355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Чернов » Записки социалиста-революционера (Книга 1) » Текст книги (страница 5)
Записки социалиста-революционера (Книга 1)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:44

Текст книги "Записки социалиста-революционера (Книга 1)"


Автор книги: Виктор Чернов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Я никогда не имел склонности к психологии "кающегося дворянина", хотя и числюсь "потомственным дворянином" в жандармских списках. Отец мой приобрел личное дворянство после долгой служебной лямки перед моим рождением; по-видимому, вследствие этого я оказался внесенным в дворянские книги, как уже "рожденный дворянином"; отсюда, надо думать, и произошла жандармская пометка.

Но отец мой был как раз типичнейшим "разночинцем", учившимся, что называется, на медные гроши, кончившим курс в уездном училище и начавшим службу с простого внештатного писца. До самой смерти своей он любил повторять: "я ведь простой мужик". Образование, известное развитие (в ней сыграла роль радикальная журналистика 60-70 гг., "Искра", "Русское Слово", "Дело"), служебное положение – все это было приобретено его личными усилиями. Его никогда не покидала "тяга к земле", {87} и он одно время каждое лето арендовал, в многоземельных краях соседнего Заволжья, кусок земли под запашку. Я унаследовал от него чисто плебейский склад жизни и привычек.

Но... я принадлежал к великорусскому племени, к "господствующей" нации; мой народ был как бы "дворянином" в ряду других народов, народов-разночинцев, "инородцев". И как мне ни было трудно представить себе русский народ, из которого я, по духу своего миросозерцания, исключал верхние слои или "наросты", – этот народ представить себе на "дворянском" и "господствующем" положении, как ни бунтовало против этого представления мое непосредственное чувство, а, хочешь не хочешь, приходилось в национальном отношении влезать в тесную шкуру "кающегося дворянина" ...

Как сейчас помню, как-то раз я подарил Виленскому свой портрет с какою-то шутливою надписью. Он прочитал, вдруг изменился в лице, покраснел, побледнел, изорвал карточку в клочки, вызывающе бросил: "вот мой ответ", повернулся и ушел. Присутствующие были изумлены. Товарищи-немцы шептались, что в их среде такие вещи могут иметь только один конец – дуэль. Товарищи-эстонцы о дуэли не говорили, но возмущались и считали, что после этого у меня и у них с Виленским должно быть все кончено. Но я – я быстро понял, что наши позиции неравны, что я не имею права в этом вопросе отнестись к поступку Виленского формально, что за его полной и абсолютной формальной неправотой есть еще нечто, более глубокое, есть какая-то высшая правда, с точки зрения которой я, пусть неумышленно – разбередил у приятеля рану, нанесенную руками моих же предков, и должен понять {88} это, а не обижаться на рефлекционный жест с его стороны, как бы ни был это жест груб и некрасив.

Товарищи-эстонцы не могли понять такой раздумчивой терпимости с моей стороны. Сами принадлежа к народу-разночинцу, они реагировали на поступок Виленского, как на поступок равного среди равных – и не находили ему извинения. А меня точил червяк "без вины виноватости" перед лицом представителя этого единственного в своем роде народа – народа скитальца, народа-странника, сироты, лишенного родины, бездомного, бесприютного, всюду третируемого, как отверженный парий.

Потом, вскоре, с обеих сторон все было понято, все сгладилось, все бесследно стерлось. Наше объяснение и самый инцидент были как будто вешней грозой, только омывшей наши отношения, освежившей их атмосферу, сообщившей им особую свежесть и чистоту. Должно быть, надо было, чтобы в наши отношения, дотоле безоблачные, хоть раз вонзился ядовитый шип подозрения, чтобы на этом искусе их прочность и задушевность явилась, не как что-то случайное, но как испытанное и несомненное.

Выпускной год приходил к концу. Беззубая старушка-гимназия лениво пережевывала свою казенную жвачку. Кажется, единственным живым оазисом были уроки немецкого языка, как необязательного предмета (надо было выбирать между немецким и французским). Это был обломок старой, нерусифицированной школы. На уроках немецкого языка читалось о развитии германской литературы, о немецком Белинском – о Лессинге... Тут еще веяло духом старой, большой, европейской культуры, тут еще звучало ее отдаленное, тихо замолкавшее эхо.

{89} А на развалинах ее копошились казенные обрусители ...

Здесь было бы несправедливо не упомянуть об одной трагикомической фигуре – нашем законоучителе. То был живой контраст саратовскому фанатику казенного православия. Тот – изможденный, суровый, пытавшийся кое в чем подражать вошедшему тогда в моду о. Иоанну Кронштадскому. Этот – еще молодой, скромный, даже робкий, с неопределенными чертами лица с жиденькими волосами, худенький и невзрачный, тихонький, но затронутый "новыми веяниями" в церкви, ученик известного о. Голубинского.

Ему хотелось внести живой дух в наше "богословие", но средства, которыми он располагал, до смешного не соответствовали постановленной им себе цели.

У одних ему надо было прошибить толстую кожу обывательского равнодушия к религии, воспринимаемой, как страшноватое небесное "уложение о наказаниях", о котором можно не думать, ибо "Улита едет, когда-то будет", у других – закостеневшее отрицание всего, соседнего и даже сопредельного с церковностью. В своей беспомощности он схватился за меня. На мою беду, от грозы саратовской позорной "переэкзаменовки" в моей памяти великолепно сохранились все словоизвития, вся схоластика понятий православного катехизиса, все относящиеся к ней тексты. Сравнительно с остальными учениками, я был среди них настоящим профессором богословия.

Это растрогало нашего славного, молодого попика, и после одного из моих блестящих ответов (урок был о воскрешении мертвых и о качествах воскресших тел), он расхрабрился и начал с нами длинную беседу. Он говорил, что ему хотелось бы совсем упразднить задавание уроков, {90} спрашивание их, отметки и т. п., что его учителем был о. Голубинский, вызвавший неблагосклонное отношение церковного начальства, но горячо любимый учениками, свободно мысливший о многих вопросах церковных и богословских и считавший большим несчастием для церкви ее подчиненно-служебное положение по отношению к государству. Робея и заикаясь, говорил он о своей и его мечте, о церкви свободной – учительнице и воспитательнице человеческой совести, раскрывающей в разуме человеческом искру мирового разума. Он стал красноречивее, когда вспоминал об уроках-беседах под руководством о. Голубинского, умевшего себя поставить, как старший брат, среди учащихся; о школьных сочинениях, их совместном чтении и обсуждении... И вдруг мечтательно закончил:

– Почему бы и нам не попробовать так же поставить наши занятия? О, всеконечно, я знаю, что без такого воина духа, как о. Голубинский, в качестве руководителя, нечего и мечтать о чем либо подобном тому, чему я сподобился быть свидетелем. Но и со слабыми силачи надо тянуться все же к тем самым высоким образцам, которые доступны лучше вооруженным духовно. Я сердечно скорблю, что не могу вам дать того, в чем вы нуждаетесь. Но давайте вместе, общими силами, попробуем искать более глубокого проникновения в святые истины.

Вот, например, Чернов разве не смог бы, в виде первого опыта, написать нам о качествах воскресших тел, подробнее развив и доказав то, что он только что говорил о разнице между душою и духом, между животной одушевленностью и разумностью, между животным сознанием и человеческим самосознанием? А там ободренный его примером, быть может, и еще {91} кто-нибудь попытал бы свои силы, хотя бы взявши тему полегче ...

Здесь нечего смущаться слабостью сил своих, здесь не может быть место авторскому самолюбию; перед лицом божественных истин все мы – неучи, и самый мудрый – такой же беспомощный школьник, как и все. Подобно рыбе, толкающейся то о дно, то о берега пруда, но бессильной проникнуть в строение стихии земной, – так и мы, конечные существа, логикою нашей приводимся к бесконечному, которое даже и представить себе мысленно не в состоянии. Ошибались все лучшие умы и подвижники церкви, будем ошибаться и мы: суть не в достижениях, а в возвышающем душу устремлению к вершинам божественных истин. Право, господа, не попробовать ли?

От этой неожиданной речи на меня повеяло воспоминаниями о тех днях наивной веры, когда на меня находил молитвенный экстаз – и в которых для меня был уже рlusquamperfectum моей духовной жизни...

И мне стало в одно и то же время и жалко нашего доброго, неумелого попика, и стыдно перед ним за то, что именно я возбудил в нем такие неосуществимые надежды. Я почувствовал себя подлецом перед ним, и мне захотелось встать и напрямик сказать, что он во мне ошибся, что я – худший враг того, что ему дорого; захотелось не то извиняться, не то исповедаться, не то поднять "свое" знамя; захотелось объяснить, почему я здесь оказался таким "знатоком" религиозных вопросов... и вдруг зашевелилась скверная, отравленная мысль: о. Световидов тоже был искренно, даже фанатично верующим, он тоже устремлялся душою к "высоким божественным истинам" – и он же, в числе многих других, клялся не допустить, чтобы я в Саратовской {92} гимназии получил аттестат зрелости! Я я... я "отмолчался"!

Теперь я понимаю, что действительно "был подлецом" перед молодым священником – но не тогда, когда "блестяще" разбирался в тонкостях богословской схоластики, а тогда, когда допустил в свою душу ядовитое подозрение, будто он способен донести на меня учительскому совету и вообще использовать против меня свою законоучительскую власть. Для него было бы, конечно, большим ударом узнать, что единственный ученик, на котором мог остановиться его взор в поисках подходящего человеческого материала, способного быть сосудом религиозной истины – враг его церкви, враг его веры. Но он сумел бы христиански простить мне это разочарование. Я оставил его в блаженном неведении истины....

Так прошел я и мои сверстники через пустыню казенного среднего образования. Мы сами создали себе среди нее оазисы знания. Я ехал домой, вооруженный аттестатом зрелости. А рядом с ним у меня была в кармане другая бумажка: свеже отпечатанная прокламация, под заглавием "Первое письмо к голодающим крестьянам", за подписью "Мужицкие доброхоты". Она вышла также из типографии знакомой мне "Группы Народовольцев" и принадлежала – как я узнал год спустя – перу писателя Астырева, чью книжку "В волостных писарях" я читал с жадным интересом. В это время в деревнях свирепствовал частью голодный тиф, частью надвигавшаяся с юга холера. У меня были в деревнях связи: я каждые летние каникулы проводил где-нибудь в деревне, возле отцовских запашек. Последнее лето перед Дерптом я жил в большом приволжском селе Щербаковке, где у меня были среди мужиков {93} большие приятели. На деньги, собранные гимназическим кружком, я закупил и отправил туда целую библиотеку. Тронутые этим крестьяне многократно и усиленно приглашали меня к себе погостить. Но в окружающей атмосфере было тревожно. В связи с непонятными для темного простонародья санитарными мерами ходили темные слухи о том, что баре, чтобы избежать неизбежной прирезки земли крестьянам, решили поубавить их число и подкупили докторов "травить народ". Везде шел смутный говор, что "черному народу большое утеснение идет".

Начались – в Астрахани – первые холерные беспорядки. А тут еще старшая сестра моя, курсистка-медичка, работая в медицинском отряде по борьбе с тифом, заразилась и, хотя ее жизнь удалось спасти, но от болезни осталось тяжкое, непоправимое наследство – неизлечимое душевное расстройство. Встревоженный отец категорически воспротивился моей поездке в деревню. Тщетно крестьяне возобновляли свои приглашения; в их настойчивости сквозила потребность узнать от меня, человека, которому они вполне доверяли, как надо относиться к циркулирующим повсюду толкам, слухам, волнующим призывам что-то и кого-то "разнести" и "разгромить". Тщетно я сам порывался к ним, надеясь помочь им разобраться в налетевшем хаосе голодных, озлобленных настроений. Если бы я поехал, я, конечно, попытался бы по ребячьи, неумело, очертя голову "направить в другую сторону" созревавшую стихийную вспышку народного гнева, вместо холерного бунта создать бунт против помещиков и властей. Отец, несмотря на мое молчание об этих планах, верно угадал чутьем общий смысл моего настроения и удержал меня при себе, в уездном городе. И решающая встреча моя с {94} мятущимся крестьянством было отложена года на три – на четыре.

Но чего не суждено было случиться со мною в деревне – произошло с некоторыми из моих сверстников в городе. Саратов вслед за Астраханью и Царицыным стал ареной холерных беспорядков. Городская чернь, долго и глухо волновавшаяся, при шла в крайнее возбуждение. Взрыв был, как и следовало ожидать, совершенно стихийный и бессмысленный. Началось со случайного убийства какого-то подростка, принятого за фельдшера. Затем убили одного врача. Били и полицию. Застигнутое врасплох высшее начальство растерялось...

Но возбуждение, и возбуждение небывалое, царило и среди интеллигенции. До меня, через приезжавшего гостить товарища, доносились лишь отголоски этого возбуждения. У Балмашева собирались постоянные собрания человек по 40-50 молодежи, чувствовав шей себя как бы на вулкане. Собрания либеральной и радикальной публики были еще многочисленнее доходя от 200 до 300-400 человек. Сборы на голодающих, начатые по инициативе Вольно-Экономического Общества, давали огромные результаты Словно поветрие охватило всех. Люди, стоявшие совершенно в стороне от всякой "политики", были под хвачены общим потоком. На собраниях уже раздавались резкие политические нотки. Даже осторожный Натансон выступил из-за кулис на открытую арену. Когда же в воздухе запахло бунтом, горячие головы неудержимо потянулись на улицу, к низам, в народные массы. Эта "тяга" была так сильна, что не только старик Балмашев, но и такой "муж совета", как Марк Натансон, вначале заняли неопределенную и колеблющуюся позицию. Когда начались {95} погромные действия толпы, все "старшие" растерялись, а молодежь бросилась на улицу.

Она считала, что ее священнейший долг – попытаться отвратить движение от докторов и больниц и направить его на полицейские участки. Бездействие преступно; остающийся в стороне – моральный соучастник и попуститель вырождения "народного" движения в дикие погромные эксцессы. Так рассуждала молодежь. Ей казалось, что планы ее не безнадежны. Полиция была ненавидима населением. Именно ее "усердное не по разуму" служение санитарным целям более всего восстанавливало городскую "чернядь" против врачей. Бросить лозунг "бей полицию" можно было не без успеха. И действительно, толпа разгромила полицейский участок на Митрофановской площади, разгромила квартиру полицеймейстера; новый губернатор, кн. Мещерский, бежал от толпы, поднявши высоко воротник своего пальто и пряча в него свое лицо; по его следам пустились кое-кто из интеллигентов. Но это нападение на полицию было случайным, эпизодическим; полицию били, ибо она заступалась за врачей и преграждала дорогу к погромам – и только.

Влияние интеллигенции было не при чем. Напротив, в одном месте, где Е. Д. Кускова с подругой начали было уговаривать бить не докторов, а полицию, они тотчас навлекли на себя подозрение недоверчивой толпы. Им: в ответ кто-то закричал: – "Ага! знаем, кто вы! сами вы – фельдшерицы проклятые! держи их, бей их, ребята!" За ними уже гнались, и дело могло кончиться для них очень и очень плохо. К концу дня едва ли не всем пытавшимся "присоединиться к народному движению с целью его направления" стали на опыте ясны вся фальшивость и бессмысленность их {96} положения. Они нигде не могли "овладеть" движением, везде у него были свои "герои" и вожаки, с преобладанием мускульных и стихийно-волевых ресурсов над интеллектуальными; злосчастные кандидаты в руководители либо оказывались пассивными зрителями, либо щепками, подхваченными стихией, и бессильно барахтавшимися в общем потоке. Как пятое колесо в телеге, они были лишними и ненужными ...

Усталые, запыленные, грязные, мокрые – при разгоне толпы их поливали из пожарной кишки – порою помятые, ошеломленные и разбитые, они были вполне подготовлены, чтобы получить жесточайший нагоняй от "старших". Среди этих последних первый забил тревогу М. А. Натансон; быть может, внутренно чувствуя потребность наквитать и загладить свои предыдущие колебания и нерешительность, он кричал, требовал немедленного созыва всех, осмелившихся броситься, очертя голову, во всю эту кашу. Самодержавно-диктаторским тоном он приказывал им "не сметь" более соваться в это дикое погромное движение. Никакой оппозиции он не встретил. И неудивительно. Самоотверженная и наивная молодежь получила впервые от жизни предметный урок – и весьма жестокий урок – не смешивать "народа", к которому она рвалась душой, с уличной чернью, с распыленной, беспорядочной толпой, в которой на первое место выдвигались подонки и отребье городского населения, "бывшие люди", осевший "на дне" человеческий сор ... Но прежде, чем окончательно утвердиться на этом, молодежи предстояло пройти, как увидит читатель ниже, через краткий период идеализации "босячества".

{97}

III.

Я – на юридическом факультете Московского Университета. Как странно, как необычно прозвучало в ушах это новое обращение – "Милостивые Государи !" – на вступительной лекции А. И. Чупрова! Какое море голов в аудитории первого курса! Но вот улеглись первые впечатления. Мы присматриваемся к профессорам. Сухая, замороженная фигура Боголепова. От нее веет полярным холодом. Лектор по государственному праву, либерально-консервативный, увертливый и приспособляющийся Зверев. Мирно выживающий из ума старичок Мрочек-Дроздовский, читающий историю русского права. И только один милейший, мягчайший и бесхарактернейший Александр Иванович Чупров – в качестве оазиса...

Нет, науку и на этот раз придется искать вне университетских стен. Мы ходим в университет, вешаем пальто на гвоздик со своим именем, чтобы его отметил стоящий на страже нашей аккуратности и усердия в занятиях педель, а сами устремляемся на поиски более интересных лекций по всевозможным другим факультетам. Бежим к В. И. Ключевскому, к К. Тимирязеву. Спешим на рефераты в Юридическое Общество. Посещаем разные публичные лекции. Наконец, остается еще собственная кружковая жизнь.

{98} Не успел я еще как следует оглядеться в Москве, ко мне приходит один из земляков, студент старшего курса Янишевский.

– Мы знаем о вас – говорит он мне – как о человеке, который усиленно занимается изучением Маркса. Дело вот в чем: здесь уже два года подряд велся кружок молодых курсистов с фельдшерских и акушерских курсов. Кружок нужно вести дальше и в этом году. В основу занятий положена Марксовская схема: историческое развитие человеческой культуры, освещаемое в особенности с экономической точки зрения. Руководитель кружка в этом году лишен возможности продолжать занятия. Мы искали ему заместителя, и наш выбор пал на вас.

Я почувствовал себя втайне польщенным – дело молодое – но высказал мучившее меня опасение, что "руководство" кружком будет мне не под силу. Участником кружков я бывал много раз, но то было на равных началах; формальное же звание руководителя меня смущало...

– Пустяки, пустяки – успокаивал меня Янишевский. Вы самим увидите: там все начинающие. Многие недалеко ушли по уровню развития от гимназисток старших классов. Лучше всего: приходите и убедитесь во всем лично. Там вас познакомят и с личным составом кружка, и с очередной программой занятий словом, со всем.

В назначенное время я явился по указанному адресу. Кружка в сборе не было. Меня встретила особа в очках, не первой молодости, стриженная, резкая брюнетка, полная, невысокого роста. Деловито и как будто не признавая возможности возражений, она объяснила мне, что в позапрошлом году в кружке {99} читалось о первобытной культуре, в прошлом – о культуре Греции и Рима. Следовательно, в этом году на очереди – средние века. Особенное внимание должно быть обращено, конечно, на экономические отношения: развитие товарного хозяйства и подготовление капитализма. Веру ли я на себя руководство кружком по этой программе?

– Прежде, чем ответить на этот вопрос, я желал бы познакомиться с кружком – был мой ответ. Я хотел бы из бесед выяснить для себя, во-первых, уровень развития участниц, а, во-вторых, основное направление их умственных интересов. С первым надо будет соразмерять способ изложения и список рекомендуемых книг для параллельного самостоятельного чтения; со вторым придется сообразовать самую программу ...

– Т.е. как это – сообразовать программу? Программа давно намечена. А уровень знаний тоже ясен: они знают то, что им читали, т. е. как раз подготовлены к программе нынешнего года.

– Да, но ведь читают же эти курсистки что-нибудь и вне кружковых занятий? Согласитесь, что мое положение будет несколько странное: в первый раз видя людей, начать с места в карьер читать им продолжение чего-то предыдущего, чего я лично и свидетелем-то не был. Ну, а представьте себе вдруг окажется, что их интересует вовсе не то, с чем я к ним явился, а что-нибудь иное?

– Откуда им знать, что должно интересовать их? Об этом они судить не компетентны. Для того и руководители, чтобы решать это за них. А продолжением чего должны явиться ваши чтения – тоже ясно. Им читалась история первобытного и античного человечества с точки зрения научного {100} социализма. Личность и способ изложения предыдущего лектора не имеют значения: он лишь передавал в сокращенном изложении то, что выясняет в ходе истории экономическая наука. Как-нибудь изменять программу занятий, значило бы нарушить последовательность стадий, через которые проходит человеческий ум, повторяя историю создавшего его человечества.

Грешный человек, я вспомнил "современного Пан-глосса" и его бедного ребенка из полубеллетристического памфлета Крашенинникова ...

Я встал.

– Все это хорошо; но так как читать придется все же не вам, а мне, то позвольте мне и обставить ход занятий условиями, которые я считаю необходимыми для их успеха. Иначе я не мог бы согласиться взять на себя руководство ими.

– Вы настаиваете? Как вам угодно. Только вы задаром потеряете один вечер. От моих девочек вы не услышите ничего иного, кроме того, что только подтвердит мои слова.

На этом мы и распрощались. На следующей неделе собрался кружок. Это был большой выводок девиц, более пятнадцати. Моя знакомая носила среди них кличку "тетеньки", а их звала "мои девочки", и очень походила на хлопотливую, распустившую крылья, наседку. Девицы сначала дичились, смущались и отмалчивались. Тогда я начал исподволь подготовлять почву для беседы о будущей программе занятий, расспрашивая о ходе их в предыдущие годы. Неожиданно оказалось, что состав кружка вышел довольно текучим: кое-кто, как водится, из прежних выбыл, и место их занято новыми...

{101} – Как же так – обратился я к "тетеньке" – ведь им таким образом придется перескочить через несколько ступеней последовательного, имманентного развития?

Тетенька развела руками, невидимому, не уловив моей иронии.

– Что же делать! Конечно, следовало бы из них образовать особый кружок и начать все сначала. Но неоткуда взять сил... Делать нечего – им потом придется вернуться к началу ...

– Вот она, судьба всех, кто не в ладах с логикой истории. Не находите ли вы, что отдельные люди, как и целые народы, стараясь перескочить через естественные фазы своего развития, не остаются безнаказанными, а отбрасываются к исходной точке этого развития?

"Тетенька" оживилась.

– А ведь вы правы. Тут аналогия более полная, чем можно заметить с первого взгляда...

– Ну, дарю вам эту аналогию – за ненадобностью для моего личного пользования. А пока, знаете ли, приходится заключить, что прежний характер занятий удовлетворял, по-видимому, более потребности руководителя кружка проверить свою способность приложить ко всему ходу истории известную систему взглядов, чем потребностям текучего состава кружка расширить свой умственный кругозор. Вы не по Сеньке искали шапку, а под шапку подгоняли Сеньку... Человек у вас был для субботы, а не суббота для человека...

Я развил, наконец, на выбор перед курсистками два способа вникания в сущность механизма исторического процесса. Можно либо догматически принять одно из направлений историко-социологической {102} мысли за руководящее, и с этой точки зрения последовательно излагать ход общественного развития и вытекающий из него порядок создания различных исторических напластований. Либо же можно, так сказать, на ряде отдельных вопросов столкнуть лбами разные направления исторической мысли, сделать им очную ставку и оценить их сравнительную научную ценность. В первом случае – будем продолжать то, что было раньше. Во втором случае – наметим ряд вопросов, напр.: значение в истории естественной и искусственной или культурной среды; приспособление активное и пассивное; роль личности в истории; что такое законы истории; экономика и политика; идеи и нравственность в истории; понятия эволюции и прогресса; национальные начала и всемирно-исторические тенденции и т. д. Дело самих членов кружка выбрать, какой способ им более нравится.

– Конечно, надо остаться при первом, – авторитетно заявила "тетенька". Здесь приобретается прочность и определенность представлений; а во втором случае вы ничего не даете, а только сбиваете с толку наплывом противоречивых взглядов; как можно быть судьей в споре всех этих научных теорий новичкам, не знающим истории?

– Но при наплыве противоположных взглядов будится собственная критическая мысль каждого участника, вместо того, чтобы принимать что-то готовое на веру...

– Пусть сначала изучат историю научно, с экономической точки зрения; тогда у них естественно возникнет критическое отношение ко всем остальным системам.

– Да ведь научных гипотез много, и будет {103} чистым произволом вдолбить в голову только одну. Так скворцов насвистывают с голоса, а не людей развивают...

– А вы хотите занимать их умственной гимнастикой, вместо того, чтобы давать положительные знания.

– Знания нельзя приобрести в кружке, а только дома, собственными усидчивыми занятиями; кружок может только духовно растолковать и создать собственную работу мысли, поставив на очередь известные умственные запросы и сделав чтение осмысленным, превратив его в поиски ответов на те или другие вопросы или доказательств в пользу того или другого их решения.

– Нет, кружок должен не разбрасываться между перепутьями всевозможных теорий, а прочно вести по одной, правильной дороге.

Мы, явно, говорили на разных языках. Оставив бесплодные пререкания с "тетенькой", я снова адресовался к кружку, спрашивая, чего он хочет: довериться ли вполне какой-нибудь одной "системе взглядов" и слушать в догматической форме ее применение к истории – или сообща искать истины в столкновении мнений?

– Спрашивать их об этом – пустая трата времени, отрезала "тетенька". Они не могут разобраться в этом, и собрались учиться, а не гадать о том, чего не знают.

– Но позвольте же, наконец, самим собравшимся подать свой голос, – не выдержал я. – Зачем решать все за них, когда у них есть свои головы на плечах. И притом нее у нас здесь не университет, профессоров у нас нет, а есть кружок, есть товарищи, одни старше, другие моложе, которые хотят в {104} свободном товарищеском обмене мнений продвигаться вперед в совместном искании истины!

"Тетенька" не сдавалась, но в кружке уже назревал сдержанный ропот. Слишком бесцеремонное и неуклюжее стремление формировать молодые умы словно по одной фабричной колодке, навязывая им сверху готовое мировоззрение, по-видимому, чувствовалось, как духовное насилие, и раньше. Потребность в чем-то менее педантическом и дидактическом прорвалась сразу, дружно и бурно. "Тетенька" растерялась, как курица, высидевшая утят, и с ужасом созерцающая, как они, очертя голову, кидаются в эту коварную стихию – вечно движущуюся воду. Моя программа была одобрена единогласно, и колесо кружковой жизни оживленно и шумно завертелось...

Раза два-три приходили к нам на собрания "старшие". Среди них помню студента-медика Куша. По-видимому, сначала впечатление было успокоительное : пока шла речь о значении для цивилизации великих исторических рек (по статье Л. Мечникова в "Вести. Европы"), о значении климата и почвы для развития материальной культуры, или о роли "общего вида природы" для образования религиозных представлений (по Боклю), никаких особенных "ересей" у меня не находили. Но подошли более "рискованные" темы, и среди "старших" почудилось некоторое беспокойство и потребность иметь за мною "глаз". Наконец, со мною нашли нужным объясниться, для чего привлекли и моего предшественника по руководству кружком. Объяснение привело к совершенно неожиданному результату. Оказалось, что пригласили меня потому, что считали совершенно "единомышленным" – правоверным марксистом.

{105} – Но позвольте – спросил меня, наконец, мой предшественник после жаркого спора, в котором весь кружок оказался на моей стороне: ведь мы вас считали сторонником Маркса. Нам говорили о вашем изучении "Капитала". Но после того, что вы сейчас говорили, я считаю себя в праве задать вам ребром вопрос: да точно, марксист ли вы?

– Да, в политической экономии я марксист: здесь вас не обманули.

– А в социологии?

– Что касается социологии, то здесь я считаю необходимым целый ряд поправок. Здесь я к марксизму не ближе, чем хотя бы, скажем, П. Ф. Николаев в его последней статье "Активный прогресс и экономический материализм". Не знаю, будет ли это по вашему марксизмом.

– Ах, вот как? Помилуйте, какой же это марксизм! Выходит, что между нами все время идет одно огромное недоразумение. Как же мы его теперь разрешим?

– Я не понимаю, о каком разрешении недоразумения вы говорите. Приходите хоть на каждое собрание кружка, как сегодня, и возражайте с точки зрения "чистого" марксизма. Вот и все.

Но мой оппонент, растерянный и изумленный, уже уходил и шептался о "казусе" с разгоряченной "тетенькой". "Сказано слово – и все объяснилося". Все трения по вопросу о способе и программе занятий, все частные "уклонения" мои неожиданно осветились новым светом. Что теперь делать? Они чувствовали, что сами виноваты, не разобравши броду и сунувшись в воду; я был ими же приглашен, и как то неудобно было меня грубо "отставить", что значило бы деморализовать кружок. И вот {106} "там" было решено вооружиться терпением и "ликвидировать" дело без скандала, деликатно и под каким-нибудь благовидным предлогом. Приближалось Рождество; кое кто на каникулы разъезжались по домам; в кружковых занятиях был поэтому сделан перерыв. После Рождества я, как было условленно, приходил раза два-три, по субботам., в обычное место наших собраний.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю