Текст книги "Записки социалиста-революционера (Книга 1)"
Автор книги: Виктор Чернов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Наступал юбилей Н. К. Михайловского – нашего любимейшего учителя. Мы всегда искали поводов как-нибудь демонстративно выявить свое революционное настроение. Даже похороны поэта Плещеева мы ухитрились использовать для демонстрации, соорудив большой красный венок с четверостишием из его стихов
Друзья, дадим друг другу руки
И смело двинемся вперед,
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет.
Общестуденческий "Союз" таким образом выступил почти что публично, и ради этого стоило, конечно, выдержать на похоронах легкое столкновение с полицией, во время которого усердные альгвазилы едва не уронили на землю гроба, а И. Н. Стрижов на {126} моих глазах блестяще проявил свои боксерские способности. Но если так подействовали на нас даже похороны Плещеева, то что же сказать о юбилее Михайловского? Мы лучшие чувства и думы свои вложили в адрес резко революционного содержания; я лично должен был отвезти и вручить его Н. К. Михайловскому. "Случайно" должен был в то же самое время "по своим личным делам" съездить в Петербург и Невский. Выезжал он парой дней позже меня, и мы назначили с ним друг другу свиданье. Я имел еще поручения по делам общестуденческой организации и, кроме того, рассчитывал возобновить старые связи с питерской "группой народовольцев". Невский также многозначительно намекал, что у него там есть важные "нити", что и с Михайловским он тоже повидается, тем более, что, будто бы, приходится ему дальним родственником, и т. п.
Сначала в Питере все шло у меня как нельзя более благополучно. С великим трепетом и смущеньем звонился я у дверей квартиры Михайловского. Он принял меня тотчас же.
Как сейчас помню – меня особенно поразили в Н. К. Михайловском глаза серые, большие, слегка выпуклые, обладавшие каким-то странным магнетическим свойством.
Я знал наружность Михайловского главным образом по большому кабинетному портрету, где он читает вслух больному, прикованному к постели Шелгунову. И подлинный Михайловский в некоторых отношениях явился для меня сюрпризом. Прежде всего – какое-то своеобразное изящество его фигуры и всех его движений. Для неуклюжего плебея (а меня с младших классов всегда звали "медведем" и "Мишкой") эта черта бросалась сразу в глаза. Но затем у меня осталось {127} впечатление, что собственно лица Михайловского я как будто даже не успел рассмотреть: до такой степени приковали мой взгляд его большие, серые, насквозь пронизывающие глаза. Производило такое впечатление, как будто он через тебя глядит еще на что-то, скрытое за тобою. Смутно рисовался, как фон, удлиненный овал лица, большой, красивый, выпуклый лоб, откинутые назад гладкие волосы... Все это было только рамкою для удивительных всепроницающих и забирающих в плен глаз.
Михайловский говорил со свойственной ему холодноватой манерой. Раза два прорвались в его речи какие-то особенные, согретые нотки; им придавала странное очарование та сдержанность, которая была вместе с тем сосредоточенностью мысли и чувства. Он внимательно выслушал все мои, вероятно, достаточно сбивчивые объяснения, от какой организации явился я к нему, что она, собственно, собою представляет и как смотрит на литературно-общественную деятельность Михайловского. Я был тогда вообще мучительно и скрытно конфузлив; всякое "выступление" с речью мне стоило большой внутренней борьбы и напряженности, и только тогда, когда Рубикон бывал перейден, я уже попадал всецело во власть нового положения и катился словно по рельсам, как будто уже "не свой", а какой-то новый, движимый безотчетной, завладевшей мною силой. Кончая, я сам не знал в первый момент, "провалился ли" я окончательно, или же наоборот – был "на высоте положения". Так произошло и тут.
– Быть может и в самом деле верно – медленно заговорил Михайловский что межеумочная, глухая полоса нашей жизни подходит к концу. То было своего рода "смутное время на Руси" – я разумею {128} исключительно умственную область – "великая разруха" былой идейной целостности мыслящей части нашего общества. Чувствуется, что по законам могучего естества растет новое, более здоровое поколение, не забитое и не разбитое гнетущими впечатлениями поражения его предшественников... Не знаю лишь, насколько наш голос найдет отклик в интересах и настроениях этого "нового племени – младого, незнакомого"...
Мои друзья, взявшие в свои руки "Русское Богатство", зовут меня туда, и я получу опять, как когда-то, возможность постоянной беседы с читателем-другом. В "Русской Мысли" я был – гостем, случайно говорящим перед чужой аудиторией. Великое это дело – протянуть живые нити между собою и действительно своей аудиторией. Я не знаю, каковы шансы теперешней попытки, как и вообще не знаю, каковы шансы в жизни "молодых порослей" нового действенного поколения. Боюсь, что его жизненный путь будет небывало труден. Я тревожно настроен и думаю, что эта тревога, – не прислушивание к шуму в собственных ушах, а отголосок тяжкого положения, унаследованного современностью от прошлого ...
И, в ответ на мой вопрос, что именно внушает ему такую тревогу, он сказал:
– Мне ближайший период мировой истории рисуется чреватым многими опасностями и грозами. Вряд ли он будет представлять собою линию общественного подъема, во что так соблазнительно верить молодости. В свое время и я отдал дань оптимизму – процесс вырождения дирижирующих классов казался таким быстрым, что, думалось, быстро придет и великая историческая ампутация, за которой "NOVUM MIHI NASCITUR ORDO". Но пришлось {129} убедиться в громадной косной силе исторического атавизма, налагающего свою кроваво-грязную печать на целые эпохи. Над нами тяготеет та же опасность. Посмотрите на демона национальной ненависти, который ощетинил штыками всю Европу. Прошлое каждого народа накапливает в нем известный особенный отпечаток, чуждый и непонятный, а потому в известной степени и отчуждающий и отталкивающий, непонятный другому народу. Эту тлеющую искру отрозненности при желании нетрудно раздуть в настоящий пожар национальной вражды. И ее раздувают.
И "старые боги" Европы, династии, стоящие на пьедестале из военной касты, и "новые боги" – буржуазно-финансовые круги, борющиеся из-за мировых рынков, соперничают друг с другом в этом деле. Можно сказать, что вся Европа, с одной стороны, ежеминутно готовится к еще небывалой в истории всеобщей схватке – а с другой, сама в ужасе отступает перед размерами того кровопролития, к которому она идет. И кто знает, не суждено ли надолго затеряться и погибнуть всем молодым порослям грядущего в том кровавом хаосе, который будет поднят такой мировой катастрофой. В нем всплывет все, что только унаследовано старой Европой от веков гнета и насилия. Мы отмечаем каждый раз в истории отслаивающиеся крупинки добра, и ведем через них непрерывную генеалогическую линию вплоть до лучших наших идеалов – так соблазнительно рассматривать историю, как собственную эмбриологию. Но мы не ставим себе вопроса: а куда же денется отслойка всех жестокостей и ужасов, сквозь которые пробивалось в истории новое, куда денется наследственно-испорченная кровь поколений, проделывавших эти ужасы и жестокости?
Все {130} это, увы, всплывет, а если всплывет, то навалится лавиной на ростки нового. В конце то концов, верится, "перемелется, – все мука будет". Но ведь пока солнце взойдет – злая роса многим глаза повыест. И новому поколению потребуется не малый закал, чтобы пережить все это...
Для меня, признаюсь, был полной неожиданностью тот тон сдержанной, но скорбной меланхолии, который пронизывал все речи
Н. К. Михайловского. Я был ошеломлен: такие мрачные предвидения мне как-то не приходили в голову. Субъективно в них как-то не верилось. И, слушая подернутые сумрачностью речи любимого писателя, я был разочарован: мне чувствовался в них надлом, душевная усталость. "Неужели это годы берут свое?" – червяком шевелилась мелкая, плоская мысль...
Я, впрочем, попытался еще завести разговор на тему – неужели Михайловский не верит в народную революцию?
– Улита едет, когда-то будет – ответил он. – Я не сомневаюсь не только в том, что в России будет революция, но и в том, что в ней будут революции. Но теперь, в ближайшем будущем – пожалуй даже во всем том будущем, которое лично мне осталось до конца моих дней – я в революцию в смысле всенародного восстания не верю. Бунты будут – но бунтует не народ, а толпа. "Толпа" имеет своих собственных "героев", которых порождает и свергает по собственному капризу. Интеллигенция менее всего может иметь шансы попасть в "герои" к "толпе". Предводительницей народа она когда-нибудь станет; но толпа еще не народ, и плохо, если народ не вышел из состояния толпы; это значит, что духовно он еще не народился. Пока все это сбудется, много {131} воды утечет. И не только воды, а еще и слез... и крови.
Толпа способна только к судорожным взрывам. И хорошо, если нынешние судороги – предсмертные судороги "толпы", родовые корчи, за которыми последует нарождение народа. Но я очень боюсь, что все это еще только fausses couches, ложные роды ...
– Но тогда откуда же придут перемены? Ведь так, как сейчас, продолжаться не может!
– Очень долго – не может; не недолгое с точки зрения истории слишком долго с точки зрения личной жизни. Я не пророк. Никто не может предсказать, с чего начнется поворотный момент. Может просто "взять свое" логика культурного сближения с Европой – его, как суженого на коне не объедешь, а безнаказанно оно ни для кого не проходит... даже для Турции, Персии и Японии. Может тут и финансовое банкротство помочь, и военная катастрофа... мало ли что! Когда недостаточно живых сознательных сил, действуют исторические стихии: воды медленно подмывают берег, а там, смотришь – пошли оползни. Будут оползни и у нашего режима ...
– Без нашего вмешательства?
– Конечно, не без вмешательства; только вряд ли это вмешательство будет решающим.
– А... террор?
Михайловский несколько мгновений помолчал.
– Террор? Да, вряд ли минует и эта чаша новое революционное поколение. В терроре есть что-то роковое, неизбывное ... Как проклятие ...
– Значит – вы против террора? Или я не так понял? Конечно, кровь есть ужас; но ведь и революция – кровь. Если террор роковым образом {132} неизбежен, то значит – он целесообразен, он соответствует жизненным условиям. А тогда...
Михайловский с какой-то особенной, горькой интонацией перебил меня:
– Не будем об этом говорить. Я не революционер. Всякому свое. Есть такие пути – кто сам ими нейдет, тот не может на них указывать. Неизбежность того, к чему не можешь быть сопричастником, – это... это трагедия... Я слишком много видел таких трагедий и не желал бы никому того же...
– Но вся наша жизнь среди ужасов действительности – трагедия!
– Да, но... Вы еще не отведали из этой отравленной чаши, и вам трудно оценить. Когда-нибудь вы поймете, что тут двойная трагедия: с одной стороны, трагедия обреченности, с другой... зрительства и связанных рук. А впрочем, не дай Бог вам никогда этого изведать.
Я неловко замолчал. И Михайловский, как бы желая переменить тему, быстро заговорил:
– Обычно думают: народная революция, всеобщее восстание должно свергнуть современный режим. Но представьте себе, что вернее может быть обратный случай: настояще раскачается народ тогда, когда этот резким во всей его неприкосновенности уже станет достоянием истории. Вместо окутанного загадочным туманом земного бога будет власть, сошедшая на землю, окруженная какими-то полномочными представителями имущих сословий, наглядно показывающими народу, в чем дело, что таится за покрывалом Изиды. Сторонники народного восстания часто боялись конституции... напрасно: ею не зачурать революции, когда для нее есть почва; {133} наоборот, конституция, далее самая плохонькая, распахивает ей настежь двери...
– Но конституция? Кто же ее добудет? Не либералы же?
– Кто добудет? А, может быть, все и никто. И либералы могли бы сделать многое, если бы хотели... и умели. Попутчиков бояться нечего ... особенно, если ветер попутный. Надо только, чтобы не вы примкнули к либералам, а их заставили к себе примкнуть. И еще более важно помнить: никакая конституция не будет прочна до тех пор, пока не придет такая власть, которая вместе с волей обеспечит народу условия приложения труда... и прежде всего землю. Конституции нечего бояться из-за того, что она будто бы успокоит... будет чем-то таким немножко лучшим, что обычно становится опаснейшим врагом "хорошего".
Эпохи бытия конституций суть эпохи борьбы за изменение конституции. Борются разные фракции, пока шум их борьбы не разбудит и не вызовет на арену – народ. В этом смысле я и говорил, что народного восстания, народной революции скорее приходится ждать после конца чистого абсолютизма, чем до и для этого конца ...
Я сказал, что, насколько мне известно, среди современной молодежи нет боязни конституции, – напротив; нам кажется лишь, что конституция может быть только побочным результатом первых успехов революции. А мысль: не через революцию к конституции, а через конституцию к революции – слишком как-то для меня нова и неожиданна ...
– Михайловский улыбнулся. "Да, так обостренная формула пахнет парадоксом. Но я не совсем это имел в виду. И по своему вы правы. Одно другому {134} не противоречит". Приблизительно таков был смысл его заключительных слов.
Мне хотелось говорить с Михайловским еще о стольких вещах – об Астыревских "письмах к голодающим крестьянам", о нашем студенческом журнале, о поднимающем голову марксизме... А разговор принял совершенно другое, непредвиденное мною направление, и я чувствовал потребность на досуге обдумать, умственно переварить то, что я услышал. И я стал прощаться, извиняясь, что оторвал Михайловского от работы, и прося его назначить более свободное время для более продолжительного разговора. Он назначил – но этим временем мне уже не пришлось воспользоваться...
Как было сказано, я условился встретиться с Невским в каком-то из скверов. Он уже ждал меня, и я поделился с ним впечатлениями от разговора с Михайловским. Мой коллега был недоволен тем, что я все занимался "общей словесностью", а не говорил о "настоящем деле" – о возрождении народовольчества. Спрашивал он меня и о том, видел ли я уже петербургских народовольцев из "Группы". Я сказал, что сейчас собираюсь идти их разыскивать. В этот самый момент мне показалось, что около нас трутся и внимательно нас разглядывают несколько каких-то подозрительных субъектов. Чтобы избавиться от их назойливости, мы зашли в кофейную Филиппова. Она была почти пуста, но тотчас после нашего прихода туда ввалилась целая компания и расположилась вокруг столика рядом. Говорить стало неудобно, и мы распрощались.
Я отправился сначала по делам Союзного Совета к Максиму Келлеру, а затем к братьям Никитинским. Один из последних отвел меня на квартиру, {135} где проживали члены рабочего кружка Галецкий и Сущинский. Было условлено, что на следующий день мне устроят свидание с членом центральной группы Михаилом Александровым. Как вдруг к нам входит один из знакомых моих хозяев и с места в карьер заявляет:
– А знаете: за вашей квартирой слежка. И очень серьезная. два субъекта: одного из них я хорошо знаю, известный шпик. Кстати: не дальше, как сегодня в два часа дня я видел его на "стойке" у угла такой-то и такой-то улиц. Из присутствующих никого в это время там не было?
Я отозвался, что был. Он верно назвал время и место моего свиданья с М. Келлером.
– Ну, так дело ясно. За вами все время по пятам и ходят.
Я вспомнил подозрительные фигуры в сквере, соседей в кофейной Филиппова. Сомнений не было. Надо было принимать меры и заметать следы. О новом свидании с Михайловским и о встрече с Александровым не могло быть и речи. Надо было предупредить их обо всем, а самому поспешно ускользнуть восвояси. Стали обсуждать, как все это сделать. Один из хозяев сбегал в соседнюю лавочку, через улицу, чтобы мимоходом произвести рекогносцировку окрестностей. Он принес тревожные сведения: на обоих концах квартала и на упирающемся в него переулке крейсировало по двое – всего не менее шести "гороховых пальто". Обстановка была такая, как обычно бывает перед обыском. Решили, что времени терять нельзя. Я совершенно не знал Петербурга; поэтому мне в провожатые дали Никитинского. Он все равно {136}привел меня сюда и, стало быть, уже был замечен: терять ему было нечего.
Мы вышли. Пусто. Пошли ровным шагом вдоль по улице. Вскоре заметили на порядочном отдалении за собою два "хвоста". Завернули за угол, почти бегом пробежали целый квартал, снова завернули за угол и остановились на каком-то крыльце. Вскоре послышались поспешные шаги и прямо на нас выскочили из за угла два субъекта. Увидев нас, они даже приостановились на момент от неожиданности, – затем, оправившись, попробовали, "как ни в чем не бывало", пройти дальше. Тогда мы вернулись назад, быстро зашагали до первого извозчика и дали ему какой-то фантастический адрес. За нашим извозчиком вскоре обозначился другой, "сопровождающий" нас. Тогда посредине пути мы сунули своему вознице деньги, соскочили с него и пустились на перерез какой-то довольно людной площади.
Оглянувшись, видели, как с "сопровождающего" извозчика соскочили два "субъекта". Мы лавировали по какому-то скверику, потом опять шли по какой-то очень людной улице. Казалось, нас более никто не преследовал. Некоторое время сзади тихо ехал какой-то извозчик: но он, невидимому, был совершенно "готов": лошаденка плелась, предоставленная себе, вожжи нелепо волочились, сам он пьяным голосом мурлыкал песню. Но когда мы свернули вдоль канала на почти безлюдную набережную, "пьяный" тотчас же заворотил за нами.
Дело было ясно. Мы опять повернули назад; извозчик, проехав подальше, тоже стал заворачивать; но, главное, в этот самый момент мы снова натолкнулись на двух "старых знакомцев". Один из них немедленно куда-то юркнул – словно сквозь землю провалился; другой с {137} независимым видом остановился и стал раскуривать, обернувшись лицом к стене, папироску.
Взбешенный, я громогласно заявил Никитинскому, что если эти, "такие и сякие дети", от меня не отстанут, я им "разобью всю морду". Мне было известно, что филерам вменяется в обязанность следить незаметно и во всяком случае избегать скандалов. Если это были просто филеры, не имевшие в руках приказа о моем аресте, думал я, это будет средство от них отделаться; в противном случае дело все равно проиграно. Расчет мой оказался верен. Любитель куренья поспешил ретироваться.
Поспешили и мы, избрав противоположное направление; опять пересекли какую-то площадь, взяли за угол, поспешно, почти бегом, прошли по безлюдной улице; как будто за нами никого не было. Хотелось все таки проверки. Нам повезло: несмотря на позднее время, мы нашли полуотворенную калитку в какой-то большой не то двор, не то пустырь: мы добрались до окраин Петербурга. Юркнув в нее и передохнув некоторое время, мы вскоре увидели проехавшего мимо все того же извозчика: он был уже совершенно трезв, но погонял лошадь и вглядывался, привставая на облучке, вперед. Пропустив его, мы чуть-чуть подождали, вышли и двинулись в противоположном направлении... и вдруг чуть лбами не столкнулись с парой наших "субъектов", беглой рысью следовавших на порядочном расстоянии за извозчиком. Улица была полутемная, и они прокатили, все так же "на рысях", мимо нас. Пройдя некоторое время, уверенные, что погоня у нас за спиной, мы остановились. Никого не было. Вдали замирал топот шагов да слышалось отдаленное пофыркиванье лошади. Очевидно, непосредственная {138} слежка за нами велась уже "извозчиком", а "пешие" должны были только не отставать от него. Потеряв нас, он увлекал и их за собою, и они, впопыхах на встречных не обратили внимания...
Мы все еще плохо верили своему счастью и не мало колесили по улицам, пешком и снова на извозчике. Убедившись, что удалось провести преследователей, мы забрались отдохнуть в поздний ресторан и просидели до закрытия – до 2-х или 3-х часов ночи. Затем опять оказались на улице. Утром часов в 10 был обратный поезд в Москву; я решил двинуться с ним; на вокзал можно было забраться часа за полтора до отхода, не особенно рискуя обратить на себя внимания. До этого деваться было некуда. Насилу удалось мне уговорить моего спутника отправиться домой – из чувства товарищества он хотел маяться со мною всю ночь на улицах Питера. Он обещал утром зайти к Михайловскому и передать, что его вчерашний собеседник больше не явится и опасается, не навлек ли на его квартиру слежку. Мы распростились. Долго-долго тянулась бессонная ночь, в скитаньях по улицам и бульварам, с попытками подремать на скамье, прерываемыми приближением "недреманного ока" – городовых. Но все проходит на этом свете – прошла и памятная ночь после "гонки". На вокзале мне показалось – было, что какой-то "тип" все время внимательно в меня всматривается и не теряет из виду. Но с билетом и посадкой все обошлось благополучно. Я возвращался в Москву, в наивном восторге от того, как ловко увильнул от погони. Я был убежден, что меня просто "взяли на замечание" при выходе из какой-нибудь подозрительной квартиры, и что все следы мною заметены.
{139} В Москве меня оставляли в покое: никакой слежки, как будто, за мною не было. Дважды после этого ко мне приезжали представители питерской группы, сначала Ергин, затем Браудо, каждый раз с грузом свежеотпечатанных изданий.
Я стал агентом по их распространению в Москве и живой связью группы с нашим московским кружком народовольческой молодежи. Я думал, что все это проходит "шито-крыто". Будущее несло мне горькое разочарование...
{140}
IV.
Я уже упоминал, что с первого же года пребывания моего в Москве, Невский и др. ввели меня в местные "радикальские" круги. Особенно понравился мне пом. прис. пов. Егор Ив. Куприянов – мягкая, вдумчивая натура, соединявшая с большой скромностью не меньшую серьезность в "искании" революционных путей. Куприянов был непосредственно связан с Тверским кружком, так называемым "Барыбинским", по имени его основателя. Куприянов был чужд всякой узости и нетерпимости, этих естественных "детских болезнен" всякого движения. Он был большим сторонником объединения всех течений в одно русло. Ему казалось возможной единая социалистическая партия, при каком угодно богатстве "теоретических разночтений" русской политической действительности. Но в основу единения он клал не какую-нибудь попытку нового политического синтеза; нет, он считал, что это – дело будущего. Полагая, что политический горизонт еще не скоро прояснится, что наш удел – долгое время бродить еще в предрассветном тумане, он мечтал о том, что единение начнется не с мысли и слова, а с дела – простого, непосредственного, практического дела. Все направления, все течения равно {141} нуждаются в определенной революционной технике: в печатных средствах, в паспортном бюро, в денежном фонде для работы. И он, вместе с некоторыми другими единомышленниками, предлагал всем революционерам, без различия фракций, создать эту "технику" общими силами, пользуясь при этом, так сказать, всеми выгодами "крупного предприятия" сравнительно с разрозненным "кустарничеством".
Он верил, что, связанные общим делом, революционеры разных мастей будут меньше искать "разделяющих букв" и охотнее находить общий язык для разговоров; а такое здоровое направление их умонастроения приведет к взаимному пониманию и облегчит задачу "сговориться". В Твери был издан проникнутый этими идеями гектографированный журнальчик "Союз", открывавшийся статьею "С чего начать?" Ответ был прост: начать надо с объединения революционной техники и создания единого революционного денежного фонда для обслуживания всех направлений, с расчетом, что на прочном фундаменте общей солидарной работы легче будет придти к единству взглядов. Пока же должна была вестись товарищеская дискуссия по всем открытым и спорным вопросам революционного движения. Для начала этой дискуссии предназначался, между прочим, выработанный там же "Проект программы объединенных групп социалистов-революционеров", о содержании которого у меня – увы! сохранилось слишком смутное представление...
Затем обращали на себя внимание муж и жена Кусковы: он – спокойный, внимательный, уравновешенный; она – живая, как на пружинах, нервная, беспокойная.
Их взгляды казались мне какими-то неопределенными, колеблющимися. По-видимому, они {141} в самом деле переживали период ломки. Их все время пробовали склонить на свою сторону социал-демократы. Под их влиянием они главное внимание свое обращали на "анализ наличных социальных сил". Видимо, сужение базиса движения одним пролетариатом их пугало, и они добросовестно перебирали все общественные элементы, на которые молено опереться в революционной борьбе. Затем меня очень заинтересовали два приятеля, жившие вместе на одной квартире: наши Орест и Пилад – С. Н. Прокопович и А. Н. Максимов. Они называли себя "народниками", но это их "народничество" было довольно неопределенным, неокристалли-зованным объединяла их общая вера в будущее "народное восстание". Вера эта питалась разными слухами порою полуфантастическими: так, помню, передавалось тогда из уст в уста, что где-то в Вятской губернии крестьяне нескольких сел снарядили ходоков к английской королеве, чтобы она приняла их в свое подданство.
Эти и подобные слухи были достаточной пищей тогдашней революционной не требовательности. Мы и малым бывали довольны С. Н. Прокопович был уже тогда отрицателем политического террора. Я помню несколько своих с ним споров. Он верил во все "массовое" и отвергал "индивидуальное". Я пытался доказывать, что террор есть нечто "индивидуальное" только по внешней видимости, по существу же это есть лишь отдельный "род оружия", пользование которым является органическою составною частью общего "плана кампании". Я обильно пользовался аналогиями из области военного дела, быть может, даже злоупотреблял ими. "В современном бою – рассуждал я – нельзя злоупотреблять атаками густых штурмовых {143} колонн старого времени. Одна из особенностей современного боя – это "рассыпной строй" и предварительная "артиллерийская подготовка". Террор в революции соответствует артиллерийской подготовке в бою. Индивидуальный характер действий террористов соответствует индивидуализированности бойца в рассыпном строю. Мои аналогии кое-где прихрамывали по части натяжек, но я очень ими увлекался и они казались мне страшно убедительными. Впервые выслушав мою аргументацию в этом духе, С. Н. Прокопович подозвал А. Н. Максимова – "вот послушай, это очень интересно: как Чернов доказывает необходимость террора – совсем по особенному". Смущаясь и краснея, я повторил свою аргументацию. Максимов – в котором тогда никак нельзя было разглядеть будущего члена Ц. К. "кадетской партии" – оказался, однако, вовсе не врагом террора; некоторое тяготение к нему в его речах определенно чувствовалось.
Но терроризм, как программа единоборства с правительством кучки конспираторов, нам был чужд. В прошлом мы его чтили, как героический период, неизбежный для первых пионеров движения. Но мы его считали "террором отчаяния", безнадежным арьергардным боем после отступления первых, хлынувших в народ революционных легионов. Боевой клич террористов "Народной Воли" напоминал нам Ватерлоо и гордые слова: "старая гвардия умирает, но не сдается". Для своего времени мы ждали нового движения к низам, к народу, и на этот раз террор должен был облечься в новый вид. Террор отчаяния должен был смениться террором веры, террор арьергардного боя – террором наступления и артиллерийской подготовки, расчищающей дорогу штурмовым {144} колоннам массового движения.
Решающая роль отдавалась ему. Террор рассматривался, как служебное оружие этого массового движения.
Еще выделялись две девицы большие приятельницы: Курнатовская и Цирг. Первая, маленькая, в кудряшках, необыкновенно подвижная, вездесущая и всезнающая, слыла за правоверную "народоволку". Но она пользовалась у нас плохой репутацией: ее считали девицей чрезвычайно неосторожной и чересчур суетливой. Говорили, будто "охранка" нарочно оставляет ее на свободе, чтобы пускать за ней по пятам своих филеров и по ней выслеживать всех и вся. Другая, Цирг – впоследствии сделавшаяся женой А. Н. Максимова – была гораздо интереснее и серьезнее. Она сыграла в нашей идейной жизни того времени некоторую своеобразную роль. Родом она была из Тверской губернии, тогдашней цитадели земского либерализма, с большими знакомствами среди тверских либералов, соседка и большая приятельница одного из двух братьев Бакуниных. Среди либералов "голодный год" также вызвал изрядное брожение: в год, предшествовавший моему поступлению в университет, в Москве, по инициативе И. И. Петрункевича, у либералов происходили какие-то конспиративные "совещания"; в связи с деятельностью Астыревского кружка, среди либералов проявился интерес к "радикалам". Тот же интерес заставил и старика Александра Александровича Бакунина изъявить желание познакомиться с современной революционной молодежью.
При посредстве Цирг дело устроилось: в либеральной гостиной одной из родственниц Бакунина начались журфиксы, которые мы первое время посещали довольно исправно. Нас не мог не {145} интересовать вопрос: что же, собственно, представляют собою русские либералы? Есть ли это самостоятельная сила, или просто так себе, побочное "обстоятельство образа действий" русских революционеров? Но нас ждало большое разочарование. Старик Бакунин, который должен был явиться "осью" собеседований, оказался живым осколком старины, правоверным гегельянцем, с уклоном мысли в сторону философских отвлеченностей; мы тянули в сторону жизни, практики революционной борьбы, он тянул к знакомым абстракциям. Брат его, появлявшийся иногда вместе с ним, внушал нам еще менее интереса. Журфиксы вскоре заглохли, кончились "измором"; более ограниченный кружок продолжал еще долго упорствовать и на что то надеяться. Не помню хорошо, кто еще бывал из "либералов". Очень крупных, помнится, не было. Приходилось держаться Бакуниных, подкрепляя свой падающий интерес к ним тем, что то были братья знаменитого апостола анархии, Михаила Бакунина. Но, Боже мой, как бледно выглядели эти люди, у которых в жилах текла та же наследственная кровь, что и у легендарного противника Маркса в легендарном "Интернационале I" Бедные тверичи Бакунины, как невыгодно было им быть "братьями своего брата!"
Вскоре, впрочем, мы услышали о существовании кружка студентов-либералов. Это уж была rаrа аvis, и наше любопытство было сильно затронуто. Мы во что бы то ни стало захотели попасть в него и посмотреть: что это за удивительный биологический тип – настоящий, убежденный студент-либерал? – Ибо на обычном нашем студенческом жаргоне "либерал" было насмешливое прозвище, прилагаемое к той "золотой молодежи", которая не {146} решалась "просто и кратко" говорить: "плевать нам на все убеждения в мире!" а искала прикрытия в дешевых фразах...