355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » Три встречи » Текст книги (страница 1)
Три встречи
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:20

Текст книги "Три встречи"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Виктор Платонович Некрасов
Три встречи
(рассказы, письма)

Виктор Некрасов
(1911–1987)

Виктор Платонович Некрасов родился 14 июня 1911 года в Киеве, как говорил писатель, – «в самом центре древнего Киевского княжества, и, если не на месте самого терема Владимира Красное Солнышко, то, во всяком случае, совсем рядом», на современной Владимирской улице. Первые годы жизни связаны с Францией – Вика Некрасов, которого тогда окружающие звали Бубликом, находился в среде эмигрантов из России: Плеханов, Ленин, Луначарский, Надежда Константиновна, Мария Ильинична – эти имена встречаются в воспоминаниях Некрасова.

Молодость, увлечения, архитектура, театр… Хотелось быть то Корбюзье, то Станиславским, на худой конец – Михаилом Чеховым. Немного и писал. «Смесь Гамсуна с Хемингуэем», – вспомнит потом о своих ранних опусах Некрасов.

В тридцать седьмом уцелели – загадка, – ведь родители из «бывших», дворяне, бесстрашная тётка Софья Николаевна Мотовилова писала письма Крупской, Ногину, Бонч-Бруевичу по поводу несправедливых арестов… Может, уберегли чекисты, жившие в одной из комнат уплотнённой квартиры Некрасовых, детей которых лечила мать Виктора Платоновича.

Институт. Театральная студия. Некрасов работал в театре. Бродячем, левом, полулегальном. Исколесил Киевскую, Житомирскую, Винницкую области. Потом Владивосток, Киров – театры там настоящие, но роли третьеразрядные. Подхалтуривал декорациями. По вечерам что-то писал. Возвращали. Из театра Красной Армии в Ростове-на-Дону взяли в армию.

Виктор Некрасов по его собственному признанию в одном из писем «в самых адских котлах перебывал», после Сталинграда – госпиталь, снова фронт… Последнее из приведённых здесь писем заканчивается обещанием написать подробное письмо. Его не было – в Люблине второе ранение, так закончилась война для Некрасова.

Свои первые литературные упражнения, закончившиеся рукописью романа «Сталинград» (первое название повести «В окопах Сталинграда»), Виктор Платонович связывал с требованиями врачей разрабатывать парализованные пальцы правой руки. Однако во фронтовых письмах Некрасова мы обнаруживаем строки, где он тогда уже сообщает родным, что начал работу над романом о войне.

Роман «Сталинград» появился в 8-10 номерах «Знамени» за 1946 год и тут же попал под обстрел критики, да и литературная общественность растерялась: книга написана не профессионалом, а простым офицером, не искушённым в тонкостях соцреализма, ни слова о партии, три строчки о Сталине… Однако через год Некрасов обнаружил свою фамилию в списке лауреатов Сталинской премии. «Только сам мог вспомнить, никто другой», – загадочно шептал автору, предварительно закрыв двери кабинета, Вс. Вишневский.

С тех пор книга стала образцом, примером, её издавали и переиздавали. Появлялись сборники фронтовых рассказов Некрасова, повести «В родном городе», «Кира Георгиевна», создавались фильмы по произведениям Некрасова. Казалось, судьба вела писателя к литературному Олимпу.

Однако в обидном, несправедливом анонимном фельетоне, напечатанном в шестидесятые «Известиями», появилось зубоскальное определение писателя: «Турист с тросточкой». Поводом к обвинению Некрасова послужили его замечательные путевые зарисовки в очерках «Первое знакомство» (I960), «По обе стороны океана» (1962), «Месяц во Франции» (1965), в которых писатель не «вывел образ врага».

Началась травля. 12 сентября 1974 года самолёт, следующий рейсом Киев—Цюрих, навсегда увёз Некрасова из нашей страны. За рубежом были написаны автобиографические произведения: «Маленькая печальная повесть», «Записки зеваки», «По ту сторону стены», «Саперлипопет» – их начинает наконец открывать для себя советский читатель.

Недавно Институт книги провёл интересное исследование, посвящённое анализу популярности недавно запрещённых писателей. Выяснилось, что произведения Некрасова стоят на четвёртом месте в длинном ряду отнятых у народа сочинений, которые хотели бы прочитать или перечитать наши соотечественники. Сейчас такая надежда появилась…

    Владимир Потресов

Рядовой Лютиков

Как-то ночью я возвращался с передовой. Устал невероятно. Мечтал о сне – больше ни о чём. Приду, думаю, даже ужинать не буду, сразу завалюсь… Но вышло не совсем так.

Спускаясь в овраг на берегу Волги, я ещё издали заметил, что возле моей землянки что-то происходит. Человек десять-пятнадцать бойцов толпились около входа в блиндаж.

– Что тут у вас?

– Да заболел вроде один, – ответил кто-то из темноты.

– В санчасть отправить, значит, надо. Чего стоите? Пополнение, что ли?

– Пополнение.

Получали мы его тогда – дело происходило в Сталинграде в конце января сорок третьего года – не часто и не густо. Человек по пятнадцать-двадцать в неделю, моментально расхватываемых батальонами. Тут же, в овраге, как раз против моей землянки, пополнению выдавали тулупы, валенки, тёплые заячьи рукавицы, оружие и отправляли на передовую.

Кто-то тронул меня за локоть. Я обернулся. Терентьев, мой связной.

– Симулянт… – Терентьев всегда был всем недоволен, на всё ворчал и всех осуждал. – Нажрался чего-то и в «ригу» поехал. Напачкал только.

– Ладно. Позови Приймака. А бойцов давайте-ка к штабу… А то подорвётесь здесь на капсюлях. Живо…

Бойцы, ворча, поплелись к штабному блиндажу. У входа в землянку остался только больной. Он сидел на корточках, обхватив колени руками, и молчал, уставившись в землю.

– Что с тобой?

Он медленно поднял голову и ничего не сказал. Его опять стошнило.

– Заведи его в землянку, – сказал я. – А я в штаб и сейчас же назад. Приймаку скажи, чтобы градусник захватил.

Когда я вернулся из штаба, Приймак, фельдшер, сидел уже в землянке и Терентьев поил его чаем.

– Ну, что у него?

– А бог его знает, – отхлёбывая горячий чай, сказал Приймак. – Отравился, должно быть. Дай-ка градусник, орёл.

Боец полез за пазуху и с трудом вытащил из-под всех своих гимнастёрок и телогреек хрупкую стекляшку. Вид у него был плохой – лицо серое, небритое, губы сухие, спутанные чёрные волосы лезли из-под ушанки на глаза. На вид ему было лет двадцать пять, не больше.

Приймак глянул на градусник и встал.

– Тридцать восемь и пять. Пусть полежит пока… После посмотрим.

Боец тоже встал, придерживаясь рукой за койку.

– Давно заболел? – спросил я.

– С утра…

– А чем кормили?

– Горох… Консервы…

– А раньше болел?

– Да как сказать… Не очень.

Отвечал он односложно, тихим, глухим голосом, не глядя на нас.

– Что же на том берегу не сказал, что болен? – спросил Приймак.

Боец поднял глаза – чёрные, усталые, лишённые весёлого блеска глаза ничем не интересовавшегося человека, – но ничего не сказал.

– Симулянт, одно слово, – пробурчал Терентьев, сгребая остатки сахару со стола в консервную банку. – Набил градусник, и всё…

Приймак цыкнул на Терентьева:

– Много понимаешь ты в медицине, – и повернулся ко мне: – Консервы. Факт, что консервы… Пускай полежит денёк…

Но Лютиков – так звали этого бойца – пролежал не денёк, а целую неделю. Первые два дня лежал у меня – в блиндаж моих сапёров угодила мина, и пришлось его чинить, – лежал молча, подложив мешок под голову и укрывшись до подбородка шинелью. Смотрел не мигая в потолок чёрными усталыми глазами. Почти не говорил, ничего не просил, не жаловался. Раза три, обычно после еды, его тошнило, и Терентьев, убирая за ним, безумолку ворчал и швырялся предметами. Потом Лютиков перешёл во взводный блиндаж, и за иными делами я совсем забыл о его существовании. Напомнил мне о нём Черемных, наиболее грамотный из моих бойцов, исполнявший обязанности замполита.

– Отправили бы вы, товарищ старший лейтенант, куда-нибудь этого самого Лютикова. Работать не работает, и пользы от него никакой…

Помкомвзвода написал направление в госпиталь, но тут как раз подвернулась какая-то срочная работа, и Лютикова оставили сторожить блиндаж.

Прошло ещё несколько дней. Во взводе у меня выбыло сразу три человека и осталось четыре, вместе с помкомвзводом. Командир взвода две недели уже как лежал в медсанбате. А работы как раз подвалило. Немцы разбили НП, и в одну ночь надо было его восстановить. Помкомвзвода, усатый, деловитый и сверхъестественно спокойный Казаковцев, пришёл ко мне и говорит:

– Разрешите Лютикова на ночь взять. Майор велел в три наката НП делать и рельсами покрыть. Боюсь, не управимся.

– А он что, выздоровел?

– А бог его знает. Молчит всё. Курить, правда, сегодня попросил. А раньше не курил. И обедать вставал.

– Что же, попробуйте.

Под утро я пошёл посмотреть, как идут дела. Бойцы кончили укладку наката и засыпали его снегом. Казаковцев потирал руки:

– Управились-таки, товарищ инженер. В самый раз, в обрез. Через час уже светать будет.

Я спросил, как Лютиков. Казаковцев поморщился:

– Никак. Возьмёт бревно, полсотни метров протащит и как паровоз дышит.

– Завтра же в санчасть отправьте.

На обратном пути мы зашли на КП третьего батальона – начался утренний обстрел. Решили пересидеть.

Комбат три Никитин – здоровенный, краснолицый, в кубанке набекрень – распекал своего начальника штаба:

– Третий раз уже приказ приходит. Третий раз, понимаете? А ты хоть бы хны… Начальник штаба называется. Адъютант старший… Бумажки всё пишешь, донесения… А думать кто будет? Я? Замполит? У нас и так работы хватает.

Начальник штаба – сутулый, длиннолицый, с красными от бессонницы глазами – молча сидел и рисовал какие-то крестики на полях газеты.

– Ты понимаешь, инженер, третий раз приказ приходит – пушку эту чёртову подорвать. Под мостом. А он и в ус не дует… Бумажки всё пишет. Я целый день на передовой. Крутиков тоже. А он сидит себе в тепле да по телефону только: «Обстановочку, обстановочку». Вот тебе и обстановочка… Дохнуть не даёт пушка окаянная…

Пушка, о которой говорил Никитин, давно уже не давала ему покоя. Немцы втащили её в бетонную трубу под железнодорожной насыпью и днём и ночью секли никитинский батальон с фланга. Подавить её никак не удавалось – боеприпасов в полку было в обрез, а десяток выпущенных по ней снарядов не причинил ей никакого вреда. Сейчас Никитин вернулся от командира полка после основательной головомойки и не знал, на ком сорвать злость.

Никитин набросился на меня:

– Тоже инженер называется… В газетах про вас, сапёров, всякие чудеса пишут – и то взорвали, и то подорвали, а на деле что? Землянки начальству копаете.

Он встал, выругался и зашагал по блиндажу.

– Набрал себе здоровых хлопцев и трясётся над ними… Снимут три-четыре мины – и сейчас же домой.

Он остановился, сдвинул кубанку с одного уха на другое.

– Ну, ей-богу же, инженер… Помоги чем-нибудь. Вот тут вот сидит у меня эта пушка. – Он хлопнул себя по шее. – Долбает, долбает – спасу нет. Снарядов не хватает, подавить нечем… Взорви её, сволочь проклятую. Ты же сапёр. Дохнуть ведь не даёт. Честное слово…

В голосе его прозвучали жалобные нотки.

– У меня всего три человека – сам видишь. Пропадут – что я делать буду? Ты же мне не пополнишь…

– Ну одного, одного только человека дай. А помощников я уж своих выделю. Общее же дело, не моё, не личное.

– Где я тебе этого одного достану? Трёх вчера потерял. Куница в медсанбате, сам знаешь.

– А эти? – Он подбородком кивнул в сторону угла, где сидели и курили сапёры.

– Эти мне самому нужны. Один – минёр, другой – плотник, третий – печник… Вот и всё…

– А четвёртый? Связной, что ли?

– Не связной, а так… Консервами отравился.

– Знаем мы эти консервы… – и, повернувшись к сапёрам, громко спросил: – Кто объелся, сознавайся?

Лютиков встал.

– Подойди, не бойся.

Лютиков подошёл. Нескладный, неестественно толстый от надетой поверх фуфайки шинели, он стоял перед Никитиным, расставив тонкие, до самых колен обмотанные ноги, и ковырял лопатой землю между ног.

– Что же у тебя болит? А?

Лютиков недоверчиво посмотрел на комбата, точно не понимая, чего от него хотят, и тихо сказал:

– Нутро.

– Так и знал, что нутро. Всегда у вас нутро, когда воевать не хотите.

Лютиков, подняв голову, внимательно, не мигая, посмотрел на Никитина, пожевал губами, но ничего не сказал.

– Ну, а пушку подорвать можешь?

– Какую пушку? – не понял Лютиков.

– Немецкую, конечно. Не нашу же…

– А где она?

– Ты мне скажи, можешь или нет. Чего я зря объяснять буду.

– Ладно, – перебил я Никитина. – Хватит жилы тянуть из человека. Поправится, тогда… Да он к тому же и не сапёр. А если тебе действительно сапёры нужны, я могу через дивинженера взвод дивизионных сапёр вызвать.

– Ты мне ещё из Москвы сапёр выпиши… Ну тебя…

Я встал.

– Казаковцев, поднимай людей.

Сапёры зашевелились.

Лютиков стоял и ковырял землю лопатой.

– Давай, Лютиков, – крикнул Казаковцев, – без нас тут справятся…

Лютиков взял свой мешок и, согнувшись, вылез из землянки. На дворе светало. Надо было торопиться.

Я совсем уже было заснул, закрывшись с головой шинелью, когда услышал, что в дверь кто-то стучится.

– Кто там? – буркнул из своего угла Терентьев.

– Старший лейтенант спят уже? – раздалось из-за двери.

– Спят.

– Кто это? – высунул я голову из-под шинели.

– Да всё этот… Лютиков.

– Чего ему надо, спроси.

Но Терентьев не расслышал меня или сделал вид, что не расслышал.

– Спят старший лейтенант… Понятно? Утром придёшь. Не горит.

Я смертельно хотел спать, поэтому, разделив мнение Терентьева, повернулся на другой бок и заснул.

Утром, за завтраком, Терентьев сообщил мне, что Лютиков раза три уже приходил, спрашивал, не проснулся ли я.

– Позови-ка его.

Терентьев вышел. Через минуту вернулся с Лютиковым.

– В чём дело, рассказывай.

Лютиков замялся, неловко козырнул.

– Я насчёт этой… – с трудом выдавил он из себя, – пушки той…

– Какой пушки?

– Что комбат давеча говорил…

– Ну?

– Подорвать, говорил комбат, её надо.

– Надо. Дальше?

– Ну, вот я и того… решил, значит…

– Подорвать, что ли? Так я тебя понял?

– Так… – еле слышно ответил Лютиков, не подымая головы.

– Но ты и тола-то ещё не видел, зажигательной трубки. А ещё туда же, взрывать!

– Это ничего, товарищ старший лейтенант, что не видал, – в голосе его послышался упрёк. – Обидел он меня сильно.

– Кто обидел?

– Комбат Никитин. Все вы, говорит, на нутро жалуетесь, когда воевать не хотите.

Я рассмеялся:

– Чепуха, Лютиков. Это он так брякнул, для смеху. Все мы знаем, что ты действительно нездоров. Сегодня в санроту пойдёшь. Скажи Казаковцеву, у него направление есть. Ступай полечись.

Лютиков ничего не сказал, только посмотрел на меня исподлобья, неловко повернулся, споткнувшись о валявшиеся на полу дрова, и вышел.

Целый день я пробыл в сапёрном батальоне на инструктивных занятиях. Вернулся поздно. В дверях штабной землянки столкнулся с Казаковцевым.

– Чего ты здесь?

– Трубы майору чинил. Печка дымит.

– Исправил?

– А как же.

– Меня майор не спрашивал?

– Спрашивать не спрашивал, но там как раз комбат Никитин. Вас ругает, что пушку не хотите подорвать.

– Пусть говорит. Лютикова отправили?

Казаковцев только рукой махнул:

– Его отправишь! Выздоровел, говорит, я уже. Совсем выздоровел.

– Вот ещё несчастье на нашу голову!

– Я его и так и этак – ни в какую.

– Бойцы в расположении или на задании?

– Во втором батальоне, колья заготовляют.

– Вернутся – пошлёшь двоих с ним в санчасть. Пусть там решают, выздоровел он или нет. Ясно? Надоела мне эта канитель.

Разговор на этом кончился. Я постучался и вошёл к майору. Он сидел на кровати в нижней рубашке и разговаривал с Никитиным.

– Вот, жалуется на тебя комбат, – сказал он, показав мне кивком на табуретку – садись, мол. – Пушку подорвать, говорит, не хочешь.

– Не не хочу, а не могу, товарищ майор.

– Почему?

– Людей нет.

– Сколько их у тебя?

– Трое и помкомвзвод.

Майор почесал голую грудь и вздохнул:

– Маловато, конечно.

– Не три у него, а четыре, – резко сказал Никитин, не глядя на меня.

– Четвёртый не сапёр, товарищ майор.

Майор искоса посмотрел на меня.

– А тут твой помкомвзвод усатый говорил, что этот самый «не сапёр» сам предлагал пушку подорвать. Так или не так?

– Так, товарищ майор.

– Почему не докладываешь? А? – и вдруг разозлился. – Надо подорвать пушку, и всё! Понял? А ну, зови его сюда. Скажи часовому.

Минут через пять явился Лютиков. Майор оглядел его с ног до головы и сразу как-то скис. У него была слабость к лихим солдатам – поэтому он и Никитина любил, всегда перетянутого бесконечным количеством ремешков, горластого задиру, – а тут перед ним стоял неуклюжий, вялый Лютиков со съехавшим на бок ремнём и развязавшейся внизу обмоткой.

Майор встал, пристегнул подтяжки и подошёл к Лютикову:

– Вид почему такой? Обмотки болтаются, ремень на боку, щетина на щеках.

Лютиков густо покраснел. Наклонился, чтобы поправить обмотку.

– Дома поправишь, – сказал майор. – А ну-ка, посмотри на меня.

Лютиков выпрямился и посмотрел на майора.

– Я слыхал, что пушку берёшься подорвать? Правда?

– Правда, – совершенно спокойно ответил Лютиков, не отрывая своих глаз от глаз майора.

– А вот старший лейтенант, инженер, говорит, что ты сапёрного дела не знаешь.

Лютиков чуть-чуть, уголками губ, улыбнулся. Это была первая улыбка, которую я видел на его лице.

– Плохо, конечно. Но пушку подорву.

Даже Никитин засмеялся:

– Силён мужик…

– Ну, а ползать умеешь? По-пластунски? – спросил майор.

Лютиков опять кивнул головой.

Вечером мы вместе с Лютиковым вязали заряды. Три заряда по десять четырёхсотграммовых толовых шашек в каждом. От пушки ничего не должно было остаться. Показал ему, как делается зажигательная трубка, как всовывается капсюль в заряд, как зажигается бикфордов шнур. Лютиков внимательно следил за всеми моими движениями. В овраге мы подорвали одну шашку, и я видел, как у него дрожали пальцы, когда он зажигал шнур.

Он даже осунулся за эти несколько часов.

В два часа ночи Терентьев разбудил меня и сказал, что луна уже зашла и Лютиков, мол, собирается, заряды в мешок укладывает.

Я всунул ноги в валенки, надел фуфайку и вышел во двор. Лютиков ждал у входа с мешком за плечами.

– Готов?

– Готов.

Мы пошли. Ночь была тёмная, снег растаял, и за три шага ничего не было видно. Лютиков шёл молча, взвалив мешок на спину. При каждой пролетавшей мине нагибался. Иногда садился на корточки, если очень уж близко разрывалась.

Никитин ждал нас на своём КП.

– Водки дать? – с места в карьер спросил он Лютикова, протягивая руку за фляжкой.

– Не надо, – ответил Лютиков и спросил, кто покажет ему, где пушка.

– И нетерпелив же ты, дружок, – засмеялся Никитин. – Народ перед заданием обычно штук десять папирос выкурит, а ты вот какой… непоседа…

Лютиков, как всегда, ничего не ответил, наклонился над своим мешком, потом попросил верёвку, чтобы обмотать его.

– Ты дырку в мешке сделай, – сказал я, – и щепочку вставь. А на месте уже трубку вставишь.

Лютиков отколупнул от полена щепочку, обтесал её, вставил сквозь мешковину в отверстие шашки. Потом снял шинель, сложил её аккуратно и положил около печки. Надел маскхалат. Зажигательную трубку свернул в кружок и положил в левый карман. Запасную – в правый. Проверил, хорошо ли зажигаются спички, сунул в карман брюк. Делал он всё медленно и молча. Лицо его было бледно.

В блиндаже было тихо. Даже связисты умолкли. Никитин сидел и сосредоточенно, затяжка за затяжкой, докуривал цигарку. За обшивкой звенел сверчок – мирно и уютно, как будто и войны не было.

– Ну что, пошли? – спросил Лютиков.

– Пошли.

Мы вышли – я, Никитин и Лютиков. Шёл мелкий снежок. Где-то очень испуганно фыркнул пулемёт и умолк.

Мы прошли седьмую, восьмую роты, пересекли насыпь. Миновали железнодорожную будку. Лютиков шёл сзади с мешком и всё время отставал. Ему было тяжело. Я предложил помочь. Он отказался.

Дошли до самого левого фланга девятой роты и остановились.

– Здесь, – сказал Никитин.

Лютиков скинул мешок.

Впереди ровной белой грядкой тянулась насыпь. В одном месте что-то темнело. Это и была пушка. До неё было метров пятьдесят—семьдесят.

– Смотри внимательно, – сказал я Лютикову, – сейчас она выстрелит.

Но пушка не стреляла.

– Вот сволочи, – выругался Никитин, и в этот самый момент из тёмного места под насыпью вырвалось пламя. Трассирующий снаряд описал молниеносную плавную дугу и разорвался где-то между седьмой и восьмой ротами.

– Видал, где?

Лютиков пощупал рукой бруствер, надел рукавицы, взвалил мешок на плечи и молча вылез из окопа.

– Ни пуха, ни пера, – сказал Никитин.

Я ничего не сказал. В такие минуты трудно найти подходящие слова.

Некоторое время ползущая фигура Лютикова ещё была видна, потом слилась с общей белёсой мутью.

– Хорошо, что ракет здесь не бросают, – сказал Никитин.

Пушка выстрелила ещё раз. Потом ещё два раза, почти подряд. Где-то неподалеку треснула одиночная мина.

Я посмотрел на часы. Прошло шесть минут. А казалось, что уже полчаса. Потом ещё три, ещё две…

Ослепительная вспышка озарила вдруг всю местность. Мы с Никитиным инстинктивно нагнулись. Сверху сыпались комья мерзлой земли.

– Молодчина! – сказал Никитин.

Я ничего не ответил. Меня распирало что-то изнутри.

Немцы открыли лихорадочный, беспорядочный огонь. Минут пятнадцать—двадцать длился он. Потом стих. Часы показывали половину четвёртого.

Мы выглянули из-за бруствера. Ничего не видно. Бело и мутно. Опять сели на корточки.

– Погиб, вероятно, – вздохнул Никитин. Он встал и облокотился о бруствер. – А пушка-то молчит. Ничего не видно…

Я тоже встал – от сидения замёрзли ноги.

– А ну-ка, посмотри, инженер, – толкнул меня в бок Никитин. – Не он ли?

Я посмотрел. На снегу между нами и немцами действительно что-то виднелось. Раньше его не было. Никитин оглянулся по сторонам и решительно полез через бруствер.

Лютиков лежал метрах в двадцати от нашего окопа, уткнувшись лицом в снег. Одна рука протянута была вперёд, другая прижата к груди… Шапки на нём не было. Рукавиц тоже. Запасная зажигательная трубка выпала из кармана и валялась рядом.

Мы втащили его в окоп.

Лютиков умер. Три малюсеньких осколка, крохотные, как сахарные песчинки (я видел их потом в медсанбате), попали ему в брюшину. Ему сделали операцию, но осколки вызвали перитонит, и на третий день он умер.

За день до его смерти я был у него. Он лежал бледный и худой, укрытый одеялом и шинелью до самого подбородка. Глаза его были закрыты. Но он не спал. Когда я подошёл к его койке, он открыл глаза и слегка испуганно посмотрел на меня:

– Ну?..

В голосе его чувствовалась тревога, и в чёрных глазах мелькнуло что-то, чего я раньше не замечал, какая-то острая, сверлящая мысль.

– Всё в порядке! – нарочито бодро и всеми силами стараясь скрыть фальшь этой бодрости, сказал я. – Подлечишься мало-мало – и обратно к нам.

– Нет, я не об этом…

– А о чём же?

– Пушка… Пушка как?

В этих трёх словах было столько волнения, столько тревоги, столько боязни, что я отвечу не то, о чём он все эти дни думал, что, если б он даже и не подорвал пушку, я б ему сказал, что подорвал. Но он подорвал-таки её, и не только её, а и часть железобетонной трубы, так что немцы ничего уже не могли установить там.

И я ему сказал об этом.

Он прерывисто вздохнул и улыбнулся. Это была вторая и последняя улыбка, которую я видел на его лице. Первая – тогда, у майора в землянке, вторая – сейчас. И хотя они обе почти совсем не отличались одна от другой – чуть-чуть только приподнимались уголки губ, – в этой улыбке было столько счастья, столько… Я не выдержал и отвернулся.

Через несколько дней немцы оставили Мамаев курган. Их загнали за овраг Долгий.

Мы похоронили Лютикова около той самой железобетонной трубы, где он был смертельно ранен. Вместо памятника поставили взорванную им немецкую пушку, вернее остатки искорёженного лафета, и приклеили маленькую фотографическую карточку, найденную у Лютикова в бумажнике…

В день ранения я составил на Лютикова наградной материал. Награда пришла месяца два спустя, когда нас перебросили уже на Украину.

У Лютикова не было семьи, он был совершенно одинок. Орден его, боевой орден Красного Знамени, до сих пор хранится в полку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю