее оружие, а также, исхитрившись, сварил на бездымном костерке походную охотничью кашу.
Дионисий же, отужинав, достал ларец с документами и принялся внимательно разглядывать их, повторяя по нескольку раз не только отдельные абзацы, но и целые страницы. Потом, малое время спустя, подозвал поближе Викентия:
– Давай-ка потрудимся да прикинем, брате, вместе хитрования да измышления, коими сей ларец отяжелен весьма и весьма…
Если первая грамота не представляла особого интереса, обычная подорожная тех времен, то вторая – на глянцевитой иноземной бумаге с разводами, с печатями на красных шнурах с массивными кистями – буквально приковывала к себе внимание.
Вот что значилось в ней: «…По повелению набольших бояр Семена Андреева Беклемишева и Петра Петрова Боголюбского надлежит тебе, стольник Степан Иванов Коробьин, отбыть в земли пермские и, отыскав там старца Дионисия, который воеводе тамошнему князю Семену Щербатову ведом, доставить старца того тайно на Москву. К делу сему служилых государевых людишек ни в коем разе не привлекать, обходясь теми, што у воеводы тамошнего для охотничьих и прочих лесных дел припасены».
– Ишь ты, – подивился Викентий, – сколь хитромудры бояре-то: в случае чего Коробьин вроде бы и ни при чем, спрятал грамоту – и вся недолга, а людишки, которые тебя, отче, ухватили, – сами по себе, им и ответ держать…
– Так оно, сыне, так! Мысления извечны и преподлы трижды тех, кто, у трона пластаясь, куска лакома да жирна ждет. Тебе сие дивно, а я, в свое время не единожды там бывавши, насмотрелся мерзостей тех и обманов вдосталь!
– Отче, – еще более удивился Викентий, – а я тебя, прости на слове, вечным молитвенником и постником считал, далеким от дел и забот житейских.
– И рад бы таковым быти, да жизнь и дела людей, куда как близких мне, в ину сторону бросают. Прости, Господи, за оговорку сию!.. Ты вот по простоте душевной в словах грамоты сей видишь то, что начертано там, а я между строк в догадку вхожу, истинный смысл написанного находя.
– Это како же? – удивился вновь Викентий.
– А вот тако же… Ну, к чему, скажи, было по одному и тому же делу двух служилых посылать?
– Неведомо мне…
– А мне ведомо, ибо тако и ранее творили московски больши головы… Пусть, мол, там, окромя протчего, и друг за дружкой приглядывают, прислушиваются, ежели что. А мы ужо тут в Москве потом решим: сколь веры им давать в том или ином деле можно… А ежели и случится, в чем и оговорят друг друга, то их грех будет, не наш…
– Неужто люди таки и в делах великих оговаривать друг друга могут?
– Не только оговаривать, но и с потрохами продать способны, ежели выгода хороша тут им светит. Вот в ларце здешнем есть также грамотка, како бояре московски с Литвой наипрочно повязали и головы, и души свои. Царя Бориса метили скинуть, землю русску под руку литовску навечно отдать.
– Отче, отче, так то дела давни, прошедши, что тебе ноне в них?
– А ты смешон, коль не уразумел до конца… Некоторы из бояр тех и ныне вкруг трона пластаются да с Литвой дружбу-приязнь ведут, како и ранее была. Это они сгубили отца твово, князя Андрея, оговорив его, да под плаху подвели, проведав, что знаемо ему о заговоре ихнем. Они же пронюхали, доискались, что пермская игуменья Марфа – на самом деле княгиня Манефа – в одной из обителей здешних главенствует. Ну, а раз так, то и я рядом. Должны быть при мне, како им тож ведомо, грамоты об их прошлых изменах да братаниях с Литвой, русской земле – державе нашей – во вред да потерю.
– Сколь же подлы и богопротивны они! – нахмурился Викентий.
– Вот и размысли, коли так. Ты, в летах столь юных, в делах государственных и вовсе несмышленый, низость содеянного ими понимаешь, а они нет – да еще кичатся этим, – сие страшно и богопротивно есть!.. К годам моим о смирении бы думать побольше надобно, а мы или не заслужили его, или пред Богом чем виноваты, что он не дает нам на битву честну за правду-истину идти…
– Надеждами жили – еще поживем, а вдруг да и удостоимся светоча ясности…
– Дай-то бы Господи! – тяжко вздохнул Дионисий.
К концу второго дня Дионисий и Викентий вышли к небольшому лесному озеру, на берегу которого, на песчаном взгорке меж валунов, горбатилась полуразвалившаяся часовня, а рядом не то дом, не то сарай, почти без стен, но с целой еще земляной, поросшей мелким кустарником крышей.
К этому времени небо, и без того темнеющее весь день бесконечными грядами тяжких туч, разразилось нудным моросящим и, как видно, долгим дождем, что несказанно обрадовало Викентия.
– Отче, возблагодарим Господа, – обратился он к Дионисию. – Дождь сей как благодать, свыше нам посланная: следы-то все смоет. Разве что те злодеи забрести сюды могут, а так тайга большим-большая, во всяком разе, на ночь да и на день завтрашний мы в безопасье.
Когда они, оставив под навесом пищали и прочий дорожный запас, переступили порог часовни, было еще достаточно светло. Ветхая, в многочисленных дырах, крыша не препятствовала свету, отчего явственно проступали на потемневших замшелых стенах искусно вырезанные кресты из лиственницы, несколько малых икон под ними в дождевых подтеках и пятнах и аналой посредине с установленной на нем иконой побольше. Можно было предположить, что находится она здесь со времени постройки часовни, до того плотный на ней был слой копоти, грязи и паутины.
Дионисий осмотрелся, поднял с земли подвернувшуюся под руку тряпицу, промыл ее в дождевой луже у порога и принялся осторожно протирать икону. Проделал он это несколько раз подряд, пока поверхность иконы не стала тускло поблескивать коричневато-золотистыми с прозеленью мокрыми пятнами.
Увидев такое, Викентий разочарованно протянул:
– Подпортилась, видно, не разберешь, что тут и значилось.
Дионисий ничего не сказал на это, лишь в который уже раз вновь протер икону, и вдруг и он, и Викентий разом, будто сговорившись, воскликнули протяжно и отшатнулись от аналоя, где стояла икона. На поверхности ее, будто всплывая с глубокого дна, заструились, ежесекундно меняя окраску, всполохи полос и радужных линий, превращаясь в черты лица довольно молодого еще человека, удивительного суровой подчеркнутой отвагой и мужественностью. Этому впечатлению в немалой степени способствовал взгляд его устремленных к небу глаз, щедро излучающих тепло и непонятную притягательную силу для каждого, кто посмотрел бы сейчас на икону.
Трудно, вернее, невозможно было представить себе, что водило рукой мастера-иконописца, создавшего это, безусловно, великое произведение, но то, что он являлся личностью необычной, наделенной, как говорится, талантами свыше, сомнениям не подлежало.
Оцепенение, охватившее Дионисия при взгляде на икону, наконец оставило его, и он, благоговейно перекрестившись, произнес приглушенно:
– Зри, сыне, зри прилежно на сие чудо земное, а может, и благодати небесной благословенной. И еще более того скажу, что я сей образ зрил где-то в жизни прежней… Постой, постой! – вздрогнув, встрепенулся Дионисий, по лицу его прошла тень испуга, вернее, крайнего напряжения мысли. И вдруг он, облегченно вздохнув, почти радостно воскликнул: – Слава Господу, вспомнил, вспомнил, сыне мой! Это ж давний византийский образ святого Георгия Победоносца, изображенного без коня, пешим, стоящим на камне, но все равно уязвляющим змея – не столь копьем, сколь своею святою силой. Находился я в то время в благословенном Соловецком монастыре, где на одном из причалов снаряжали паломников к отходу в земли югорские. На одном из корабликов я и увидел тогда сию икону, именуемую «благодатью дорожной». Без такой иконы в то время немыслимы были ни мореходские, ни сухопутные пути, ни диких зверей, ни не менее диких людей одоление, ни попытки если уж не раскрыть, то хотя бы прикоснуться к тайнам и пугающим загадкам Югры.
Они посмотрели теперь еще более внимательно на икону, потом – друг на друга, и Дионисий произнес негромко:
– Пойдем-ка отселе, сын мой. Недостойны мы праздно столь на тако велико творение души человеческой зрити…
– Так как же оно, отче, – забеспокоился было Викентий. – Неужто благодать сию здесь на изничтожение медленное бросим?
– Пойдем, пойдем! – так же не повышая голоса, повторил Дионисий. – Поутру, с началом дня грядущего, о сем помыслим…
Помыслить им не удалось, с вечера никак заснуть не могли: все рассуждали-прикидывали, как это и почему столь ценная икона безнадзорно брошенной оказалась, кто повинен может быть в этом, ведь от предполагаемых путей паломников здесь было далековато… В таких разговорах ночь будто сгинула, а рассвет заявил о себе неожиданно рано.
Викентий предложил:
– Отче, ты тута оглядись, о костерке и едишке уж какой побеспокойся, а я схожу осмотрюсь, я еще вчера, когда подходили сюды, следов куды как интересных наглядел…
– Ступай, сыне, но недолго чтоб.
– Постараюсь, – уже на ходу ответил Викентий, скрываясь в зарослях молодого ельника.
Минул час, другой, и Дионисий, беспокоясь, все чаще выходил на поляну у полуразрушенной часовни, даже пробовал раз-другой окликать Викентия. Наконец тот сам появился, но совсем не с той стороны, где ждал его Дионисий. Тот хотел было расспросить его, чего, мол, задержался столь. Но Викентий лишь промолвил: «В путь, в путь, отче», на ходу, считай, заглянул в часовню, завернул в полотенце икону Георгия Победоносца и уложил в заплечный мешок. Вскоре они уже шагали вдоль опушки молодого леса, опоясывающего поляну с часовней.
Дионисий, зная характер и привычки Викентия, молчал, ожидая минуты, когда тот разговорится и расскажет о причине столь поспешного их ухода с этого места. Но Викентий будто воды в рот набрал: шагал молча, изредка морщил лоб и будто шептал что-то – то ли спрашивал сам себя, то ли недовольствовал, не находя ответа.
И лишь вечером, после незатейливого, как всегда, ужина, уже перед сном, Викентий подошел к Дионисию и, сдернув колпак, виновато, даже чуть церемонно сказал:
– Ты уж прости меня, отче, за молчанку таку долгу, но ране разговор должный начать никак не осмелился. Поутру, спаси Господи, пришлось видеть взору тяжкое, а я уж думал, насмотрелся, по тайге скитаясь, всякого…
– Дерзай! – ободрил его Дионисий.
– Неподалеку от часовни, где мы образ сей дивный нашли, я яму, листьями да россыпью каменной засыпанную, приметил. Останки двух православных в одеянии монашеском да с крестами у сердца там пребывали, порванные в куски медвежьими лапами. И сам медведь в поединке том с ними тож не устоял, хоть и был страховиден предельно! Таковы и в дебрях самых таежных редки, недаром вогулы их дикуями кличут!
– Дикуй? Это что есть? Такого наименования за всю жизнь не слыхивал.
– Дикуй – значит дикой зверь, отшельник-зверователь, всегда против всего живого. Те двое православных, что я в яме нашел, супротив дикуя не устояли, конечно, но и он с Божьей помощью, не иначе, изничтожен был!
– Царствие им небесное, – как-то по-особому произнес, опускаясь на колени, Дионисий и, помолившись некоторое время, негромко спросил у Викентия: – Похоронил, конечно, их?
– Да, землицей и каменьями мелкими присыпал, а кресты нательные, в тряпицы завернув, в изголовья к ним пристроил.
Дионисий вновь склонил голову в молитве. Викентий присоединился к нему, и таежная мгла, окончательно сгустившись к этому времени, накрыла их едва заметно колыхавшимся покрывалом.
Вряд ли бы при архиепископе Илиодоре, имя которого было далеко известно за пределами пермской земли, осмелились поступить так с игуменьей Марфой, как поступили ныне. Преемник покойного Илиодора архимандрит Иосаф был слабоволен, нерешителен. В разговорах с особами, стоявшими выше его по служебному положению, он всегда волновался и говорил подчас не то, что нужно, а то и вообще терял дар речи. Ему ли было возражать или, не дай бог, противиться авантажному, барственному московскому думному дворянину Авксентьеву, прибывшему с именным указом царя и патриарха.
Свои дела вокруг обители и внутри нее Авксентьев начал с того, что велел выставить у главного входа и всех боковых дверей крепкую стражу. Дабы ни сама Марфа, ни многочисленные жалельщики ее не только бы не вели разговоры, но и вообще не виделись бы друг с другом.
Это сразу же вызвало шум, недовольство, и уже назавтра к Авксентьеву пошли люди: пермские дворяне, стрелецкие сотники, купцы и прочий городской люд. Все они просили об одном: отпустить, не чинить препонов игуменье Марфе, которую чтили и в городе, и в дальней и ближней округе за мудрость, доброе и отзывчивое сердце и за добрые тож дела, которых на счету Марфы было немало.
Авксентьев поначалу принимал посетителей, манерничал, важничал, потом вообще велел никого не пускать, чем еще больше обозлил людей, почти сплошь сочувствующих Марфе.
– Вот оно каково ноне посланцы-то московски творят: игуменью-праведницу, истую молитвенницу за грехи наши за караулом держать дерзнули!.. – слышалось в толпе, собравшейся у красного крыльца воеводского подворья.
– Да уж, от дел таких добра не жди, шатается православие, ох шатается антихристу на радость.
К обеду, когда толпа у крыльца стала более многолюдной, к народу был вынужден выйти сам воевода – князь Семен Щербатов. Расшитый серебром синий охабень с разрезными рукавами, длиной до пола, придавал его и без того тучной фигуре излишнюю громоздкость. На щекастом рыхлом лице поблескивали хитрющие глаза.
– Пошто шум творите, православные? – более чем миролюбиво начал он. – Заступа ваша за игуменью ни к чему. Набольшими государевыми людьми велено ее на Москву доставить, а что, пошто – нам неведомо…
– Неведомо? Как же сие? – взорвалась криками толпа. – Давай сюды дворянина того московского, а то сами спросим с него, пошто он столь бесчестно мать игуменью беспокоит…
В другое время и близко бы не потерпел такого своеволия воевода. Сейчас же, после недавнего и с трудом усмиренного бунта немирных пришлых вогуличей да при наличии в крепости всего одной полусотни стрельцов, приходилось как уж там, но сдерживаться, хитрить да изворачиваться, что было вот уж как отвратно для болезненно самолюбивого воеводы.
Он быстро, почти незаметно окинул взглядом толпу, стараясь запомнить некоторые лица: «…Этот вот, и тот, и вон этот… Ну, погодь… Ино толкование с вами наладим, дай срок…» Все это было, как говорят, на уме, внешне же лицо воеводы являло собой истинное благоденствие и миролюбие.
– Тише, тише, православные, – уговаривал он наседавших горожан. – Прибывший московский дворянин хворой лежит, вот те крест! Как он на ноги встанет, поведете с ним разговор, обещаю, но только мирно, тихонько. Так расходитесь покуль…
Пошумев еще немного, народ стал расходиться, а воевода прямо с крыльца направился в дальнюю светлицу своего дома, где помещался Авксентьев.
– Ну, Гордей Акимович, – с ходу приступил воевода, – время боле не терпит! Давай-ка в путь-дорогу, поспеша, направляйся. Иначе мне в раз-другой не сдержать людишек – и покои мои разнесут, и нам с тобой несдобровать!
– Да рад бы с милой душой, но не могу, покуль Марфа сия зловредная не заговорит. Есть у меня к ней спрос наиважнейший о грамотах неких тайных. И без спросу сего не велено мне на Москву ее везти.
– Так уломай ее каким-нибудь манером, прельсти, што ли, чем, ужель с норовистой бабой говорить у тебя ухватки нет?
– Ты вот сам попробуй – кремень, прости господи, а не баба, таковых видать мне не доводилось!..
– И все ж ты рискни, Гордей Акимыч, а тем временем и сынка ее, Викешку, изловим.
– Господи! Да неужто до сих пор не пойман он? Сам же хвалился, что у тебя лесовики – охотники напервейши.
– Так-то оно так, да ведь и тот Викешка далеко не прост есть! Видать, ухваткой злодейской весь в мамашу свою.
– Это уж как водится, – согласился Авксентьев. И с тоскливой обреченностью заявил: – Ну што ж, еще раз попытаюсь… Ежели и сейчас та злонамеренна Марфа ничего не скажет, то, ей-богу, в железа возьму ее. Тако вот, в железах, в Москву и потащится!
И опять было то же самое: и уговоры, и обещания всяческие, а потом и угрозы, когда, едва сдерживая себя, Авксентьев цедил сквозь зубы:
– В остатний раз толкую тебе, более толковать не намерен: или соглашайся, или в железах побредешь пешочком до Москвы самой – не иначе!
– И поднимется рука? – как ни в чем не бывало осведомилась Марфа со своей обычной, холодновато-презрительной улыбкой, доводившей Авксентьева до белого каления.
– А в том не сомневайся! – срываясь на крик, подтвердил он.
– Да кто ты такой есть, штоб на меня, на княгиню издревле славного рода, глазами сверкать да речи подлые вести? Вон отсель – штоб и духу твово окаянного в обители честной не было!..
А тут еще, как назло, широко распахнулась дверь и в просторную келью игуменьи, считай, не вбежали, а почти ворвались молодые монахини, обступили ее, размахивая руками, подняли такой гвалт, словно для них были не писаны строгие правила и каноны обители.
Авксентьев вынужден был отступить. И так повторялось еще дважды. Тогда он, уже окончательно взбешенный, взял с собой десяток городовых стрельцов, вывел игуменью Марфу из обители силой и распорядился временно поместить ее в крайний, отдаленный от других воеводских строений прируб.
Через сутки, в глухую полночь, в дверь этого прируба постучали. Ответа не последовало. Стук повторился еще и еще, но безрезультатно, тогда стрельцы, пришедшие сюда вместе с Авксентьевым, выбили дверь.
Единственное послабление, которое он сделал для Марфы, состояло в том, что он велел надеть ей на руки не большие, «позорные», наручники, а малые, полегче. В остальном же он не отступил ни на йоту от своего намерения.
На сборы было дано самое малое время: вещи, книги и иной немногочисленный скарб Марфы быстренько покидали в повозку, и Марфа вместе с послушницей Аглаей – любимой воспитанницей – не более как через полчаса уже шагала в сопровождении одетых в чуги* конных стрельцов вслед за повозкой по окраинной улице Перми. Повозка побольше, запряженная парой рослых мохнатых коней, где ехал Авксентьев, катилась впереди, также в сопровождении стрельцов, и еще трое замыкали этот невиданный здесь доселе кортеж.