355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Кин » Записные книжки (-) » Текст книги (страница 3)
Записные книжки (-)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:08

Текст книги "Записные книжки (-)"


Автор книги: Виктор Кин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Шаги заставили его поднять голову. По коридору шел человек и с хрустом поедал французскую булку. Вид его отражал беззаботность и спокойствие, рыжие волосы крутыми кольцами поднимались над красным лицом. Он прошел мимо Безайса, потом вернулся.

– Порезался? – спросил он, глядя на него с явным интересом.

– Нет еще, – ответил Безайс, – только собираюсь.

– А я порезался.

На минуту он оставил булку, чтобы сделать грустное лицо, потом снова принялся за нее.

– Жизнь! Готовился, готовился целое лето. Думал, что непременно выдержу. И на чем, главное, – на обществоведении!

Его уши порозовели от возбуждения. Он присел к Безайсу на подоконник.

– Понимаешь? Он меня вчера спрашивает: "Что должен делать коммунист, если его выберут в буржуазное правительство? В министры?" Что я ему сказал? Я сказал, что он должен защищать... это самое... рабочий класс, словом.

Он положил булку на подоконник, встал и начал изображать экзамен в лицах. Прищурив глаза и выпятив нижнюю губу, он заговорил вдруг ехидным дискантом:

– Как же это он будет его защищать?

Потом снова своим обычным голосом, придав лицу застенчивое и симпатичное выражение:

– Он будет издавать для рабочего класса законы.

– А буржуазия? Позволит она ему издавать такие законы?

– Если выбрала – значит, позволит.

Он снова сел на подоконник и задумался.

– Оказывается, он должен совсем отказаться и в правительство не входить.

Они помолчали, потом он встал, махнул Безайсу рукой и пошел по коридору, рыжий, как тигр. Безайс проводил его благодарным взглядом. Ну, если там задают такие вопросы, то это не так уж страшно.

Не убегать же домой, в самом деле!

Тут ему начало казаться, что он портит себе все дело этими рассуждениями. Может быть, не стоит так долго думать над тем, что знаешь и чего не знаешь. Это убивает в человеке мужество. Так, теперь у него не хватило бы духа экзаменоваться по геометрии, – может быть, рискнуть по алгебре?

Это было суеверие, но он ухватился за него. Вскочив с места, он побежал в 5-ю аудиторию, уже боясь, что опоздает; перед громадной дверью он остановился, оправил гимнастерку и вошел, стараясь не шуметь.

Экзамены шли к концу, и народу было мало. Старательно топая, Безайс прошел в угол, где на партах сидели поступающие. Черно-желтая парта заскрипела под ним, смутно приводя на память скрип других парт, на которых он отсиживал положенный человеку срок детства. Соседи не обратили на него внимания. Две спины помещались спереди, слева сидела большеротая, носатая девушка, сзади двое шуршали бумагой, щелкали перочинным ножом и шумно вздыхали, шевеля у Безайса волосы на затылке.

У черной зловещей доски стоял еще один поступающий. Широкими взмахами руки он ожесточенно чертил цифры, в другой руке он держал тряпку и машинально пачкал брюки меловой пылью.

Профессор, тучный, невысокий человек, сидел у стола. Он был медлителен, неповоротлив и, разговаривая с ассистентом, грузно валился в его сторону всем телом. Розовый жир его щек свисал на воротничок, на круглом носу колебалось золотое пенсне. Ассистент, тоже немолодой уже человек, сидел, склонив к столу свое усеянное родинками лицо. Безайс неодобрительно осмотрел его острые плечи и длинные пальцы, угадывая в нем человека, поблекшего среди формул, фанатика и педанта, пожирателя цифр. Он остро поглядывал на список, на поступающего, стоящего у доски.

Безайса вызвали после всех. Ассистент отрывисто продиктовал задачу по алгебре и вполголоса начал разговаривать с профессором. Бойко поскрипывая мелом Безайс записал условия на доске и задумался над хаосом букв, скобок и цифр. Он совершенно не знал, что с ними делать. Осторожно, боясь запутаться, ощупью, он помножил несколько цифр, потом разделил их и, отступив на шаг, полюбовался на свою мазню; получилось что-то, испугавшее его самого. Он быстро, воровски стер это, бросив в сторону косой взгляд, – они не видели ничего – и снова начал чертить цифры.

Его томило смутное ощущение, которое потом перешло в уверенность, что в алгебре он не понимает ни одной запятой. Он брал цифры, вертел их на тысячи ладов в тайной надежде, что как-нибудь, само собой, они станут на свое место. Но под его руками на равнодушной доске росло что-то уродливое, бесформенное, грандиозное по бессмыслице. Задача сопротивлялась, как живое существо, приводя Безайса в исступление. Он забыл уже об осторожности и, судорожно припоминая какие-то правила и законы, метался по всей алгебре, как бык по посудной лавке. Под его неистовыми стопами хрустели обломки цифр, рушились уравнения и дроби. Никогда, быть может, алгебра не испытывала такого обращения. Невиданным еще, собственным своим способом Безайс расправлялся с задачей. Вскоре от нее остались одни развалины. Его поразила внезапно немая тишина, стоявшая в комнате. Он тихо положил мел, вытер руки жестом убийцы, отирающего кровь жертв, и нерешительно обернулся. Профессор, откинувшись назад и высоко подняв брови, смотрел на него внимательно, с любопытством ученого, наблюдающего в микроскоп не известное еще науке насекомое. Безайс опустил глаза – взглянуть на ассистента у него не хватило мужества. Сквозь полуопущенные веки он видел только две пары ног под столом.

– Вы кончили?

– Да, – неуверенно ответил Безайс.

Профессор шумно вылез из-за стола и подошел к доске. Он наклонился, собрав грудь и живот в круглые складки. Профессор высморкался. Профессор укрепил на носу колеблющееся пенсне и взглянул на Безайса, – рядом с его большой розовой тушей Безайс казался неизмеримо малой величиной, дробью... Профессор шагнул к доске – казалось, сама Алгебра, оскорбленная Безайсом, вышла из логовища, из зарослей цифр, и тяжелыми стопами пошла к нему судить и карать. Профессор принялся внимательно рассматривать начертанный на доске страшный бред. Наступило долгое молчание, в тишине комнаты слышно было только отрывистое сопение профессора.

– А это что? – спросил он, осторожно трогая коротким пальцем пятизначное число.

– Это знаменатель.

Снова наступило молчание.

– Вы раскрывали скобки?

– Нет, – ответил Безайс, разглядывая большое слоновое ухо профессора с торчащими кустиками волос.

– Зачем вы разделили это число?

– Я хотел извлечь квадратный корень.

Ему показалось, что профессор пошатнулся.

– Извлечь... что? – спросил профессор слабым голосом.

– Корень...

И, подумав немного, Безайс дал залп с другого борта:

– Он мешал мне отыскать неизвестное.

Профессор полюбовался еще несколько секунд на изуродованную до неузнаваемости задачу.

– Это очень интересно, – сказал он. – Венедикт Семенович, пожалуйте сюда.

Ассистент подошел и, вытянув волосатую шею, осмотрел исчерченную доску. В его невыразительных глазах загорелось любопытство спортсмена. Потом он перевел взгляд на Безайса, осмотрев его с каким-то опасением, точно спрашивая, не кусается ли он, помолчал немного и вынул из кармана длинный список.

– Можете идти, – сказал он загадочно, порывистым движением вонзая карандаш в фамилию Безайса.

На другой день были экзамены по обществоведению. Отыскав аудиторию, Безайс вошел, стараясь не шуметь. С тихим ужасом он почувствовал вдруг, что у него все перепуталось в голове, что формулы и законы смешались в чудовищную кучу, из которой торчат обломки каких-то слов: "упадок мануфактурного производства", "товарный фетишизм", "процесс образования классов"... Он пробовал разобраться в этом хаосе, вытаскивал, как из клубка ниток, какие-то концы, бросал, начинал снова. За столом, откинувшись, сидел профессор и смотрел в сторону с выражением усталости и безнадежной скуки. Он поднял глаза на входившего Безайса, кивнул головой на его торопливый поклон и снова стал смотреть куда-то в угол. Напротив, у стола, сидели двое поступающих: один, курчавый и полный, говорил вполголоса, запинаясь и шевеля короткими пальцами, как бы помогая себе при ответах; другой тоскливо смотрел ему в рот и молчал. Человек двадцать сидели вокруг на стульях и на подоконниках. Безайс уселся около двери, подавленный общим вниманием.

Профессор вздохнул и потянул к себе экзаменационный лист.

– Ну, хорошо, перенаселение и рост резервной армии, – раздался его терпеливый голос. – Но какое отношение это имеет к техническому прогрессу?

Курчавый молчал, напряженно шевеля пальцами. Весь его вид выражал отчаянную решимость сопротивляться до конца. Он поднял глаза на потолок и шептал что-то сосредоточенно.

– Рост производительных сил параллельно с ростом... – запинаясь и багровея, произнес он, – а равно...

Он поймал скучающий взгляд профессора и нагнулся к нему.

– Видите ли, я это понимаю, но не могу выразить...

Профессор взял карандаш.

– У вас слабая подготовка, – заметил он осторожно.

– Я много готовился.

– Это же все элементарные вопросы. Вы не разбираетесь в основных понятиях.

– Я, знаете ли, много готовился, – безнадежно повторил курчавый. – Даже смешно: все понимаю, а ничего не могу выразить.

Профессор устало оглядел комнату.

– А вы? – повернулся он к другому.

Тот беспомощно потер лоб и не ответил. Профессор часто задышал, хмурясь, и начал разыскивать фамилии в списке.

– Отнимать время с такой подготовкой... – сказал он, надевая пенсне и высоко поднимая брови. – Я лично этого не понимаю. Надо серьезнее относиться к предмету. Можете идти... Семенов и Блауд!

Двое новых встали и подошли к столу. Курчавый все еще стоял, шевеля пальцами, его полное лицо медленно наливалось кровью. Он сделал шаг к двери и вдруг повернулся к профессору.

– Какое вы имеете право? – приглушенным голосом сказал он, нагибаясь через стол. – Вы не имеете права... нотации читать. Не ваше дело!

Он постоял, ожидая ответа, потом повернулся и ушел, хлопнув тяжелой дверью. В комнате молчали. Профессор снял пенсне и криво улыбнулся, потом, нацелясь карандашом, отметил что-то в списке.

Первый час Безайс волновался, потом устал и равнодушно смотрел на профессора, на отвечающих, слушал их голоса, не вдумываясь, и ждал, когда это кончится. Чтобы скрасить ожидание, он перечитывал надписи на стенах, ловил мух и старался только, чтобы с лица не сходило задумчивое и несколько грустное выражение, которое казалось ему самым приличным для человека в его положении. Когда же в тишине комнаты раздалось неожиданно: "Безайс и Коломийцев!" – он вздрогнул всем телом.

Вблизи лицо профессора казалось старше. Глубоко запавшие глаза скользнули по Безайсу, как по вещи; профессор спрятал пенсне в карман и рассеянно смотрел куда-то через головы, в стену.

– Вы по каким учебникам готовились?

Сосед Безайса назвал несколько книг.

– Так. Что мы называем постоянным составом капитала?

Сердце Безайса заныло от зависти – это-то он знал хорошо. Его сосед, наморщив лоб, пристально смотрел на край стола и беззвучно шевелил губами, тогда, поймав на себе взгляд профессора, Безайс наклонился и отчетливо, с удовольствием выговаривая знакомые слова, сказал:

– Средства и орудия производства составляют постоянную часть капитала.

Профессор кивнул головой, и Безайс, переведя дыхание, продолжал:

– ...в отличие от рабочей силы, которая, создавая прибавочную стоимость, является переменным капиталом.

– Это вы знаете. А как вы определите капитал вообще?

Слова пришли как-то сами собой, без усилий:

– Это средства и орудия производства, находящиеся в частной собственности и дающие прибавочную стоимость.

Над следующим вопросом – о прибавочной стоимости – он немного задумался, но ответил; потом подряд, не задумываясь, ответил еще на три вопроса. Он успокоился вполне, сел удобнее и кинул на профессора дружелюбный взгляд, чувствуя себя крупной дичью. Случайно, сквозь стеклянную дверь, он увидел вдруг чье-то взволнованное лицо и руки, махавшие ему с пламенным одобрением. Он вгляделся пристальнее и понял, что за дверью беснуется его неистовый друг Петр Михайлов, потрясая над головой "Политграмотой в вопросах и ответах". Сквозь толстую дверь не слышно было ничего, но Безайс знал, почти слышал его восторженный совет: "Держи хвост трубой!"

И он постарался. Глаза профессора стали мягче. Безайсу страшно хотелось навести профессора на вопрос о производстве и воспроизводстве капитала, который он знал хорошо, и в конце концов это удалось. Он говорил, округляя фразы, непринужденно, точно не на экзаменах, а так, в частном разговоре, за чайным столом. Профессор смотрел внимательно, немного удивленно, и, когда Безайс кончил, он спросил:

– Вы проходили специальную подготовку?

Безайс лицемерно опустил глаза.

– Нет, так, читал кое-что.

– Предмет вы знаете основательно.

На следующий экзамен Безайс шел уверенно. Вчерашний день придал ему смелости. Может быть, Михайлов не так уж ошибался? Может быть, это будущий архитектор, инженер-строитель, командир этажей и крыш идет по коридору? Он не знал еще, чем все это кончится, но, во всяком случае, решил улыбаться. Должны были быть экзамены по русскому языку, и ему легко и весело было думать, как он покажет себя во весь рост. Михайлов был прав, надо держать хвост трубой. Это помогает в таких случаях. С легким сердцем открыл он дверь в аудиторию и вошел.

Он попал в руки розового, тихого, трясущегося от ласковости старичка. В сырых глинистых оврагах и в погребах вырастают такие старчески немощные, безобидно розовые грибы. С Безайсом он заговорил тем заискивающим тоном, каким доктора уговаривают детей выпить рыбий жир.

– Затворите дверь, – сказал он тихим и грустным голосом.

Когда Безайс затворил дверь, он поманил его пальцем.

– Ну-с, молодой человек, как дела? Были уже на других экзаменах? Садитесь, садитесь, что ж вы стоите?

– Спасибо, я постою. Да, был...

– Вы где учились?

– Я учился давно...

– Вы где учились? – повторил он тем же голосом.

– В высшем начальном училище.

– Потрудитесь подойти поближе, молодой человек. Знаете русский язык?

– Не вполне.

– Благоволите ответить точнее: знаете или не знаете?

"Животное!" – ужаснулся Безайс и вслух сказал:

– Знаю.

– Так. Испытаем вас по русской литературе. Вы любите русскую литературу? Много читаете?

– Кое-что читал.

– Читали Фета?

– Читал, – ответил Безайс, смутно вспоминая что-то такое насчет погоды: какое-то месиво из восходов, заходов, слез и грез.

– Например?

Он вспомнил вот что: "Румяной зарею покрылся восток, вдали за рекою потух огонек" – и еще что-то насчет пастуха и коров. Но он не был уверен в том, кто это написал: Фет или кто-нибудь другой. Во всяком случае, ему казалось, что Фет мог это написать. Но если бы ему предложили пари, он бы отказался.

– Нет, не припомню что-то.

– Забыли, да, забыли. Это ничего, вы потом вспомните как-нибудь. Придете домой, возьмете книжку и почитаете.

Он задумался, что-то неслышно бормоча.

– Хорошо, – сказал Безайс.

– А?

– Я говорю, хорошо. Приду домой и почитаю.

– Кого?

– Фета.

– Да, да, обязательно. Очень хороший поэт. Вы любите его стихи?

Из уважения к старости Безайс сказал, что любит.

– Ну-с. Кто написал "Войну и мир"?

– Толстой.

– Да, совершенно верно, Толстой. Нравится вам Толстой?

– Ничего себе.

– Хороший писатель. Теперь так писать уже не умеют. Он замечательно русскую душу понимал. Вы сами русский?

Безайс промолчал. Старик некоторое время смотрел на него, мигая кроличьими глазами. Зайчик света играл на его лысине. Безайс задумчиво смотрел на нее. Это была законченная, тщательно возделанная лысина. Лет шестьдесят время трудилось над ней, удаляя все лишнее и полируя ее поверхность до ослепительного блеска. Как выгодно будет она выглядеть на похоронах, когда университет пойдет погребать ученого тупицу! В живом виде он Безайсу не нравился.

О Толстом Безайс мямлил минут пять самые общеизвестные вещи. Незаметно для себя он попал в тон экзаменатора – стал говорить тихо, деревянным голосом и начал даже подергивать шеей. По непреложному закону особь, попадая в новые условия, приноравливается к ним. Может быть, первый тигр был изумрудно-зеленого цвета, может быть, он был лиловым. Но вот он попадает в бамбуковые заросли и становится полосатым. Удавы окрашиваются под цвет деревьев. У куропаток вырастают рябые, как степная трава, перья. И Безайс был вовлечен в орбиту этого закона: он почувствовал, что надо говорить общими местами, быть скучным, благонамеренным и тоскливым. Нельзя быть лиловым! Экзаменатор – Безайс это чувствовал – пасся по хрестоматиям и прописям, был вспоен соком юбилейных статей. Местность требовала серого цвета. Толстой был великий писатель – вот она, спасительная, тусклая мысль, знамя и прибежище! Еще раз: Толстой был гениальный писатель!

Он накручивал некоторое время этот вздор с монотонностью маятника. Но пошлость, чтобы быть законченной, должна быть симметричной. На обоях цветочки расположены рядами: цветочек направо, цветочек налево. Пряник расписывают сусальными кружками равномерно по обе стороны. На диван справа и слева кладут две вышитые подушки. Так, во имя симметрии, Толстой был великий писатель, но у него были недостатки!

Все шло как следует. Экзаменатор слушал его внимательно и ласково. Но постепенно Безайс начал испытывать замешательство. К нему незаметно привязалось словечко "так сказать", как привязывается к человеку на улице чужая собака. Он повторял его через несколько слов и никак не мог от него отделаться. "Пьер Безухов был, так сказать, непротивленцем, противником всякого убийства, так сказать". Сначала он почувствовал легкое беспокойство, потом раздражение к этому бродячему словечку. Оно отвлекало внимание и путало его.

Он пинал его, вытеснял, гнал. Подстерегал, когда оно должно было появиться, и осторожно обходил его. Среди этих усилий он заметил вдруг, что к нему подкрадывается другое слово – "понимаете ли". Некоторое время он боролся с этим наваждением, но потом смирился и закончил свой ответ среди раскатов "понимаете ли" и "так сказать".

– "Толстой написал роман". Где здесь подлежащее?

– Толстой.

– Сказуемое?

("Какое уродливое слово!")

– Написал.

Он забирался в опасную область, в чащу деепричастий, суффиксов, флексий. Безайс чувствовал себя здесь неловко. На его счастье, экзаменатор уронил карандаш и нагнулся его поднять; когда он выпрямился, мысли его блуждали вокруг безобидных склонений и спряжений.

Безайс с воодушевлением проспрягал глагол "ходить" в прошедшем и будущем времени и даже в сослагательном наклонении: "я ходил, я буду ходить, я ходил бы". Этот подвиг решил исход экзамена. Прозвучало торжественное, разрешающее слово:

– Ну, довольно.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прошло около недели, прежде чем Безайс успел переварить впечатления от экзаменов. Ему хотелось прямого, решительного действия – оседлать науку, как лошадь, вставить какой-нибудь ботанике мундштук в зубы и похлопать ее по крупу: "Не балуй". Он был несколько ошеломлен своим провалом. Науки повернулись к нему спиной, и это огорчило его гораздо больше, чем он сам ожидал. Он утешал себя тем, что ничего особенного в этом нет и что он не первый провалился на экзаменах. Но это было плохое утешение.

II. Редакция

1

– А по-моему, он дурак, – сказал Копин, упрямо встряхивая русыми волосами.

Было утро. Медленное осеннее солнце играло на полу и стенах крупными пятнами, свет падал зелеными пучками сквозь листву шелестевшего за окном клена. В соседней комнате ходила уборщица, бабушка Аграфена, и стучала щеткой о стулья и стены.

– Нет, – возразил Стерн, наваливаясь грудью на стол и играя в перышки с самим собой. – Может быть, он и не дурак. Он просто мямля. Неприятно смотреть, как он ходит, теребит бороду и подтягивает штаны. Это тот сорт людей, которых господь бог сотворил из обрезков настоящего человека. У них нет ни способностей, ни порывов, ни характера – ничего. Это знаки препинания. Между остальными людьми, у которых есть своя голова на плечах, они стоят, как запятые.

– Да откуда он взялся?

– Не-е знаю. Говорят, что он редактировал какую-то малокровную газету в провинции, не то "Красный кооперативный вопль", не то "Знамя глухонемых". В газете он человек случайный. С таким же успехом он мог бы заведовать музыкальной школой или аптекой. Я не думаю, чтобы он был настоящим газетчиком.

Копин широко зевнул.

– Мы проморгали, – сказал он, щуря свои красивые глаза. – Надо было держаться за Крылова обеими руками. Он умел ладить с редакцией. Совершенно не чувствовалось, что он старший, а ты подчиненный.

– Мы ничего не могли сделать.

– Могли. Устроили бы демонстрацию и не пустили бы. Надо глотку рвать, душа вон! Не такие дела делали. Помню, в девятнадцатом я служил в дивизии Сиверса. Хотели у нас его снять. Куда там! Наставили орудия на штаб, выкатили пулеметы и предложили снимать, если хотят.

– Не мели вздор, пожалуйста.

– Это не вздор. Я говорил с ребятами, но разве можно на них положиться? Надо было подать заявление, что в случае ухода Крылова мы тоже уходим.

– Не люблю я таких штук.

– Почему?

– Это смешно. Не говоря уже о том, что с партийной точки зрения это выглядит некрасиво.

– И ты такой же. Вы все чересчур уж умны. Когда надо что-нибудь сделать, вы всегда придумаете разные моральные, партийные, международные причины, по которым ничего не выходит. А теперь будете работать с этой рыбой.

Издали, за несколько комнат, они услышали кашель и тяжелые шаги.

– Топает папа Лифшиц, – сказал Стерн, смеясь. – Сегодня что, четверг? Сматывайся отсюда, Копин. По четвергам он в плохом настроении. В среду он ходит в баню и аккуратно схватывает насморк.

Дверь с треском растворилась, и в комнату ввалился папа Лифшиц, секретарь иностранного отдела, разматывая на ходу бесконечный шарф. Он неторопливо снял пальто, кепи и оглядел комнату из-под нависших бровей. Роскошная седая борода и пышные, как львиная грива, волосы делали его сказочно, невероятно старым. В редакции шутили, что Лифшиц в молодости знавал Авраама и даже перекидывался с ним в картишки, когда Сарра уходила к знакомым. Чем-то библейским веяло от его фигуры, и в редакции, среди телефонов, машинисток, неумолчного и нервного шума голосов, он казался живым анахронизмом, воскресшим мифом времен пророков и фараонов.

– Так, – сказал он, бросив на Копина кровожадный взгляд и шевеля бровями. – Копин, разумеется, бродит по редакции и мешает людям работать. Кто вам позволил пачкать мой стол? Что это тут намазано?

– Это я нарисовал слона, – сказал Копин. – Похоже?

– Он хотел сделать вам удовольствие, папа Лифшиц, – добавил Стерн. Простите его. Ребенок развит не по летам и хочет забавляться.

Лифшиц грузно сел за стол и развернул газету.

– Убирайтесь отсюда, – сказал он, укрепляя на носу пенсне на широкой ленте. – Идите в свой отдел, тут вам нечего делать. Слышите, Копин?

– Слышу, – ответил Копин, закуривая. – Не волнуйтесь, папа, ради бога.

Он повернулся к Стерну.

– Слушай, у меня есть к тебе одно дело. Ты будешь сегодня в конторе?

– Буду.

– Получи мне деньги по доверенности на подшефную школу.

– Ну нет, я не возьмусь. Мне будет некогда, я забегу туда на минутку.

Копин встал.

– Ну ладно, попрошу Боброва.

Когда за ним закрылась дверь, Лифшиц опустил газету и одним глазом взглянул на Стерна.

– Зачем он шляется сюда? – спросил он, шумя газетным листом.

– Имеет право – газетный работник, – возразил Стерн, полусмеясь, полусердито. – Вы думаете, он доставляет мне удовольствие?

– Газетный работник! Что он знает о газете? Что она белая и что у нее четыре угла? Он мальчишка и ничего больше. Я бы его высек.

– Вы тоже были мальчишкой при царе Горохе.

– Был. Но он скверный мальчишка. Знаете, как нас держали тогда? О, я бы не посмел прийти к секретарю иностранного отдела и рисовать у него слонов на столе. Знаете, как это было?

И он в сотый раз рассказал Стерну, как это было. Как он, студент-медик, изгнанный из университета за вольное толкование случая с Евой, пришел, в поисках заработка, в редакцию "Московского листка". Как он попал в руки лохматого и вечно нетрезвого репортера, который взял его на выучку и заставлял бегать по Москве в поисках самоубийц и утопленников. Три года он описывал квартиры висельников, отравившихся и перерезавших себе горло бритвой; ругань с дворниками, унизительные переговоры с городовыми, толкотня и визг любопытных, пришедших взглянуть на труп. Потом в редакции надо было употребить сложную систему уговоров и лести, чтобы просунуть в хронику своего покойника, потому что со всех сторон репортеры тащили крушения поездов, ночные грабежи и подкидышей.

Он так набил руку на этом деле, что наконец все человечество начал рассматривать с точки зрения пригодности его к самоубийству. Заработки его были невелики. Могильщики получали больше, чем репортер, – выгоднее было закапывать покойников, чем писать о них. Он жил на гроши, питался впроголодь, познавая великую тайну куска мяса, дающего крепость мускулам и легкость мыслям, употребляя невероятные приемы, чтобы свести концы с концами.

И наконец ему повезло. Благодетелем был толстый грек из Бессарабии, приехавший в Москву с партией пшеницы. Когда Лифшиц увидел его в первый раз, он лежал в номере гостиницы на полу с аккуратно, от уха до уха, перерезанным горлом и его библейская борода была малиновой от крови. В углу, около дивана, лежала полуодетая женщина, убитая ударом палки.

Это был день победы. Его отчет, полный кровавых подробностей, многоточий и восклицательных знаков, был помещен на первой странице под режущим глаз заголовком: "Таинственное самоубийство". За отчет ему выписали чудовищную сумму – пять рублей, и он дрожал, получая деньги, как не дрожал никогда после – ни при объяснениях в любви, ни при смерти друзей.

Так кончился его трехгодичный искус. Уже на другой день его послали на открытие выставки по куроводству. Это был успех, подъем, первые шаги по большой дороге, и куры, хохлатые, пестрые, краснолапые, кудахтали о его судьбе. Еще долгое время он не мог избавиться от привычки писать о покойниках, и его отчеты о воскресных гуляньях, о банкетах, о парадах отзывались как-то ладаном и "вечной памятью".

Сегодня папа Лифшиц пришел в редакцию раньше обыкновенного. Обычно по утрам в иностранном отделе бывало пусто. Здесь работа начиналась с двух, и до этого времени можно было забегать сюда писать, рыться в газетах, в перерывы приходить и сосредоточенно ругать контору, разметочный лист, всю эту "собачью работу, в которой не имеешь ни минуты покоя". Здесь был тихий оазис, заповедное место, куда шум работы доносился слабо, отдельными звуками.

У стола стояло кресло с кожаной древней подушкой. Эта подушка кочевала, говорят, по шести редакциям, видела времена Суворина, Яблоновского, Розанова, процесса Бейлиса и анафемы Толстому; она была уже такой же рыжей и потертой, когда немцы брали Калиш и газетчики стряпали первые "немецкие зверства". При ней в "Русское слово" прибежал взволнованный, бледный, в шляпе, съехавшей на ухо, репортер и, роняя палку и перчатки, по дороге к редактору крикнул:

– Они разогнали Учредительное собрание...

Прежде чем сесть за работу, папа Лифшиц проходил из угла в угол, выпячивая грудь и разглаживая обеими руками густое серебро своих волос. Потом он извлекал платок, прилаживал старательно вокруг носа, набирал воздух, выкатывал глаза и оглушительно сморкался. Это был установленный, десятилетиями выработанный обряд, что-то вроде сигнала, утренней трубы, возвещающей, что папа Лифшиц пришел, садится, точно в седло, на свою кожаную подушку и принимается за работу.

Потом обряд развертывался дальше. На зажженной спичке он обжигал перо и погружал его в чернильницу, чтобы оно не рвало бумаги и не сажало клякс, суеверие человека, работавшего пером несколько десятилетий.

Перед собой он клал пачку газет и принимался их читать: серые, без иллюстраций, в три широкие колонки, торжественно скучные немецкие газеты; французские – с пестрыми шрифтами и уголовными романами на третьей полосе; американские – громадные, на тридцать – пятьдесят страниц, с фотографиями боксеров, улыбающихся женщин, железнодорожных крушений, напечатанными теплой коричневой краской на изумительной бумаге. Газеты таили трепет далекой жизни, шум чужих городов: президент дал обед на триста персон: Мэри Лоутон собирается переплыть Ламанш этой весной; японское судно "Сакен-Мари" напоролось на блуждающую мину; человеку-зверю Мартину Пикару, изрезавшему любовницу на куски и сжегшему их в камине, оттяпали голову в Гренобле по приговору суда. Ну-ну.

Когда-то, очень давно, когда папа Лифшиц был еще репортером, приезжал президент Французской республики господин Фор, были иллюминация и банкеты. Какой-то спортсмен тоже собирался переплывать какой-то пролив. В Гаванской бухте взлетел на воздух американский фрегат "Мен" с экипажем в двести человек; американцы объявили Испании войну и отняли Филиппинские острова. Знаменитый Джек-Потрошитель был повешен в Лондоне. И тогда еще – давно! заведующий иностранным отделом в "Московском листке" Исидор Кормчевский, полный человек в модном двубортном жилете и клетчатых брюках восьмидесятых годов, поляк, варварски калечивший русский язык, высказал этот задумчивый афоризм:

– Жизнь подобна колесе!

Профессиональная ирония, житейская мудрость человека, для которого новость, сенсация сделались ежедневной рутиной, материалом ремесла.

Он был журналистом по профессии, но по призванию он был скептик...

2

Утром в полутемных комнатах редакции раздался одинокий звонок. Он рассыпался мелкой дробью над пустыми столами и грудами смятой, испачканной бумаги, отозвался дребезжаньем в пустом графине и обессиленно утих. Тогда из глубины коридора вышла со щеткой уборщица, бабушка Аграфена.

Это была ее неутомимая старческая страсть, увлечение, которому она отдавалась всей душой. Она любила говорить по телефону. Для нее это не было пустой, легкомысленной забавой, она относилась к этим разговорам, как к своему долгу, торжественно и сурово. Медленно она снимала трубку, прижимала ее к желтому уху и многозначительно спрашивала:

– А откуда говорят?

Особенно волновали ее эти утренние звонки, когда в редакции никого нет и комнаты наполнены странной, выжидающей тишиной, отзвуками вчерашней работы. На улицах широко зевают милиционеры, дворники метут мостовую и бредут пьяные, – особенные, специфически утренние, они отличаются неразговорчивостью, вялостью и безразличием к внешнему миру. В эти часы иногда звонит выпускающий: "Бабушка Аграфена, вы не спите? Я забыл перчатки в хронике, так положите их в шкаф, знаете, справа, хорошо?" Потом гремит первый трамвай, приходят рабочие, которые заливают асфальтом тротуар напротив и выгоняют беспризорников из асфальтовых котлов. Телефон звонит чаще, но обычно по ошибке.

– Это мясохладобойня?

– Это базисный склад?

И тогда она обстоятельно объясняла, что нет, это не мясохладобойня, и нет, это не базисный склад. Это редакция, надо дать отбой и позвонить по другому номеру. Она шла снова подметать комнаты с сознанием, что долг исполнен, ошибка исправлена, внесена ясность в сложные отношения людей с мясохладобойней и базисным складом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю