Текст книги "Три встречи"
Автор книги: Виктор Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Переправа
Дивизия наша подошла к селу Кашперовка уже под вечер. Разведка донесла, что немцы сидят на том берегу Южного Буга, но почему-то молчат и что ни мостов, ни каких-либо других переправочных средств в этом районе не обнаружено.
Майор, командир сапёрного батальона, – я был тогда заместителем по строевой – вызвал меня к себе и, как всегда перед заданием, ворчливо-недовольным тоном сказал:
– Фриц не знает, что мы вышли к реке, поэтому, очевидно, и молчит. Надо, значит, воспользоваться этим делом и за ночь организовать переправу. Нет – не за ночь, за полночи. Понимаешь, почему? Чтоб пехота до рассвета успела переправиться (это была его манера – задавать вопросы и самому на них отвечать). Комдив так и сказал Сергееву – чтоб полк его до шести утра был уже на той стороне, с пушками и со всем прочим. А сапёров у Сергеева, сам знаешь, – три калеки. Вот и придётся нам отдуваться. Займись-ка этим делом.
Я пошёл во вторую роту. Народу в ней было человек двадцать – в основном плотники, – за командира же орудовал временно Савчук, расторопный и страшно хитрый старший сержант – одессит. Командира роты ранило на Ингуле, и он трясся где-то позади на медсанбатовских подводах.
– Бери роту и двигай на берег, – сказал я Савчуку. – Я поужинаю и через полчасика приду к вам. Разведай пока берег, заготовь телеграфные столбы для плота – там их на шоссе видал сколько… В общем, подготовь всё, а я приду, и тогда начнём. К трём кончишь?
– Зачем к трём? К двум кончим. Трос у нас есть, инструмент наточен. Под пушки, что ли, плот делать?
– Под пушки. Полковые.
– Ясно.
Савчук щёлкнул каблуками – парень он был фасонистый, из кадровичков, и делал это всегда с истинным кадровым блеском – и побежал к роте.
С ужином я задержался, потом плутал в темноте по незнакомым улицам, угодил в какое-то болото – короче, на переправу попал часам к девяти. Особенно я не беспокоился – Савчук парень толковый, энергичный, наверное, всё уже заготовил и сидит где-нибудь в халупе, дожидается меня…
Но получилось не так. Не дошёл я каких-нибудь пятисот метров до условленного места, как понял, что на берегу творится что-то неладное. Крики, ругань, безалаберщина… Что за чёрт! У Савчука обычно всё тихо, чин чином. Я нарочно даже велел Крысаку, командиру взвода, – Савчук с ним часто сцеплялся – остаться в расположении и в минном хозяйстве разобраться. А тут… Ничего не пойму. Тьма непроглядная. За два шага ничего не видать. Кричат, ругаются…
– Савчук! Где ты?
– Это вы, товарищ капитан? – слышу его голос, совсем уже охрипший. – Скобы наши попёрли все…
– Кто попёр?
– А чёрт его знает. Принесло сюда ещё каких-то. Армейские, что ли? Говорят, что это их место. Тоже плот делают. Я уже трос стал натягивать, а там какой-то – майор, что ли, – ругается, пистолетом размахивает… Вы б с ним…
– А где он?
– Да вон там – разоряется. Слышите? Два столба у нас стащили. А теперь вот скобы…
– Кто тут старший? – спрашиваю кого-то большого, громоздкого, в шуршащей плащ-палатке.
– Я. А вы кто такой?
– Комендант переправы, – вру я.
– Чепуха! Комендант – я.
– Ладно… Забирайте своих бойцов и не мешайте работать.
– Кому? Вам? Мне это нравится! Кто вы такой? Командующий армией, что ли?
– Кто бы я ни был. Это вас не касается. Освободите берег и верните скобы, которые у нас взяли.
– Я? У вас? Скобы? Спятили, ей-богу… Это ваши бойцы три топора у нас свистнули…
– Нужны нам ваши топоры… – вмешивается Савчук. – Своих будто не имеем… Вы лучше скобы отдайте. Я их сразу узнаю.
– Ори, ори побольше, – вступился ещё кто-то, из того уже лагеря. – Фриц услышит, даст дрозда, тогда не только скобы побросаете.
– Вам не оставим, не беспокойся…
Поругались мы так ещё минут пять или десять и ни к чему, конечно, не пришли. Единственная польза, что Савчук, воспользовавшись ссорой начальства, захватил берег в самом узком месте реки и стал забивать колья для троса.
Стало тише. Майоровы бойцы подвинулись немного вправо. В темноте трудно было разобрать, где наши, где его, и только редкие уже вспышки ругани показывали, где проходит между нами линия «фронта».
Я сел на бревно и закурил. Река в этом месте была неширокая, но извилистая, с множеством рукавов. Немцы сидели на высоком правом берегу, километрах в полутора от нас, и время от времени бросали ракеты. Но нам они не мешали. Стрельбы ни с нашей, ни с немецкой стороны не было никакой.
Минут двадцать всё шло спокойно. Вдруг слышу опять голос майора:
– Где этот… начальник ихний?
– Чего вам ещё надо? – спрашиваю.
Майор подходит. Задыхается от бешенства:
– Если вы сейчас же не уберётесь отсюда, я вынужден буду…
– Что?
– Выкину вас отсюда. Силой.
– Попробуйте.
– Отдайте лодку! Сейчас же отдайте лодку! Или я… – Он заковыристо выругался и, мне показалось, полез в кобуру.
– Какую лодку?
– Что вы дурачком прикидываетесь? Лодку, которой… Мы трос на ней тянули, а ваши… Она стояла здесь, на берегу. В общем… Я – майор, командир батальона, и приказываю…
– Я тоже майор, и тоже командир батальона.
– Короче, отдадите лодку или нет?
– Никакой лодки я не знаю.
– Значит, не отдадите?
– Оглохли, что ли?
– Хорошо. – Голос его принял угрожающе-ледяной тон. – В три часа здесь будет генерал Мякишев, я думаю, вы его знаете…
– Знаю, – ответил я. Мякишев был начальником инженерных войск армии.
– Вот тогда посмотрите. Доложу ему.
– Ладно, не пугайте. Пуганые…
К двум часам ночи плот был готов – добротный, большой, с перилами и даже настилом. А те всё ещё возились. Савчук натянул трос, великодушно отдал лодку соседям, и теперь было слышно, как ругаются на том берегу майоровы бойцы, забивая колья.
– Ну что – домой двинем? – подошёл и сел рядом со мной Савчук. – Слово сдержал, как видите. К двум кончил – впритирочку.
– Всё?
– Всё.
– И пристань кончил?
– А как же. – Он вздохнул. – Не представляю только, как это две дивизии сразу грузиться будут. Мостик от мостика – метров десять, не больше. Переругаются, вот увидите. Как мы с этим майором.
– Придётся тебе посидеть здесь с бойцами, – сказал я, – пока пехота придёт. А то растаскают. А я пойду в штаб, доложу.
Проходя мимо майора, я не удержался и съязвил:
– Привет генералу. И не засиживайтесь особенно – светать скоро будет.
Майор только буркнул в ответ, что где-то в каком-то месте ещё поговорит со мной, но мне было наплевать – работа сделана, а впереди ещё полночи, можно и заснуть, чего ещё надо. Ноги у меня замёрзли, аппетит разыгрался, и я не пошёл, а побежал к штабу.
Только стал подыматься по крутой уличке, ведущей к нашему расположению, как налетел на меня отряд всадников.
– Кто идёт? – осветил меня кто-то фонариком. – Сапёр, что ли?
– Сапёр, товарищ генерал. – Я узнал голос Мякишева.
– Переправу сделал?
– Сделал, товарищ генерал.
– А ну пойдём, покажешь.
Генерал грузно слез с лошади и кинул поводья ординарцу:
– Здесь подождёшь.
На переправе генерал зажёг фонарик, прикрыв его рукой, и попробовал ногой настил.
– Выдержит?
– Выдержит.
– Ну смотри же, не искупай мне пушки.
– Товарищ генерал! Это не наш… – подскочил вдруг майор. – Наш вот, правее…
Белый луч фонаря осветил круглое и потное лицо майора со съехавшей на затылок пилоткой и… – ах ты, сукин сын! – погоны старшего лейтенанта.
– Вот сюда, товарищ генерал. Только настил осталось. А там уже…
– Ничего не понимаю. – Генерал осветил фонариком соседний плот. – Что значит «наш»? А это чей?
– Мой, – ответил я.
– А ты кто такой?
Я отрекомендовался.
– А ты?
Старший лейтенант стоял и растерянно смотрел то на генерала, то на меня.
– Оглох, что ли?
Старший лейтенант вытянулся:
– Командир роты армейского сапёрного батальона старший лейтенант Костриков.
– Чего ж глазами хлопаешь?
– А… Тут, товарищ генерал, недоразумение какое-то, сам не пойму.
– Какое недоразумение?
– А мне, видите ли, товарищ генерал, приказано было переправу сделать… Для ихней, теперь оказывается, дивизии… Ну, и мы сделали, и они сделали…
– Две, значит, переправы сделали?
– Выходит, что две.
– И ты что ж, огорчён?
– Не то что огорчён, но, видите ли, товарищ генерал… Мы с ним, – он указал на меня, – поругались даже по этому поводу. А теперь…
– Что теперь?
– Теперь ему ж и сдавать надо.
Генерал хлопнул его слегка по плечу нагайкой:
– Эх вы, сапёрщики. Горе мне с вами. Нажимай-ка там со своим настилом. А то полки подойдут – не завидую тогда тебе.
Со стороны Кашперовки доносилось уже бряцание котелков, лопаток, сдержанно ржали артиллерийские и обозные лошади.
Месяца через четыре, летом уже, мы попали с этим самым Костриковым в один и тот же госпиталь – недалеко от Люблина, в Лущуве.
Оба мы были ранены в руку, лежали в одной палате и даже койки свои поставили рядом.
– Ну сознайся, – спросил он меня как-то, – дело уже прошлое, лодку мою вы спёрли тогда?
– Мы, – сознался я, – а вы скобы…
Он расхохотался.
– А ты знаешь, что стащили-то мы их только после того, как твой сержант, или кто это у тебя там был, начал скандалить. Мы и не подозревали, что они у вас есть. А он выдал. Я разозлился и велел весь берег обыскать, но скобы у тебя стащить…
Между прочим, я до сих пор не знаю, почему получилось так, что оба наши батальона послали на одну и ту же работу. Но так или иначе, а полк тогда переправился вместо четырёх за два с половиной часа.
Посвящается Хемингуэю
В Сталинграде, в первом батальоне нашего полка, был знаменитый связист. Фамилии его я уже не помню, или, вернее, просто не знал, звали же Лёшкой – это помню твёрдо. Маленький, худенький, с тоненькой детской шейкой, вылезающей из непомерно широкого воротника шинели, он казался совсем ребёнком, хотя было ему лет восемнадцать-девятнадцать, не меньше. Особую детскость ему придавали нежно-розовый, девичий цвет лица, совершенно непонятно как сохранившийся после многонедельного сидения под землёй, и глаза – живые, выразительные, совсем не взрослые. Знаменит же он был тем, что много читал. Когда бы вы ни пришли на КП батальона, всегда могли застать его в своём углу, у аппарата, с трубкой и с глазами, устремлёнными в книжку. Наверху гудело, стреляло, рвалось (КП батальона находился в подвале мясокомбината), а он, поджав под себя ногу, листал книгу, время от времени отрываясь от неё, чтоб крикнуть: «Товарищ шестнадцатый, четвёртый вызывает».
Знакомство наше произошло не сразу – во время третьего или четвёртого моего посещения мясокомбината. В ту ночь он, как всегда, маленький, ссутулившийся, сидел в своём углу и кричал кому-то, что если через час не прибудет положенное количество «семечек» и «огурцов», то четырнадцатый сам пойдёт ко второму и тогда шестому не сдобровать, а заодно и одиннадцатому. Когда он прекратил свои угрозы, я попросил его соединить меня с одной из рот. Он соединил, передал мне трубку, а сам уткнулся в книгу.
Я кончил разговаривать. Он попросил закурить. Долго скручивал цигарку, глядя сощуренными глазами на коптящее пламя гильзы, потом сказал:
– Пацан ведь, совсем пацан… А туда же со взрослыми…
Я не понял:
– Ты это о ком?
– Да о Петьке…
– Каком Петьке?
– Да о Ростове, – и скосил глаза в сторону книги, – не читали разве? «Война и мир» Эл Толстого… (Он так и сказал – Эл Толстого.)
Так началось наше знакомство.
Боец, читающий на передовой книгу, – сами понимаете, явление, не слишком часто встречающееся. И уже одно это должно было привлечь к нему внимание.
Сначала я думал, что он читает просто так, в минуты затишья, чтобы скоротать время. Оказалось, нет. Он обладал каким-то поразительным умением окунаться в книгу с головой, умением моментально переключаться со своих «огурцов» и «семечек» на смерть Пети Ростова или ещё что-нибудь, никак не более близкое ему сейчас. Всё прочитанное вызывало у него массу различных мыслей, рассуждений, вопросов, иногда просто ставивших меня в тупик.
Я, например, довольно долго пытался убедить его (после того, как он прочёл «Изумруд» Куприна), что писатель вправе писать не только о людях, но и лошадях, и даже от их имени. Он не соглашался:
– Писатель пишет, а ты читаешь и должен верить ему. И веришь. А тут знаешь, что он всё придумал, и тоже веришь. Разве можно так, товарищ лейтенант?
Я пытался доказывать, что можно и даже нужно, но он только пожимал плечами и, чтоб поставить точку в нашем споре (он вообще не любил споров, считая, очевидно, что чем-то обижает меня, не соглашаясь со мной), стал вызывать кого-то в трубку.
Мне очень нравились в Лёшке его независимость, его желание иметь и отстаивать свой собственный взгляд на вещи, его сомнения, которые не всегда могли развеять даже такие авторитеты, как Куприн или Толстой, – о себе я уже не говорю. И всегда ему нужно было точно знать, для чего написан тот или иной рассказ, – он был чуть-чуть моралистом. И в то же время он чисто по-детски, эмоционально и непосредственно, переживал всё, преподносимое ему книгами. Когда он прочитал «Попрыгунью», он долго не мог прийти в себя. По-моему, он даже всплакнул немного. Это, правда, не помешало ему тут же посетовать на Чехова, почему он так много места уделил «попрыгунье» и так мало такому хорошему, такому умному, такому замечательному Дымову. Ну хоть бы сказал, над чем он работал…
И всё это происходило в каком-нибудь полукилометре от немцев, в подвале мясокомбината, всегда набитом людьми, усталыми, злыми, невыспавшимися, где лежали и стонали раненые, где умирали.
Сейчас, семнадцать лет спустя, я с какой-то особой завистью вспоминаю о Лёшке, умевшем с такой лёгкостью абстрагироваться от всего окружающего. «Прочли ли вы то-то или то-то?» – спрашивают тебя. «Какое там… Времени нету… Давно собираюсь, да всё как-то…» А он сидел себе, поджавши ногу, и читал.
Где-нибудь в сети обнаружится порыв – загнёт страницу, побежит, починит, вернётся и опять глаза в книгу. И в тяжёлой нашей, скучной, однообразной фронтовой жизни Лёшка стал для меня каким-то просветом, огоньком, на который я всегда с радостью забегал.
Не помню точно когда, кажется, в декабре, нас передислоцировали, передвинули правее, на северные скаты Мамаева кургана. Все мы ворчали – пришлось расставаться с привычными, знакомыми участками, обжитыми землянками. А Лёшке к тому же пришлось расстаться и со своей «библиотекой». У него действительно была такая – в прошлом, очевидно, клубная, а сейчас никому не нужная, разбомбленная, заваленная кирпичом. Вот туда он и бегал, благо это было совсем рядом и с необстреливаемой стороны. Особой системой его чтение не отличалось. Читал всё, что попадалось под руку. Толстой, Чехов (к сожалению, он нашёл только один том), Александр Беляев, «Первый удар» Шпанова, какие-то старые журналы с оборванными обложками, а однажды я его застал за чтением Метерлинка, которого он хотя и прочёл, но не очень одобрил – впрочем, он вообще не любил пьес. Делал ли он различие в том, что читал? Да, делал. Больше всего он любил трогательное и жалостливое, «чтоб за сердце щипало». Любил про детей, про животных (пожалуй, больше всего из прочитанного его потрясла «Муму»), не любил про любовь, про войну. К моему величайшему изумлению, более чем холодно отнёсся к Жюлю Верну, которым мы в своё время все так увлекались. Кстати, до войны, вернее до Сталинграда, он почти, чтоб не сказать – совсем – не читал. Родился и жил в деревне, недалеко от Саратова, кончил шесть классов…
Итак, нас передислоцировали. КП первого батальона перебазировался в бетонную трубу под железнодорожной насыпью, у самого подножия Мамаева кургана. Вот тут-то Лёшка и затосковал.
– Неужто у вас ничего нет почитать, товарищ лейтенант? – спросил он меня на второй или третий день после новоселья, сидя у своего аппарата и с тоской перелистывая наставление по стрелковому делу.
В те дни, когда у Лёшки была ещё собственная «библиотека», у меня на старом месте было тоже что-то вроде этого – десятка два книг, притащенных бойцами из разных развалин. При передислокации большинство из них я оставил в наследство нашим «сменщикам», с собой же взял только четыре книги: «Фортификацию» Ушакова, «Укрепление местности» Гербановского, «Медного всадника» с иллюстрациями Александра Бенуа и томик Хемингуэя в тёмно-красной обложке – «Пятая колонна и первые тридцать восемь рассказов». К слову сказать, эту последнюю книгу я украл.
Существует мнение, что кража книг не является кражей. Я эту точку зрения не разделяю. На мой взгляд, кража остаётся кражей, что бы ни украл – серебряные ложки, бриллианты или книгу. Во всех случаях это – преступление. И всё-таки Хемингуэя я украл. Украл в штабе армии. Был там один ПНШ – очень начитанный, очкастый, длинноносый майор, в прошлом декан какого-то института, великий книжник. Когда я приходил в штаб по своим сапёрно-инженерным делам, он обязательно заводил со мной какую-нибудь «интеллигентную» беседу о литературе, шахматах или Художественном театре. В однообразие обычных, осточертевших уже разговоров о минных полях, лопатах, киркомотыгах или новом НП, который надо за одну ночь построить, беседы эти вносили какую-то свежую струю. Но горе было в том, что майор в своих суждениях был так банален, так любил повторять чужие слова, что под конец он мне просто надоел со своим вечным: «А! Друг мой, зодчий бога Марса» и нудными рассуждениями о музах, молчащих, когда грохочут пушки. Возможно, именно поэтому я и украл у него Хемингуэя. Майор куда-то вышел на минутку, я посмотрел на книгу, которой он только что хвастался («Всю войну с собой вожу, люблю в свободную от исполнения воинского долга минуту перечесть тот или другой рассказик. Большой, очень большой и своеобразный мастер»), сунул её за пазуху и ушёл. И бог его знает почему, но ни тогда, ни сейчас никаких угрызений совести не испытывал и не испытываю.
Когда я нёс Лёшке книгу, я невольно спрашивал себя, а поймёт ли он этого писателя? Хемингуэй нелёгок, не для всех, к тому же, когда я вручал книгу Лёшке, выяснилось, что он не имеет ни малейшего представления о бое быков, без чего чтение доброй половины вещей Хемингуэя просто бессмысленно.
Очевидно, это была очень забавная сцена: сидят двое в крохотной землянке батальонного НП, в двух шагах от немцев (в эту ночь Лёшка дежурил не на командном, как обычно, а на наблюдательном пункте), курят махорку и разговаривают о матадорах, бандерильеро, верониках и реболерах, о которых один ничего не знал, а другой хотя тоже немногим больше знал, но кое-что читал и видал в детстве картину «Кровь и песок» с участием Рудольфа Валентино.
Часа в два ночи я ушёл. Была на редкость тихая, морозная, очень звёздная ночь. Немец почти не стрелял, освещал только передний край ракетами, и домой, на берег, я возвращался спокойным шагом, ни разу не присев. И, шагая по истерзанной снарядами и бомбами сталинградской земле, прислушиваясь к монотонному гулу ночных бомбардировщиков – наш или не наш? – и потом, засыпая в своей жарко натопленной землянке, я думал о том, что завтра, к семи ноль-ноль, нужно сдать схему инженерных сооружений обороны полка, которую, заболтавшись, не успел закончить, о том, как тесно на войне переплелось страшное и забавное, трагичное и весёлое, думал о Лёшке, возможно как раз в эту минуту читающем про мадридского шофёра Иполито, не проснувшегося даже тогда, когда рядом с ним разорвался снаряд, о том, что, не будь Лёшки, этот хемингуэевский очерк остался бы для меня только прекрасно написанным очерком, а сейчас стал чем-то значительно большим и нужным.
В шесть часов меня разбудил Титков, мой связной, – надо было заканчивать схему.
– А парнишку-то вашего ранило, – подавая мне котелок с кашей, сказал он с тем обычным спокойствием, с каким говорил о смерти ближнего и о полученных на складе двух плитках шоколада.
– Какого парнишку?
– Да того, с первого батальона, что книжки читал… С полчаса как в медсанбат потащили…
В медсанбате (он был в десяти минутах ходу от нас) я застал Лёшку приготовленным для эвакуации на левый берег. Ранен он был нетяжело, в руку и ногу осколками, но потерял очень много крови, пока дополз до КП батальона (он уже шёл домой после дежурства), и требовалось переливание крови, возможное только в госпитальных условиях.
Он лежал на земле, на подстеленной плащ-палатке, очень бледный, потерявший свой девичий румянец, но с обычным для него живым блеском в глазах.
– Где же тебя кокнуло? – спросил я.
– Да там, около насыпи, где мостик, знаете? Ерунда, – он с натугой улыбнулся, – скоро вернусь. А книжка ваша… – Он скосил глаза, показывая, что она у него под головой. – Испортил немного, не сердитесь.
Оказалось, что она слегка испачкана кровью, десятка три страниц, по самому краешку.
– Ничего, это её только украсит, – сказал я. – А прочесть успел что-нибудь?
– Очень мало. Мешали все. Капитан Коробков дежурил, а он каждую минуту: «Алло! Алло! Положение?» Три штуки только успел. Про шофёров мадридских, про старика, у которого два козла и кошка остались, и третий – про Пако, помните, как два парнишки в бой быков стали играть и Пако напоролся на нож?
– «Рог быка»?
– Ага, «Рог быка»… – Он мучительно наморщил брови. – Вот глупо получилось, а? Просто ужас… На два дюйма только… Сколько это дюйм?
– Два с половиной сантиметра.
– Значит, на пять сантиметров в сторону, и не попал бы ему в живот… Бывает же такое… – И, помолчав, добавил, глядя куда-то в сторону: – Жаль Пако, хороший парень был.
Больше нам не дали говорить. Подошёл врач, и двое санитаров стали перекладывать его на носилки. Прощаясь, я протянул ему книжку:
– Чтоб не скучно в госпитале было.
Он, насколько мог, весело улыбнулся:
– Через неделю вернусь, вот увидите. И книгу верну, ей-богу, вы ж знаете меня…
Но больше я Лёшку не видел. Обычная история – из госпиталя отправили в другую часть, и всё. Война…
Жив ли Лёшка? Хочется верить, что да. И что по-прежнему много читает. И тот томик прочёл – тогда, в госпитале, или позже, после войны. Не думаю, чтоб Хемингуэй стал его любимым писателем, слишком у того много подспудного, недоговоренного, а Лёшка любил ясность. Но, как это ни странно, в этих двух столь несхожих людях, старом прославленном писателе совсем из другого мира и мальчишке-солдате из-под Саратова, мне видится что-то общее. В Лёшкином «жаль Пако, хороший был парень…», в этой фразе, сказанной через полчаса после того, как немецкий осколок, не отклонившись ни на дюйм, влип ему в руку, для меня звучит что-то по-настоящему мужественное, то самое, что заставило Хемингуэя полюбить своего мадридского шофёра Иполито. Он сказал о нём: «Пусть кто хочет ставит на Франко, или Муссолини, или Гитлера. Я ставлю на Иполито».
И на Лёшку, хочется добавить мне.