Текст книги "Я избрал свободу"
Автор книги: Виктор Кравченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
ОТРЫВОК ТРЕТИЙ
Благоприятный ход моего дела был исключением. Чистка свирепствовала по всей России. Показательный процесс Радека, Сокольникова, Пятакова и других старых большевиков подготовлялся в Москве. Семь дней подряд все страницы газет были заполнены кошмарными «признаниями» этих людей. Затем последовали неизбежные приговоры и казни.
На нашем заводе, как и в каждом учреждении страны, были проведены массовые митинги для прославления уничтожения этих саботажников, шпионов и «бешенных собак». Лось поставил на голосование заранее сфабрикованную резолюцию.
«Мы рабочие, служащие и инженерно-технический персонал металлургического завода в Никополе приветствуем решение советского суда по делу врагов народа, – «провозгласил он. – Бдительность партии и правительства искоренила шпионов и диверсантов, капиталистических агентов, которые угрожали счастливой жизни нашего народа под солнцем сталинской конституции. Да здравствует наш любимый вождь и учитель, товарищ Сталин!» Тысячи мужчин и женщин послушно подняли руки. Оркестр играл «Интернационал». Красные плакаты на стенах кричали этим утомленным, голодным и апатичным массам о их «счастливой жизни». Некоторые зевали, другиe засыпали, пока ораторы пересказывали сегодняшние передовицы, в свою очередь пересказывавшие передовицы московских газет. Наконец, ритуал был закончен и люди вернулись на работу или по домам. Они не были убеждены и не особенно заинтересованы.
Быть может кто-нибудь в России и верил честно в эти фантастические «признания», но я таких не встечал. Только когда, много лет спустя, я попал заграницу, я узнал, что многие иностранцы и в частности «либеральные» американцы поверили в этот отвратительный спектакль; что капиталистическая фильмовая компания действительно сфабриковала глупый и безграмотный фильм, основанный на предположении, что сказки НКВД были правдой.
Среди подсудимых последнего московского процесса я лучше других знал Пятакова, посколько он был первым заместителем Орджоникидзе. Я лично посещал его по служебным делам много раз и присутствовал на заседаниях, которыми он председательствовал Он был высокий, солидный человек с длинной бородой и высоким лбом мыслителя. Его решения были всегда обоснованы и честны. Он никогда не удовлетворялся суждением вторых лиц о техническом процессе, но всегда производил многократную проверку, прежде чем выносил какое либо решение.
Я знаю, что Пятаков не имел ни малейшего сходства с тем «преступником», который был обрисован на суде или с тем глупым болтуном, которого я позже увидел с удивлением в странной американской книге, под названием «Моисея в Москве». Вследствие моей работы и моих технических связей, я встречал буквально сотни людей, близко связанных с промышленностью и в частности с теми заводами, на которых будто бы проводился «саботаж» Пятакова. Ни один из них, конечно, не верил ни одному слову из обвинения, хотя многие из них оправдывали суды по политическим причинам.
Признанный самим Пятаковым «саботаж» производился, главным образом, по строительной промышленности. Непосредственно руководил всей строительной работой, под руководством Пятакова, некий Ц. З. Гинзбург, начальник Главстроя при Наркомтяжпроме. Каждая деталь работы проходила через руки Гинзбурга. Чтобы саботаж большого масштаба, предъявленный прокурором Вышинским, мог проводиться без ведома Гинзбурга, было физически невозможно.
Однако, Гинзбург не был арестован. Его имя старательно обходилось на процессе, находившихся под его прямым руководством, разбирались во всех подробностях. А после суда Сталин назначил его Наркомом строительной промышленности. Последний раз, когда я видел Гинзбурга, его грудь была украшена медалями, звездами и орденами. Внутри нашей промышленности считалось, что Гинзбург сыграл роль главного провокатора и что его выдающаяся работа в этом направлении легла в основу обвинительного заключения. Он был закулисным руководителем прокурора Вышинского.
Второй человек, который фигурировал на процессах и которого я знал лично, был Николай Голубенко. Он был казнен в Харькове, без формальности суда. Ему была приписана фиктивная роль организатора «террористического центра», имевшего целью убийство членов Политбюро. В частности он будто бы признался в участии в заговоре на убийство члена Политбюро Коссиора и секретаря ЦК КП(б)У Постышева. Скоро после расстрела Голубенко за это «преступление», НКВД арестовал и Коссиора и Постышева. Растерянные члены партии могли только предполагать, что эти два близких соратника Сталина сотрудничали с Голубенко в деле coбственного устранения.
В свое время Голубенко был директором комбината им. Петровского в Днепропетровске. Я часто виделся и разговаривал с ним. Он был мужественный и откровенный человек и его действительное «преступление» заключалось в том, что он протестовал против продолжающегося пролития крови. Когда я встретил его в последний раз – он был тогда председателем днепропетровского совета, – он уже знал, что он конченный человек – живой труп. Только это может об'яснить откровенность, с которой он говорил со мной.
Погром коммунистической партии, сказал он мне, был только последним шагом в деле ликвидации всякого независимого мышления и даже независимых чувств в нашей стране. Сталин, сказал он, проводил сознательную контр-революцию: остатки власти, сохраняющейся еще у Центрального Комитета партии, остатки престижа и общественной популярности, все еще сохраняемые тем поколением, которое сделало революцию, будут выкорчеваны, оставляя Политбюро, т. е. Сталина, абсолютным диктатором.
Голубенко, Пятаков, может быть Коссиор и Постышев, были «виновны» только в том смысле, что они не хотели послушно преклоняться перед сталинским абсолютизмом. Безимянные миллионы членов партии и безпартийных, ликвидированных во время сверхчистки не были повинны даже в этом «преступлении». Годом позже я с ужасом узнал, что заграницей какие то критины и дураки описывали жертвы ее как «пятую колонну». «Пятая колонна» в девять или десять миллионов, включая 60 до 80 процентов руководящего состава партии, комсомола, армии, правительства, промышленности, сельского хозяйства и национальной культуры, – это ли не доказательство абсурдности такого фантастического предположения.
На Пятаковском процессе обвиняли некоего Шестова в подготовке убийства секретаря Сибирского крайкома партии П. Эйхе. Шестов был казнен, а скоро после этого его мнимая жертва, Эйхе, был арестован. Помощник прокурора Вышинского, Матулевич, проделал безпощадную и жестокую работу по подготовке обвиняемых к растрелу. Скоро после суда сам Матулевич был ликвидирован. Весь процесс был состряпан Генрихом Ягодой, безжалостным начальником НКВД, но вскоре сам Ягода и его главные помощники были, в свою очередь, арестованы и растреляны. Большинство лиц, составлявших сталинскую конституцию, были также мертвы или арестованы. Скоро выдающиеся руководители Красной армии, включая известного Тухачевского, были «осуждены» за закрытыми дверями и растреляны; несколько позже их «судьи» были, в свою очередь, растреляны. «Пятая колонна», очевидно, включая всех, за исключением Сталина и Молотова.
ОТРЫВОК ЧЕТВЕРТЫЙ
Смерть Орджоникидзе лишила Кравченко защиты. Кравченко подробно рассказывает об обстоятельствах, сопутствовавших смерти «Серго».
Газеты опубликовали длинный некролог умершему комиссару, подписанный Сталиным и девятнадцатью другими верховными вождями. Политбюро назначило специальный комитет из семи выдающихся деятелей промышленности и правительства для организации официальных похорон. Четыре выдающихся врача удостоверили, что покойный умер от «паралича сердца». Эти цифры запечатлелись в моей памяти, где они отмечают ужасную, политическую арифметику того периода: еще не прошло и года, как только девять из двадцати подписавших некролог оставались в живых и на свободе. Остальные были расстреляны, покончили жизнь самоубийством или гнили в тюрьмах. Из семи членов траурного комитета остались в живых или на свободе только двое; трое были казнены, один покончил самоубийством, а пятый был заживо погребен в колонии принудительного труда. Из четырех врачей выжил только один и тот жил под постоянным страхом ликвидации.
Зачем было нужно оффициальное удостоверение смерти вождя? Потому что русский народ и члены партии более не верили, что человек, стоящий у власти, может умереть естественной смертью. Многие стали циничными в это время, в результате странных событий. Таким событием, например, была смерть, несколько лет тому назад, молодой жены Сталина, Надежды Аллилуевой.
В то время были сделаны значительные усилия, чтобы скрыть обстоятельства ее внезапной смерти. Но все равно, многие из сенсационных фактов стали известными, во всяком случае в высших кругах.
Аллилуева была дочерью старого революционера и очевидно сохранила его устарелые гуманитарные предрассудки против массового террора. Жестокая коллективизация была больше, чем она могла вынести, даже от отца ее двух детей. Она не ограничила своего выражения ужаса семейным кругом, но неоднократно осуждала политику своего мужа на партийных собраниях Академии, где она проходила технический курс.
Простого упоминания подобных фактов было достаточно, чтобы упрятать человека в тюрьму, но они, все же, циркулировали в кругах высшей бюрократии, где скандалы, сенсации и интриги были также часты, как и при старом романовском дворе. Когда была об'явлена смерть Аллилуевой, сомневались только в том, покончила ли она сама с собой или была отравлена по приказу Сталина.
Так и теперь, несмотря на свидетельство четырех врачей, были широко распространены сомнения относительно смерти Орджоникидзе. Случайно я знаю некоторые действительные обстоятельства. Время еще не пришло, когда я смогу обнародовать источник моей информации, потому что это означало бы мучения и смерть для этих людей. Но я считаю своим долгом кратко упомянуть об этих фактах, т. к. последние годы этого народного комиссара были так тесно связаны с моей жизнью.
Орджоникидзе давно страдал от острой астмы и поврежденной правой почки. Он часто шутил над своими страданиями. Несколько раз я видел его изнеможенного, после напряженной работы при страшных болях, почти до потери сознания. Когда в 1936 году началась сверхчистка, выметая тысячи его ближайших друзей и сотрудников по партии и тяжелой промышленности, он заявил Сталину протесты, устраивал бурные сцены на заседаниях Политбюро, сражался, как тигр, с НКВД. Его здоровье стало ухудшаться. Удар от ареста Пятакова, его ближайшего помощника, резко повлиял на его здоровье.
Один мой друг был в его кабинете, когда кто то принес ему известие об аресте выдающегося инженера, директора одного из подчиненных ему больших трестов. Комиссар побагровел от ярости, глаза его сверкали, он ругался и клял всех так, как может ругаться только темпераментный грузин. Ягода, глава НКВД, и главный архитектор первых больших чисток, был к этому времени уже расстрелян. Новым начальником советской инквизиции был ненавидимый Ежов. Орджоникидзе позвонил Ежову и непередаваемым языком потребовал, чтобы тот ему сообщил, почему этот инженер был арестован без его разрешения. «Ты, маленький недоросль, ты, грязный паразит», слышал мой друг, как кричал комиссар, «как ты посмел! Я требую чтобы ты послал мне документы об этом деле, все и немедленно!»
Потом он позвонил Сталину, по прямому проводу, который соединял основных вождей диктатуры. К этому времени его руки тряслись, его глаза были налиты кровью и он держался за то место в спине, где болела его почка.
«Коба», услышал мой друг, как он ревел в телефон – Коба, это уменьшительное имя Сталина – «почему ты позволяешь НКВД арестовывать моих людей, не известив меня?»
Было долгое молчание, пока Сталин говорил на другом конце провода. Затем Орджоникидзе прервал:
«Я требую, чтобы это своеволие прекратилось! Я все таки член Политбюро! Я подниму страшный скандал, Коба, если даже это будет последнее, что я сделаю перед смертью!»
Два дня спустя, к полной неожиданности для семьи и лечивших его врачей, Орджоникидзе умер. Есть такие, которые считают, что в момент отчаяния он принял яд. Есть другие, которые считают, что его отравил доктор Левин, – тот самый врач, который позже признался в отравлении Максима Горького.
ОТРЫВОК ПЯТЫЙ
В поисках защиты, я приехал в Москву к старому товарищу моего отца, товарищу Мише. Миша был известный старый революционер и сейчас работал в Обществе бывших царских политических заключенных. Правительство дало ему хорошую квартиру и пенсию достаточную для того, чтобы скоротать остаток его дней. Он сражался на баррикадах вместе с моим отцом. Он провел более десяти лет в цепях в Александровском централе, пока не был освобожден революцией. Товарищ Миша и его жена всегда относились ко мне как к сыну и они сейчас с радостью приняли меня, хотя были испуганы моей бледностью и бегающим взором.
«А как мой дорогой Андрей? Все еще ворчит?»
«Да, папа здоров и как всегда возмущается жизнью и событиями».
«Мы живучи, наше поколение. Я бы хотел с ним повидаться, чтобы поговорить о прошлом».
За обедом я рассказал ему, что привело меня в Москву. Я не скрыл ничего. Товарищ Миша лично знал Ленина, Бухарина и других гигантов революции. Он был на ты со всеми нынешними вождями, начиная от самого Сталина. Вдова Ленина, Крупская, часто встречалась с ним. С ним обращались, во всяком случае до периода сверхчистки, нынешние вожди как со своим человеком.
Когда я рассказал ему мою историю, особенно об обвинениях против моего отца, его товарища по баррикадам, старый Миша пришел в ярость. Он оттолкнул свой стул и бросился в кладовую, откуда вытащил тяжелую, ржавую цепь. Он поднял звенящий металл обеими руками над своей седой головой и потрясал цепью в бешенной ярости.
«Я носил эти кандалы десять лет, потому что я верил в правду, в справедливость, в лучшую жизнь!» кричал он. «А сейчас опричники, которые называют себя револиционерами, мучают наших детей! Будь они прокляты! Будь прокляты садисты, заливающие кровью Россию!»
ОТРЫВОК ШЕСТОЙ
12 декабря 1937 года я стоял в длинной очереди и наконец получил свой бюллетень для «тайного голосования». Он содержал единстренный список имен, определенных партией. Там даже не было места для слов «да» и «нет»; не было места для написания других имен. Нас инструктировали, что если мы были против кого либо из списка, мы имели право вычеркнуть его имя. В закрытой кабинке я запечатал конверт и бросил его в ящик. Среди пяти тысяч избирателей нашего завода вероятно не нашлось ни одного, кто осмелился бы вычеркнуть хоть одно имя. Пресса ликовала по поводу этого единогласного одобрения «счастливой жизни».
День выборов был праздником, днем для собраний и развлечений. Гершгорн отпраздновал этот день, заставив меня несколько часов простоять в корридоре и будучи особенно грубым при допросах. Из его вопросов я заключил, что Иванченко был обвинен во вредительстве в трубопрокатной промышленности и что для завершения картины, созданной НКВД, было нужно, чтобы я «признал» себя «виновным» в сотрудничестве.
«Я честно не могу сказать вам больше, чем я знаю», повторил я.
«К черту с вашей честностью. Мне нужны факты, а не ваша дурацкая честность. Какой позор, что мы не посадили вас в свое время. Вы были бы сейчас шелковым».
Мое сопротивление подходило к концу. Я жаждал конца этого длительного мучения, почти любой ценой. Иногда мне казалось, что я погружаюсь в страшный кошмар на яву. Я подписываю свою фамилию большими бувами… Оркестр играет «Интернационал»… Меня с торжеством несут в большую, мягкую постель, а около меня мама и Наташа… Знали это мои мучители или нет, но я был готов сдаться. Еще одна или две недели этих допросов, еще одно или два избиения и я бы сдался, принял бы на себя последствия; увы, я не был сделан из стали.
ОТРЫВОК СЕДЬМОЙ
В следующие несколько дней аресты на заводе еще усилились. Каждый раз, когда казалось, что погром утихает, пауза оказывалась только прелюдией к новой вспышке. Тормоза полностью отказали после смерти Орджоникидзе. Его преемник – Каганович не имел решимости и мужества Орджоникидзе. Он «сотрудничал» и аресты инженерно-технического персонала резко усилились. Среди удаленных в этот раз находился Мирон Рагоза, коммерческий директор нашего комбината. Его жена и приемная дочь были выселены из квартиры.
В первую неделю января Гершгорн положил передо мной новый документ. Это было «добровольное заявление», т. е. признание. Это было длинное и хитроумное заявление, полное недосказанных и уклончивых признаний. Преступления моих друзей, начальников и подчиненных были описаны прямо; моя собственная ответственность была отмечена легко, почти случайно. Это было расчитано, чтобы сделать капитуляцию более легкой, более соблазнительной.
«Поймите пожалуйста», сказал Гершгорн, пока я читал страницу за страницей эту техническую сказку, «что это абсолютной минимум того, что НКВД ожидает от вас. Здесь нет места для торговли. Если вы не согласитесь, вы об'являете войну НКВД и вы ее не вынесете. Вы подпишете пером или карандашем?»
«Ни тем не другим.»
«А я говорю, что ты подпишешь, ты, саботажник. Так как подписал Бычков, так как подписал Иванченко».
«Делайте что хотите. Я не признаюсь в преступлениях, в которых я не виновен». Гершгорн вдруг вскочил в припадке ярости и бросился на меня, крича «саботажник, вредитель, негодяй. Получай… и еще… и еще…» Его мощные кулаки били меня в лицо, как два поршня. Кровь брызнула у меня из носа. Я услышал, скорее чем увидел, как Дороган ворвался в комнату. Мои нервы научились узнавать его тяжелые шаги. Он тоже начал бить меня кулаками. Я упал на пол и свернулся в клубок, как бы заворачиваясь в свою собственную кожу, в то время как четыре тяжелых, жестких сапога топтали и пинали меня.
Я стонал от боли. Гершгорн должен был вызвать охранников, которые подняли меня. «Уберите эту сволочь. Выкиньте его вон!» Когда меня тащили к двери, я почувствовал, как он еще раз ударил меня кулаком в затылок. Часовые вытащили меня в маленькую комнату, где меня оставили зализывать мои раны. Я просидел там час или два.
Затем вошел Гершгорн.
«Ну, обдумали ли вы, или вас надо еще убеждать?
«Нет, я не подпишу. Вы можете меня убить, но я не подпишу».
«Я даю тебе три дня на размышления. А теперь убирайся!
И так я вышел. Но мой партийный билет был все еще в моем кармане…
Я оказался на улице, на которой свирепствовала снежная буря. Снег хлестал меня по раненому лицу, как тысячи кнутов. Я доплелся до гостинницы. В вестибюле мое сознание механически схватило слова большого плаката, оставшегося от выборов: «Сплотимся вокруг Сталина за счастливую жизнь!»
Я свалился на постель, не снимая одежды. Куда бы я не поворачивался, я видел на стене портрет Сталина. Я думал не о физической боли, не об унижении. «Итак, теперь, товарищ Сталин», я говорил портрету, «наше знакомство закончено. Не осталось ничего недосказанного. Всё ясно. Привет, товарищ Сталин!»
Восьмой и девятый отрывки из'яты из книги по цензурным соображениям.
ОТРЫВОК ДЕСЯТЫЙ
Атмосфера в Москве в этот момент могла только способствовать углублению моего пессимизма, это была вторая неделя марта 1938 года; неделя, когда происходил третий и самый сенсационный из всех кровавых процессов этой чистки. Стране сообщались самые фантастические обвинения против отцов Революции и их еще более фантастические «признания». Все это казалось совершенно невероятным, т. к. в числе обвиняемых были Бухарин, Рыков, Крестинский и другие, имена которых были тесно связаны с именем Ленина.
Николай Бухарин, блестящий писатель, аскет, «большевистский святой», был особенным кумиром коммунистической молодежи моего поколения. Я вспоминал нашу встречу с ним в кабинете Орджоникидзе и последующие встречи в его собственном кабинете. Даже после его опалы и исключения из Политбюро, его появление на митингах и собраниях вызывало почти такие же овации, как и появление самого Сталина. Алексей Рыков был заместителем Ленина на посту председателя Совнаркома. У него была голова фанатика со всклокоченной бородой и горящими глазами; даже его известная слабость к бутылке не уменьшала его попупярности. Сейчас эти люди, и другие подобные им, чернили себя и развенчивали себя в наших глазах. Сейчас их расстреливали как шпионов, агентов капитализма и изменников.
Я могу утверждать, что никто из тех, кого я видел в Москве, не придавал ни малейшего значения их признаниям, эти люди были вынуждены послужить марионетками в политической постановке, не имевшей никакого отношения к истине. Сталин уничтожил своих личных противников и ему удалось заставить их участвовать в своем собственном унижении и казни. Нас поражала техника этого дела. Но даже от партийцев нельзя было ожидать веры в эти фантастические обвинения. Среди коммунистов это бы равнялось признанию сверхестественного идиотизма. В большинстве случаев мы принимали эти фантастические версии в символическом, аллегорическом смысле.
Старый товарищ Миша, которого я посетил в эту поездку, был совершенно сломлен. Он близко знал казненных вождей до и после революции. Его об'яснения их признаний, хотя и далекие от удовлетворительности, были самым логичным об'яснением этого явления, из всех, которые мне пришлось слышать. Оно было основано на информации, полученной им от его многих друзей в Кремле.
«Начать с того, Витя,» сказал он, «что ложь остается ложью, независимо от того, сколько человек в ней признается. Давай забудем критику. Бухарин, Рыков и другие, несмотря на свое героическое прошлое, были все же только людьми. Ты сам мне говорил, как близок ты был к подписанию множества выдумок, под давлением в Никополе. Но то, через что прошел ты, было детской игрой по сравнению с моральными и, возможно, с физическими мучениями, примененными против этих вождей».
«Но ведь эти самые люди стойко держались против преследований и угроз царской полиции, товарищ Миша!»
«К несчастию, здесь не может быть сравнения. Царская охранка была слишком примитивной, не такой научной, не такой дьявольски умной, как нынешняя система. Я не знаю, сколько старых революционеров удержалось бы, если бы охранка применяла к ним научный садизм НКВД».
«Кроме того, есть еще одна вещь и такая же важная, Витя. В старые дни у этих людей была глубокая вера, которая поддерживала их. Люди могут пожертвовать собой, – и что еще более важно, – теми, кого они любят, для глубокой веры и страстной надежды. А что может их поддержать при пытках НКВД? Ни надежда, ни вера. Они были разочарованными людьми. Дело всей их жизни лежало вокруг них в развалинах, без надежды на восстановление его. Зачем играть роль героя в мертвом деле? Зачем продолжать борьбу, когда нет ни малейшего проблеска надежды? Попробуй понять это и ты начнешь понимать, почему вчерашние герои становятся мягкими, покорными и лишенными всякого достоинства».
«Верите ли вы разговорам о сговоре между обвиняемыми и обвинением?»
«Я верю, что это факт, и ты должен понять, что я базирую эту веру на достаточно интимной информации. Ты знаешь, что НКВД редко ликвидирует человека, не ликвидировав также и его семьи. Можешь ли ты признать случайностью, что дочь Рыкова, которую он любил больше всего на свете, остается живой и на свободе? Или что отец Бухарина, жена Розенгольца и другие близкие родственники не были тронуты? Я считаю несомненным, что эти люди клеветали на себя, – играли предназначенную для них роль, – чтобы спасти тех, кого они любили.
«Позволь рассказать тебе, что я знаю от товарищей, стоящих близко к Ежову. Сценарий для этого спектакля был разработан НКВД по личному приказанию Сталина. Каждый актер – прокуроры, обвиняемые, свидетели, судьи – знали наизусть свою роль до поднятия занавеса. Те из обвиняемых, которые не желали сотрудничать, были убиты без суда. Остальным заплатили жизнями их детей, жен, родителей, близких друзей. В дополнение им обещали, что им будет дано право аппелировать к высшим инстанциям, даже в Политбюро. В таких обстоятельствах маленькая надежда может завести далеко.
«Но в случае Бухарина, Рыкова, Крестинского и нескольких других сговор был особый. Им обещали, что если они выполнят все, что им было предписано, то их смертные приговоры будут заменены простой ссылкой. Сталин даже играл на их тщеславии. Как может он позволить расстрелять их, говорил он, когда их имена имеют такой большой исторический вес?»
«Ну, жертвы выполнили свою часть соглашения. Сталин – нет. Очевидно, он даже не собирался этого делать. Казнь произошла через несколько часов после суда. Бухарин и Рыков умерли с проклятиями Сталину на устах. И они умерли стоя – не ползая по полу и не умоляя о пощаде, как Зиновьев и Каменев».
«А вот еще кое-что из внутренней информации. Сталин создал комиссию для написания новой истории партии. История будет пересмотрена, факты будут извращены, чтобы подтвердить фантасмагорию этих процессов. Ты и я будем смеяться над этими выдумками или плакать над ними. Но новое поколение растет без воспоминаний о прошлом. Сейчас уже идет чистка библиотек от всех старых книг или статей, которые противоречат глупым выдумкам этих процессов. Кошмар укоренится, как официальная истина. Ложь победит, эх, Витя, и за это я провел десять лет в цепях в сырых камерах царских тюрем…» В это время многие коммунисты находились во власти таких горьких дум и с отчаянием наблюдали, как в волнах террора гибнет старая большевистская гвардия, обреченная Сталиным на истребление. Наблюдали и молчали, безсильные что-либо сделать для защиты партии, которой отдали лучшие свои годы.
Таково было положение вещей в Москве, когда я выехал на Урал.
Когда я вспоминаю о своем пребывании на Урале, один эпизод выделяется из всех остальных. Он прямо связан с грандиозной кампанией по обману общественного мнения, проводившейся по всей стране, по приказу из Москвы, этот частный случай обмана был проведен так нагло, что до сих пор «великая победа на Ново-Трубном заводе» приводится, как пример чудес, совершаемых «социалистическим энтузиазмом». Как я уже говорил выше, Ново-Трубный комбинат находился ряд лет в глубоком прорыве и выполнял свои производственные планы только на 35–40 процентов. После прибытия новой администрации, вербовки большого контингента рабочих из числа заключенных и сверх-человеческой работы всего персонала завода в течение нескольких месяцев, выпуск продукции был повышен до 80–85 процентов и прославлялся в Наркомате и на страницах «За Индустриализацию», как большой успех. Но сейчас кому то в Москве пришла мысль о том, чтобы мы повысили свои планы, т. е. подняли продукцию еще на двадцать с лишним процентов. Дело началось с шумного приезда к нам бригады активистов из Москвы, с инструкциями ввести стахановские методы на нашем заводе. Где есть желание, там находится и способ. Нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевики. Добьемся этого дружной работой. Сплотимся вокруг нашего вождя и учителя, товарищи…
Перед от'ездом из Москвы бригада толкачей была принята комиссаром Лазарем Кагановичем, в присутствии представителей прессы. Они прибыли в Первоуральск, снабженные чрезвычайными полномочиями и сверкая полным невежеством в наших проблемах. Ритм производства, который я наладил с таким трудом, был немедленно сломлен. Бригада созывала массовые митинги и технические заседания и подвергала нас длительной агитационной накачке. Стены наших цехов и конторы, столовых и клубных помещений покрылись лозунгами. Больше никто не говорил: все кричали. Рабочие пожимали плечами и ничего не говорили обо всем этом шуме. Но инженеры и администрация сходили с ума. Только вчера нас поздравляли за достижение 85 процентов, – теперь от нас требуют уже 100. Мы сгибались под возложенным на нас грузом. Директор Осадчий ходил с вытянутым лицом.
«Мы должны сделать что-то решительное, Виктор Андреевич», вздыхал он. «Московская пресса поднимает большой шум по поводу этого стахановского спектакля и мы просто не можем потерпеть неудачи. Дело идет о моей и вашей голове».
Осадчий был типичным экземпляром заводского руководителя в нашей стране. Политик в нем всегда преобладал над инженером. Официальное одобрение интересовало его больше, чем действительная продукция; рекорды более, чем качество. То, чего ему нехватало в технических познаниях, он более чем уравновешивал «важными связями» в соответствующих инстанциях, это был сибарит с большой склонностью к свердловским девушкам.
«Но что мы можем сделать?» ответил я. «Вы знаете так же, как и я, что из завода невозможно выжать больше того, что мы уже получаем. Громкие слова не могут заменить инструментов и металла».
Но Осадчий был воодушевлен блестящим планом. Он попросил меня дать ему подробные сведения о готовых трубах, лежавших на наших складах. Оказалось, что их было значительное количество. Так, например, имелась продукция, выработанная в предыдущие годы по специальным заказам. Я дал ему цифры.
Только позже я узнал, зачем ему была нужна эта информация и пришел в ужас. Осадчий, по согласованию с бригадой, послал специального агента в Москву, который вошел в секретное соглашение с Кожевниковым, теперешним начальником Главтрубостали. Кожевников, в свою очередь, заключил соглашение с Главметалснабом. Наш агент вернулся в Первоуральск с пакетом заказов на различные типы труб для разных предприятий страны. По удивительному совпадению, все эти заказы точно подходили к тем типам труб, которые лежали на наших складах. Нам нужно было только их почистить, смазать, запаковать и – причислить к нашей текущей продукции.
Это было откровенное жульничество. Но Осадчий, городской и областной комитеты партии, члены бригады, короче все, были в восхищении. И каждый делал вид, что он слеп. Только чекисты ухмылялись себе в кулак, зная, что этот обман отдавал в их руки головку нашего завода и всей области. Победа – не только 100 процентов, но любой процент, которого бы мы пожелали – была в наших руках.
Начался великий месяц, июнь. С самого начала ежедневная продукция была на блестящем «стахановском» уровне. «Продолжайте хорошую работу!» подстегивали нас телеграммы из Москвы. Мы это и делали; но ни слова не было сказано о том, что в некоторые дни более 25 процентов нашей продукции состояли из труб, взятых со склада. Мастера и рабочие, конечно, не были одурачены. Они читали ежедневные и недельные сводки… но они знали правду. Когда месяц подходил к концу, удовольствие заговорщиков начало смешиваться с беспокойством. Они были несколько испуганы своим делом, в частности тем большим шумом, который их «успех» вызвал в прессе и радио. Каждый из них понимал, что в один прекрасный день весь этот трюк может пасть на их головы, как «обман партии и правительства». Они сплотились – московские члены бригады и местные руководители – в чувства общей вины.