Текст книги "Тают снега"
Автор книги: Виктор Астафьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Астафьев Виктор Петрович
Тают снега
Виктор Астафьев
Тают снега
Часть первая. В конце осени
Глава первая
Бегут и бегут с севера тучи. Стелются, клубятся над горами, как дым от пожара – слоистый, лохматый. А земля в самом деле вся в пожаре. В тихом, осеннем пожаре. Деревья объяты пламенем. Листья искрами сыплются на землю. Небо низкое, располневшее, с тяжелой одышкой. Трудно представить, что совсем недавно оно было чистым-чистым и тихим. Лишь кое-где его пятнали беззаботные облака. К осени эти облака сделались грудастыми, раздались в теле и нарождали другие облака, а те оперились в мягкое, но темное перо – и началось. Однажды, как всегда неожиданно, ветер подхватил их, помчал куда-то.
Бегут и бегут они торопливо, молча. Ни грома, ни молнии. Тишина.
Лишь птицы кричат тоскливо, пытаясь угнаться за косматыми тучами. Покидают птицы обжитые края, улетают в теплые дали, замыкая свой ежегодный великий путь. Иной раз в разрыв туч выглядывает солнце, посветит нехотя, мелькнет раз-другой – и снова его нет.
И снова полумрак... Снова трусит неторопливо, с деловитым спокойствием дождь, то мелкий, как пыль, то такой прямой и с такими тугими струями, что по ним, кажется, перебираться можно и наверх влезть. Никнут под дождем перестойные овсы, раскисают дороги. Шоферы, воровато оглядываясь, сворачивают на пашню, газуют по хлебам. Дорога, ведущая из города в Сосновоборскую МТС, становится шире, извилистей. Жидкой ржавчиной заливает она края пашен.
Лежат перестойные хлеба, лежат – причесанные ветром, прибитые дождем прядями в разные стороны. Полоски мелкого березника и осинника широкими ножами врезаются в сочные ломти пашен. Из овсов удивленно выглядывают редкие кусты, словно детишки, забредшие сюда по младенческой глупости.
Тихая, но тревожная пора на земле.
По разъезженной дороге идет женщина с большим чемоданом. За ней бредет мальчик. Женщина выбирает места посуше, а мальчишка шагает напропалую. Она иногда останавливается и усталым голосом говорит:
– Ты, пожалуйста, смотри под ноги. Выпачкался, как поросенок.
– Я смотрю. Я смотрю, – твердит уныло мальчишка в ритм шагов.
– Плохо смотришь.
– Откуда знаешь? – приостанавливается мальчишка. – Ты впереди идешь, видеть меня не можешь.
– Ну, начинается, – с досадой оборачивается женщина, – пожалуйста, не хитри и не зли меня. Умный ты у меня парень, Серьга, но и надоедливый.
Женщине лет под тридцать, а может, и поменьше. Выглядит она явно старше своих лет. Может быть, причиной тому хмурая погода, которая всегда угнетающе действует на людей, а может быть, две глубокие преждевременные складки на лбу и какая-то застоявшаяся усталость в глазах. Но есть в ее внешности и такое, по чему можно судить: если стряхнугь с этой женщины этот угнетенный вид, эту усталость, так не идущую к ее лицу, она непременно помолодеет. Сразу-то и не догадаешься, почему это. Может быть, потому, что голову она держит чуть набок, по-детски, словно прислушивается к чему, может быть, походка ее, то порывистая, то вялая, словно человек то вспоминает, что ему спешить надо, то забывает об этом. Словом, та походка, какая бывает у людей с още неустоявшимся характером.
Мальчик – ее сын, но похож он на мать только глазами. Они большие, серые. На подбородке у него ямочка. У женщины такой ямочки нет. Лоб у него широкий и выпуклый. У женщины лоб чуть покатый. Волосы у него черные, почти жесткие. У нее они русые, заплетенные в две косы, из которых пушицею выбиваются мягкие вьющиеся пряди.
Мальчик отстал от матери, бредет уныло, но не жалуется. Она глядит на полегшие хлеба, от них доносит мертвящим запахом плесени.
– Безобразие! Какое безобразие! – возмущенно качает она головой и, поставив на землю чемодан, со строгим видом поджидает сына. – Чего ты, в самом деле, плетешься, как опоенный. Мужчина ты или нет? Говори, мужчина?
– Мужчина,– уныло отзывается мальчишка и садится на чемодан, – и вовсе но опоенный, а вовсе недопоенный...
– Ты что это, с намеками? Пить, да? В сырую погоду нить! Только тебе это и может взбрести в голову! Терпи. Раз мужчина – терпи! На вот платок, вытри нос и пошли дальше.
– Маленько посидим, мама, а?
– Ох, боже ж ты мой! – поморщилась мать. – Рассидишься ведь ты, Серьга.
– Маленько, мама Тася, – тянет Сережка.
Мальчик называет по имени свою мать в тех случаях, когда надо что-нибудь выпросить. Может быть, на этот раз его прозрачная, детская хитрость не возымела бы действия, но вид у него и в самом деле был очень усталый, и Тася уступила:
– Ладно, посидим немножко.
Мальчик устроился поудобней и смиренно сложил руки на коленях.
– А скоро речка, мама? – спросил он через некоторое время. – Ты давно говорила про речку, пить охота.
– Речка? – Тася помолчала и, думая о чем-то своем, продолжала: Скоро, скоро, и не речка, а целая река.
– Как Кама?
– До Камы ей, положим, далеко, но она, говорят, очень красивая и быстрая. В деревне, может быть, и пруд есть, на нем утки, гусята плавают, крыльями машут, гогочут... Ты ведь никогда не видел пруд?
Мальчик не отозвался. Голова его склонилась на грудь, и сам он раскачивался из стороны в сторону.
– Бедняжка, – нежно промолвила мать и, обняв его, протянула: Сыно-ок, ты чего это?
Открыв замутившиеся глаза и часто моргая, мальчик попытался прилечь на колени матери:
– Как Серега спать хочет, – пробормотал он, – мама, я маленько, маленько подремаю.
– Нет, нет, сынуля, пойдем. Разоспишься, потом тебя хоть на руках неси, – заговорила Тася и упрекнула себя за то, что не позвонила со станции в МТС насчет машины. Они, правда, долго ехали с попутной подводой и у поворота возница, ссаживая их, сказал, что идти пустяк, километра три с гаком, но гак-то уж очень длинный получился.
– А ну, подъем! Раз! Два! Три! – скомандовала Тася. Команда подействовала на мальчика. Он потер кулачишками глаза, подтянул штаны и засеменил впереди матери, надоедая ей расспросами:
– Мама, а почему на небе большая птица стоит на месте и махает крыльями? Это она мыша подкарауливает, да?
Не успевала Тася ответить на один вопрос, как выслушивала десяток новых:
– А почему колоски такие усатые? Чтобы птички не клевали, да? А зачем синие цветочки растут? Их тоже посадили, да?
– Ну тебя, Серега, надоел. Лучше смотри, во-он, на горке, трактор ползает. Видишь?
– Вижу. Как жук.
– Правильно, как жук. Скоро мы подойдем к нему. Дяденька тракторист даст тебе попить, а там уж и до МТС, глядишь, скоро доберемся.
Но долго они еще шли среди желтых хлебов, потом среди свежей пахоты, перепутанной прожилками перерезанных корешков, пока поравнялись с трактором, который с тарахтеньем полз от опушки леса к дороге.
Заглушенная рокотом мотора, до Таси доносилась песня. Когда трактор приблизился, она разобрала слова:
...Шла она, к забору пр-ри-ижи-малася,
И спина скользила по гвоздя-ам...
Это была старая блатная песня с переиначенными словами. По тому, как пел ее тракторист, с надрывом, по-украински выговаривая букву "г", Тася поняла, что песенник или старый блатяга, или подражатель, каких немало еще среди молодежи. Она насторожилась. Возле дороги тракторист убавил газ, остановил машину и, разминая папироску грязными пальцами, приблизился к ним.
– Приветствую на нашей грешной земле добрых странников, – с улыбкой сказал он и добавил, показывая на ладони: – Руки не подаю, грязна.
Тасе не понравилась и его улыбка одним углом губ, и как держался этот человек: подчеркнуто разухабисто. Но она успела заметить: в то время, когда тракторист улыбался, темные глаза иго оставались пасмурными.
– Мальчик очень пить хочет, – сказала она, – если бы... если у вас есть глоточек воды?
– Воды? Зачем вода? Найдем кое-что поизящней, – отозвался тракторист и, забравшись на трактор, совсем прикрыл газ.
Мотор чихнул, шмыгнул и захлебнулся. Тихонько напевая, тракторист открыл багажник и вытащил две бутылки: одну с молоком, другую с водкой.
– Не желаете? – поболтав бутылку с водкой, обратился он к Тасе.
– Спасибо.
– Тогда ваше здоровье! – Он запрокинул голову и начал пить из горлышка. – Эх, крепка, зараза! – оторвавшись от бутылки, он весь покривился, бросил посудину через плечо, похлопал себя по карману, достал папиросу, закурил и, спрыгнув с трактора, подал бутылку с молоком Сережке.
– На, малый, пользуйся. Дядя такой штуки не употребляет. Берет с собой конспирации для...
Все, что он делал, выглядело как-то неестественно, все с каким-то вывертом. И Тася с едва скрытой неприязнью сказала:
– Пашете вы скверно. Зато пьете эффектно, как на сцене.
– Скажи на милость, – скрывая легкое замешательство, всплеснул руками тракторист, – это же святое совпадение. Вы понимаете, час назад здесь был наш бригадир и говорил то же самое. – Тракторист вдруг смолк и быстро повернулся к Тасе: – Простите... вы, собственно, это о пахоте-то почему?
– Да так, интересуюсь.
– Ой-ой, с вами не шути! – в деланном испуге округлил глаза тракторист. – Я-то с простоты душевной принял вас за странников, а вы, надо полагать, из самого министерства? Но почему же на одиннадцатом номере?
– Надежней по здешним дорогам.
– Тоже верно. Уж вы не агроном ли?
– Он самый.
– Их, пропала моя голова! А этот колорадский жучок, пом. агронома, что ли?
– Я не жучок, – заявил мальчик. – Я – Серега!
– Оч-чень приятно! – приложил руку к сердцу уже заметно захмелевший тракторист. – А меня зовут Василий, Василий Лихачев – это по тугаментам, а так, запросто, Васькой кличут. Иногда филоном еще называют. Ага, филоном. Что на обиходном языке обозначает – лодырь. Ничего себе титул, а? Ты давай, Серега, молоко допивай, а то рот открыл. Меня не переслушаешь, я мужик разговорчивый.
Тася, пропуская мимо ушей болтовню тракториста, внимательно присматривалась к нему. И чем больше она на него глядела, тем сильнее разгорались ее любопытство и удивление.
На вид Лихачеву можно было дать не больше тридцати лет. Но когда он снял кепку и начал вытирать подкладкой лицо, среди смолистых, чуть вьющихся волос Тася заметила полоски седины. Лоб у него бледный, с большими залысинами. Лицо тракториста красиво, с мягкими правильными чертами. Пальцы рук длинные, подвижные. Папироску тракторист держит небрежно, как карандашик, между пальцев. И вообще в его движениях, ленивых, нарочито небрежных, много неестественного, свойственного людям, которые еще в детстве пытаются усваивать "хорошие манеры". Нетрудно было догадаться, что человек этот в деревне – залетная птица.
– Узнаете? Так пристально смотрите? – поинтересовался Лихачев.
Тася немного смешалась.
– Да нет, просто смотрю. Что ж, мне в землю глядеть, что ли?
– Если просто – не взыщу. Серега, что же, ваш сын?
– Сын.
– Тэ-эк-с... – Лихачев хотел еще о чем-то спросить, но, заметив, что Тася сомкнула строго губы и чуть нахмурилась, добавил: – Славный пацан, с характером, должно быть.
– Еще с каким, – облегченно отозвалась Тася и поднялась с чемодана. Ну, мы пойдем. Спасибо вам, спасли человека. Большое спасибо.
– Не стоит спасиба. Человеков спасать – это даже очень приятное занятие. Другой раз вот так бы кого-нибудь и спас, ан нету под руками. Н-да, человек, – потрепал он Сережку по загривку. – Вы вот что, посидите-ка еще маленько, скоро эмтээсовский грузовик из города пойдет – определю.
– Да пет уж, мы доберемся потихоньку.
– Как желаете, дело паше, – угрюмо отозвался Лихачев и направился к трактору. – Я это к тому, что человек-то ваш устал,– обернулся он.
Тася заметила, что чем больше хмелел Василий, тем мрачнее становилось его лицо. Он поставил одну ногу на гусеницу, взялся за скобку дверцы и, не глядя, спросил:
– Что ж, добровольно в деревню, по призыву партии, или как?
– Добровольно.
– Патриот, значит? Оченно это благородно быть патриотом в наше время. А где жили и работали, если не секрет?
– В городе Лысогорске, медсестрой.
– Далеко-о. Н-да, патриот! Жили, наверное, более или менее спокойно, сносно, а здесь всякое может быть. Деревня! Человеку вон вашему, – ткнул он в сторону Сережки, – спать хочется, есть хочется, а вы его... патриот!
– Это не ваше дело.
– Оно так. Оно так, панове, – усмехнулся Лихачев и, снова впадая в игривый тон, помахал рукой: – Ну ладно, будьте здоровы, живите богато и так далее, а я двину вперед, поднимать, так сказать, пласты светлого будущего. Салют, панове!
Лихачев с силой крутнул заводную ручку, трактор хокнул, выбросил дымное кольцо и затрещал прерывисто. Лихачев убавил газ, крикнул:
– Эй вы, как вас там! – Он помахал Тасе, послал воздушный поцелуй. Зубы его сверкнули в улыбке. – Не сердитесь, если можете. Я вообще-то ничего парень, но только с пережитками. Я их н труде искуплю, понятно? – Он хлопнул рукой по кабине и сделал страшные глаза. – Клянусь!
Трактор дернулся, и Василий упал на сиденье. Тася покачала головой.
– Ну и паяц!
Сережка смеялся, весело кричал что-то, подпрыгивал. Тася прикрикнула на него и громко повторила:
– Ну и паяц! И откуда здесь такой взялся?
"Сейчас доедет до леса и завалится спать", – решила Тася. А машина уже вперевалку ползла к лесу, оставляя позади темные валы земли, на которых судорожно извивались перерезанные дождевые черви. Может быть, Лихачев снова затянул какую-нибудь песню, да из-за шума трактора голоса его не было слышно.
Тася с Сережкой успели пройти километра два, когда их догнала автомашина. Мать с сыном посторонились. Машина резко остановилась возле них, и шофер, открыв дверцу кабины, пробасил:
– Лезьте в кузов! – Он поглядел на разбитые ботинки мальчика и переменил распоряжение: – Садитесь в кабину, а чемодан в кузов бросьте. Лихачев насчет вас хлопотал. Довези, говорит, не растряси, чтобы ни мур-мур.
Язык у шофера тоже заплетался, и Тася поняла, что Лихачев не только похлопотал, но и добавил вместе с шофером.
Директора машинно-тракторной станции в кабинете не оказалось. Тася с Сережей долго сидели в приемной. Сережа начал клевать носом. Заметив это, неразговорчивая горбатенькая секретарша положила на железную кассу пузатую папку с бумагами и буркнула:
– Ложите мальчишку, чего мучаете?
– Спасибо, – робко ответила Тася и бросила на кассу свой жакет. Сережа, Сереженька, подремли вот здесь, малыш.
Сережа, не размыкая век, свернулся на старинной огромной, как ларь, кассе, а Тася вышла в коридор.
Откуда-то доносились звуки радио. Из-за двери с разбитым стеклом слышался сердитый голос:
– Ты мне арапа не заправляй! Ясно? Ты мне просто скажи: погасишь задолженность или я тебя в суд поволоку? Ясно?
При каждом слове "ясно" говоривший, словно подбивая итог, щелкал костяшками счетов.
Тася пошла на звуки музыки, летевшие из конца коридора, и очутилась перед раскрытыми дверями красного уголка. Там была хорошая мебель: диваны, полумягкие стулья, имелись небольшой бильярд, приемник, запыленное пианино. Посредине стоял стол, накрытый красным сатином. На нем так и сяк лежали газеты, обтрепанные журналы. Все стояло небрежно, все было захватано грязными руками. Тася постояла у раскрытых дверей, понаблюдала за игрой двух шахматистов, которые сидели в облаках дыма, послушала музыку, доносившуюся из приемника, попыталась угадать, чья она, не угадала и пошла обратно. Секретарша сказала:
– Директор приехал. Я сейчас доложу. А мальчика мне пришлось побеспокоить.
Секретарша с пачкой каких-то бумаг скрылась в кабинете. Тася присела рядом с Сережей на стул и погладила его по ершистым волосам.
– Не дали тебе поспать?
– А я и не хочу спать, – с зевком заявил Сережка и добавил: – А дяденька начальник – высокий такой, сердитый и чудной. Спрашивает меня: "А ты зачем, Митя, сюда пришел?" А я говорю: "Я не Митя, я Серега". Он на меня поглядел, а потом сердитый сделался и ушел. А у него, мама, на правой руке только один палец, смешной такой, как крючок.
– Один палец? – почему-то обеспокоенно спросила Тася и уже обычным голосом заключила: – Мало ли дяденек с одним пальцем, а то и совсем без пальцев. Война ведь, сынок, прошла.
Дверь кабинета полуоткрылась и, отвечая что-то директору, секретарша на ходу, скороговоркой бросила:
– Хорошо-хорошо, я сейчас схожу. Нет-нет, не забуду, – и, выйдя из кабинета, обратилась к Тасе: – Пожалуйста, к директору.
Тася надела жакет, застегнула на пуговицы, торопливо поправила прическу, достала из сумочки документы.
– Будь умницей, Серега, я скоро, – волнуясь, наказала она сыну и пошла к директору.
Кабинет был узенький и длинный. В дальнем его конце, поперек, почти от стены до стены, размещался большой письменный стол. Вдоль стен по обе стороны стояли разномастные стулья.
Директор что-то доставал из правого ящика стола, и Тася вначале увидела только профиль его с хрящеватым носом, с круто вздернугым подбородком. Что-то мучительно знакомое было в этом лице.
– Здравствуйте, – немного постояв, тихо сказала Тася.
– Здравствуйте, здравствуйте, садитесь, пожалуйста, – не поднимая головы, ответил директор и начал с силой задвигать ящик стола. Толкнув его несколько раз, он буркнул: – А, черт! – повернулся к Тасе да так и застыл. К лицу его вначале прилила кровь, потом оно побледнело. Ямка на подбородке, похожая на большую вмятину, сделалась особенно заметной; вздрогнул и заплясал на столе единственный палец правой руки. А Тася отступила на шаг и подняла сумочку так, будто пыталась загородиться ею. Потом спохватилась и медленно, как-то неуверенно села на стул.
– Ты-ы! – протянул директор, и они долго сидели, не говоря ни слова, глядя друг на друга.
– Я, – наконец молвила Тася с какой-то жалкой, вымученной улыбкой и еще более растерянно повторила: – Да, я-а... – Говорила медленно, врястяжку, а в голове металось: "Да что же это такое! Как же это так? Да неужели? Неужели? Да это же самое худшее, что могло случиться!.. Уйти! Убежать от этого наваждения!"
Она быстро вскочила, пошла к дверям.
– Куда ты, погоди! – услышала она и заспешила еще больше, но никак не могла найти ручку двери, а нащупав ее, рванула так, что дверь ударила ее.
Секретарши в приемной не было. Сережа обрадованно встретил мать:
– Ты уже поступила, мама, на работу? Сейчас мы на лошадке поедем, да?
– Пойдем, сынок, пойдем, я поступила на работу, – тянула его Тася из приемной. – Где же сумочка? Мы пешком, недалеко, а потом на поезде... куда же я засунула документы?.. Мы на поезде... сынок.. ты не видел?..
– Сумочка осталась на стуле,– сказал появившийся в дверях директор. Ты что, бежать? Погоди... поговорить надо... решить...
– Решить? Чего же решать?. А-а, да-да, решить необходимо. У меня ведь направление обкома, направление... – Она вдруг замолкла, огляделась по сторонам и, до хруста стиснув пальцы, уже спокойнее добавила: – Да, да нужно и в самом деле решать... решать, решать, решать... Сколько же можно решать! – вскрикнула она, и спазма захлестнула ей горло. Но она пересилила себя и тихо, уже упавшим голосом закончила: – Ну что ж, будем решать!...
Сережка смотрел на мать с недоумением, собирался что-то спросить, но в это время вошла секретарша и удивленно приподняла брови.
– Уже? Быстро управились. Надеюсь, все в порядке?
– Маленькая закавыка получилась, – холодно отрубила Тася и снова пошла в кабинет.
Директор ждал, стоя у стола. Он читал ее диплом. При появлении Таси нашарил папироску в портсигаре и закурил. Несколько яростных затяжек окугали лицо его дымом, и, отгородившись этой ненадежной завесой, он заговорил торопливо, словно боялся, что его прервут:
– Вот ведь гора с горой... неожиданно, понимаешь... Мне звонили из обкома, а я думал, совпадение фамилий... да ты сядь... конечно, такое дело оглоушит, но убегать-то зачем?
У Таси была давняя спасительная привычка: в трудные минуты читать что подвернется на глаза и складывать буквы попарно. Пока директор лепетал торопливо и бессвязно, она успела пробежать заголовки газет, лежавших на столе, и несколько справиться с собой.
– Хорошо, если вы так и будете думать, что здесь простое совпадение фамилий, – голос ее начал пресекаться, и директор перебил ее, изо всех сил стараясь убрать с лица натянутую улыбку:
– Я ведь... Все же интересно, как ты в нашу эмтээс попала... я думал... все-таки... ты вот на агронома выучилась? Специальность... Ничего, нужная специальность. Нам вот нужны агрономы...
Было до странности неловко смотреть, как этот немного грузный, по виду степенный человек с открытым лицом заикается, не зная, что говорить. Должно быть, смятение, в котором потонули и его обычное добродушие, и прямота, помогли Тасе совсем преодолеть растерянность. Она заставила себя говорить почти твердо:
– Попрошу скорее проделать все формальности и направить в колхоз, бежать мне действительно не следует. Есть на свете такое, от чего, по-видимому, не убежишь.
Директор сидел не поднимая глаз. Деловой тон Таси подействовал на него. И все-таки по вздрагивающему веку, по этому беспрерывному прыганью изувеченной руки можно было догадаться, что творится в его душе. После продолжительного молчания он прямо взглянул на нее.
– Я конечно, не имею права советовать вам, тем более учить, но это касается в большей мере вас, чем меня. Вы не думаете, что нам будет не совсем... э-э...удобно в одной эмтээс... может быть, стоит подумать о переназначении. Я бы мог в соседнюю...
– Не заботьтесь о моих удобствах, – перебила его Тася и, презрительно усмехнувшись, добавила: – Поскольку назначение сделано, я менять его не собираюсь. Хватит с меня. – Она покусала губу и закончила: – О своем благополучии не беспокойтесь, я не мстительная...
– Да не в этом дело, – поморщился директор. – Ваше право судить обо мне как угодно и поступать со мной как вам заблагорассудится. Но, концы-концов, я сейчас меньше всего думаю о своей персоне.
– Я приехала работать, у меня ребенок, – повышая голос, отрубила Тася, будто не слыша его слов. – Будьте добры определить меня на место, большего я не требую.
– Это ваш мальчик там, в приемной?
– Мой.
– Замуж выходили?
– Где уж нам уж выйти замуж! – нервно, с глухой болью рассмеялась Тася. – Без замужа сумела, своим умом дошла...
– Вы очень изменились, погрубели...
– Разве? Удивительно! Как это я умудрилась огрубеть?! – опять рассмеялась Тася, и в голосе ее зазвенели слезы. И, снова резко перескочив с дурашливого тона на серьезный, точно размышляя вслух, выдохнула: – Да-а, глупенькой, беззаботной девочки на свете уже нет. Она умерла восемь лет назад, восемь лет! – Тася покачала головой и снова закусила губу, чтобы не разреветься.
Директор снова полез за папироской и, громко кашлянув, взял в руки ее диплом.
– В Лысогорске учились?
–Да.
– Каким образом туда попали?
– Долго рассказывать.
– Угу... Ну вот что: завтра поедете в колхоз "Уральский партизан". Колхоз крупный, работы много. Тяжелый колхоз. Но больше никуда направить не могу. Везде агрономы уже есть. – Директор помолчал и прибавил, уткнувшись взглядом в стол: – Не подумайте, будто я нарочно туда спроваживаю.
– Далеко колхоз?
– Нет, в двух километрах.
– Тогда я постараюсь сегодня же уйти туда. Попрошу дать команду, чтобы без задержек оформили. И денег дали, аванс, что ли. Мы поиздержались в пути.
– Сегодня так сегодня, – виновато буркнул директор, – только у нас транспорт в разъездах, подождали бы... – Он замолк на полуслове и больше не заговаривал.
"Это самое подходящее время, чтобы уйти", – подумала Тася и поднялась. Уже от дверей она обернулась:
– Скажите, Николай Дементьевич, вы в партию вступили?
Директора так и передернуло.
– Вступил, – глухо промолвил он и испуганно ждал еще чего-то. "Вот оно, начинается!" – холодея, подумал он, но Тася больше ничего не спросила, а, бросив на ходу что-то похожее на "всего доброго", вышла в приемную.
Сережи там не оказалось. Тася отыскала его в красном уголке, принесла сюда чемодан и достала мальчику бутерброд.
– А ты? – спросил он у матери.
– Я? Я не хочу, Сережик... сыта. – И мальчику показалось, что она вот-вот заревет. Тогда он решительно сунул ей бутерброд обратно и заявил:
– Не буду я один есть.
Пришлось Тасе отломить кусочек и жевать, жевать хлеб, который сразу стал тугим и горьким. В горле стоял твердый, как железо, комок, и она никак не могла проглотить хлеб.
Часа через три Тася Голубева с Сережкой вышли из конторы МТС. Они направились вдоль берега реки Кременной к деревне Корзиновке, где находилось правление колхоза "Уральский партизан".
Стояла все такая же тихая и сырая погода. По реке плыли и покачивались пестрые листья. Местами течение загоняло их табунками в заливчики, и они колыхались у берега, обсыхали на камнях, свертывались, чернели. Мыс острова, который начинался неподалеку от деревни Сосновый Бор, тоже скрывался под настилом листьев. На той стороне протоки маячил стог сена. Из него торчала жердь, и на ней окаменел, подстерегая добычу,. ястреб-канюк. Тишина крутом. Даже было слышно, как в заречной деревушке что-то рубили, а может, колотили вальком белье на реке.
Тася с Сережкой спустились к ручейку, запустившемуся в прибрежном кустарнике. Чуть повыше дороги в ручей был вставлен долбленный из осины желоб. Сережка жадно припал к нему, глотнул студеной воды и начал баловаться, дуя на падающую с желоба струю.
– Бур-р-р-ль!
– Довольно, Сережа, не шали, вода холодная. – устало сказала Тася и, легко отстранив сына, напилась сама. Она утерла губы краем белого шерстяного шарфика, накинула его на голову, огляделась по сторонам и села на ворох листьев под старой липой.
Сережа гонялся за вяло порхающей живучей осенней бабочкой, поймал ее, с воплем бросился к матери, держа руку над головой. У ручья он запнулся и шлепнулся животом в воду.
– Так я и знала, что ты натворишь чего-нибудь, – сказала Тася и сердито прикрикнула: – Чего носом шмыгаешь? Иди, я рубашонку отожму.
Сережа медленно приблизился к матери, не выпуская бабочку из руки. Тася закрутила жгутом подол его рубашки, отжала, шлепнула мальчишку по мягкому месту и приказала:
– Сиди и не прыгай!
Сережа покорно сел. Тася расстелила на коленях шарфик, положила на него голову мальчика и, перебирая пальцами жесткие волосы, нежно и грустно вымолвила:
– Полежи немного... Дай покой...
Сережа закрыл глаза и задремал, убаюканный шорохом падающих листьев. А эти последние листья опадали совсем уж лениво. Каждый лист, перед тем как упасть, из последних сил держался за ветку и, когда его все-таки отрывало, долго плавал в воздухе, рисуя прощальные письмена.
Вот качнулся на ольхе бледно-желтый лист величиной с детскую рукавичку, сорвался с ветки, пошел косо к земле, но тут же зацепился за другую. Повисел на ней и, как полураскрывшийся парашют, упал вниз. Вслед за ним посыпалась целая стайка продолговатых листочков с ивы. Эти похожи на мелких рыбешек – и мечутся в воздухе бестолково, как испуганные малявки. Осиновые листья. точно яркие пластики свеклы, уже валяются на земле. День-два – и они утратят свою причудливую окраску.
Но Тася не замечала ничего этого, никакой осенней красы не замечала. Она смотрела поверх кустарников и беззвучно плакала.
Тихо вздыхала стонущая земля, на которой кое-где качались тронутые инеем блеклые цветы.
Еще ниже опустилось небо. Сверху катились и катились мелкие слезы, будто насильно выжимали их из неопрятных, грязных облаков.
По земле брела осень...
Глава вторая
Где-то в горах высекались из камней светлые ключи. Падая вниз со скалы, они превращались в ручей. Студеный, легкий, болтливый, он суетился между камней, кустарников и зеленых папоротников с древним, таинственным запахом. Там, между кочек и густых зарослей, он отыскивал и обвораживал чуть слышным говорком студеные ключи, хлопотливые речушки и соблазнял их в далекий поход, за темные горы.
Так он мчался дальше и дальше, наполнялся водой, становился яростней и круче нравом, превращаясь в реку.
Труден путь реки Кременной. Куда ни повернется она, всюду скалы, скалы. Как только они не именуются! Тут и кряжи, и мысы, и седловины, и столбы, и быки, и просто безымянные. Каждую такую преграду нужно было подточить, обрушить. Иногда Кременной приходится отступать, делать "крендельки" километров по десять. Обозлится она, зашумит, заплещет так, что пена клочьями летит. Ринется бешено на мрачные, невозмутимо спокойные скалы и, удовлетворенно затихнув, потечет дальше.
Возле деревни Корзиновки Кременная ведет себя в межень тихо, подобно рекам средней полосы России. Здесь реже и реже горы купают свое подножье в реке. Отступились они от нее, неуемной и своенравной. По обеим сторонам реки заливные луга; дальше тянутся деревушка за деревушкой, одна выше, другая ниже, одна больше, другая меньше, но все очень схожие. В каждой из них дома из круглого леса, поставленные преимущественно окнами к реке. Под окнами, разукрашенными причудливыми наличниками, – черемухи, изрезанные ножом скамейки у ворот, и неизменная речушка посредине деревни. Возле речушки ютятся ломаные-переломанные, но удивительно живучие кусты тальника, черемушника и пахучего смородинника.
На краю Корзиновки стоит церковь, которую давно уже никто не белил, но она все равно белая. С какой бы стороны ни подходил к Корзиновке человек, он обязательно сначала замечал церковь. В церкви кладовая, а кладовщиком Миша Сыроежкин. Когда он быпал выпивши, затягивал свою любимую песню:
...Я вор-р-р-р, я бандит,
Я преступник всего мир-ра...
Голос его гудел под высокими сводами церкви так, что мирно дремавшие там воробьи поднимали панику.
Еще до войны за дебош, учиненный в городской пивнушке, Миша побывал в милиции. После того считает себя Миша отчаянным человеком и поет исключительно "каторжанские" песни. Никогда Миша не убивал себя трудами, но кое в чем колхозу помогал. Перед войной он сделался даже бригадиром, и односельчане пророчили: "Скоро ты, Миша, в председатели махнешь!" На это Миша неизменно отвечал: "А что ж, ежели курсы закончить..."
Но этим пророчествам не суждено было осуществиться. Имелась у Миши пагубная привычка – любил он выпить. И это бы ничего, но, напившись, он буянил.
Никто в деревне Миши не боялся. Однако дома он пугал детей и жену Августу. Однажды Миша перебил всю посуду, переломал ухваты и одним из обломков вытянул жену вдоль спины. Ребятишки, спрятавшись на кухне, заревели. Тогда Миша зверским взглядом обвел избу и, заметив висячую лампу, заорал:
– Моя шея горит! – И трахнул по лампе кулаком. – Все пр-приломаю! неистовствовал он в темноте.
– Небось, кринку с самогоном не ломаешь. Перед носом твоим большущим стоит, – сказала Августа, не находя в печурке коробку со спичками.
– Чего? – зловеще спросил Миша и чертом пошел на огонек, зажженный женой. – Огрызаться?!
И тут эта крепкая, работящая женщина, на которой, по существу, держалось все хозяйство, не выдержала:
– Да что, на самом деле, тебе старый режим, что ли?! – И, схватив его в беремя, потащила к реке. – Хватит, кровь всю мою выпил... уж ни кровиночки не осталось.