Текст книги "Шаромыжники"
Автор книги: Виктор Горный
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Виктор Горный
Шаромыжники
РАССКАЗЫ
КОЛЬКА-ШАРОМЫЖНИК
Рассказ.
Колька возвращался с работы, – наработался за день. Целый день гонял на таратайке[1]1
Таратайка – двухколесная тележка.
[Закрыть] из разреза[2]2
Разрез – место земляных работ.
[Закрыть] на свалку, – и обратно, взапуски с ребятами-гонщиками. Жарко было днем. Желтые слепни гудели и роились над лошадью. Солнышко на глине грелось и блистало, как самородки[3]3
Самородки – куски золота.
[Закрыть]. А теперь солнце за гору село, за синий лес, и запуталось в его верхушках. Лучи, как паутины, протянулись над Колькиной головой.
– Колька, давай на-обгонки, погоним в казарму!
Рыжий мальчишка обогнал. Запрыгала таратайка по галям. Прогремела на мосту, как гром, – и скрылась за бараками. Рванулась Колькина лошадь вслед, но Колька сдержал ее на вожжах.
– Тьчч!..
Устал, не хочется в казарму. Вспомнил отца, задавленного в забоях[4]4
Забой – земляные подкопы.
[Закрыть], который лежит на нарах в каморке и кровью харкает на бревенчатый пол. И мать рядом сидит с ним, – бледная, согнутая, как человек, вытащенный из шахты, и ничего не говорит ни отцу, ни Кольке, только мокрые, холодные портянки больному на грудь накладывает.
Не хочется в казарму, робить лучше день и ночь…
У моста ребята встретились, сверстники ему.
– Колька, айда в бабки играть!
– Устал я, робя.
– Вот, устал. Как большой… робить начал и в бабки не хочет играть.
– Некогда мне… Я ведь с шести до шести роблю, – не высплюсь; если поиграю с вами, так и не встану завтра. В шесть, ведь, надо!
Пожалели ребята Кольку. – Заробился уж, а товарищ какой был!? Везде атаманствовал. Смотрительских ребят лупил с ними, и управителю стекла выбили. На ночевую рыбалить вместе ходили; окурки вместе собирали и под таратайкой за керосиновым складом курили. А окурки у смотрительских окон – вот какие, с палец толщины и только на половину выкурены.
Посмотрели в спину Кольки и снова играть начали, – бабки, как в очередь, по парам выстроили. А Колька выпрягал Гнедка: еле хомут стянул, – шлею из-под хвоста с подстановки вытягивал. Стащил сбрую под навес и пошел в казарму. Оттуда собака, его любимая, бросилась навстречу.
Колька обнял собаку.
– Мухтарушка, а…
Потом она нырнула в темный коридор казармы. Пошел за ней. В коридоре махоркой в нос ударило, портянками вялеными, маханом. Татары пилят на гармошке за перегородкой. Тихонько открыл дверь в свою каморку. Мать, как из шахты вынутая, сидит на нарах, в ногах у отца. Лицо у отца, как илом, замазано, черное, и не шевелится. Только мать посмотрела на Кольку. Показалось ему, что у ней хрустальные камешки из глаз выпали.
– Устал, поди, Колюшка?
– Нет…
А плечи и руки ноют. Целый день с большими глину в таратайку накладывал. К запыленному окну подошел, будто мошкара седая облепила его. Пальцами протер окно, на улицу захотелось, – уйти к ребятам… Они – играют… Свалки, глина, синий лес и речка, – уйти бы туда.
– Коль, ты пойди, на плите похлебка стоит. Хлеба-то нет. Попроси у каморницы[5]5
Каморница – сторожиха в бараке.
[Закрыть], она даст взаймы кусок. Отдадим потом, как отцу пособие дадут.
Не с’ел Колька куска, а в глотке застрял он, – сухой, поперек горла стал. Навернулась слеза, сосулькой на носу повисла. А отец шептал:
– Умру я, мать… Не жилец я на свете… Береги Кольку, заместо меня робить будет. – И закашлял. Как глину размокшую выхаркивал. Бороду сгустками замазал, как сырыми яйцами. Глаза провалились и светятся, как вода в шахтах.
– О-ох… Умру я, мать… Получите трешну в сберегательной и живите… Колька-то теперь на ногах уж, проживете как-нибудь…
– Совсем расплакался Колька, брызнули слезы, как родник из камней, что в горах, светлой водой брызжет. Собирал на рукав слезы. Тяжело стало, будто землей засыпало, – не дохнешь. Ушел на улицу. Под таратайки залез, которые за керосиновым складом в кучи свалены, и лежал там. Мухтарка прибежал за ним, юлил вокруг него и в лицо лизал, – слезы слизывал. Долго лежал на спине. Вечер таежный налез на прииск, как медведь бурый, – вот, вот бросится из лесу и облапит. На бревнах собрались парни и бренькают в балалайку, песни полились, – а ему тяжело. На поляну пришли вятские рабочие. Стаканами забрякали и четверти вина выставили.
– Пей, лапотники. Здорово заробили – по сотне на брата!
– На жилу наткнулись в «Лесной выработке». Золота в этой жиле!.. Только казаки не накрыли бы, а то богатеи будем, – нашаромыжим!
– В Вятку зимой, с денежками!
– Вот они!
Золотом в карманах забрякали. Пили. Как змея, на траве вытянулся Колька.
Дыхание сперло, думал:
– Вот бы пошаромыжить!.. Хлеб был бы. Доктора для тятьки выписать можно!
И уехали бы с деньгами с приисков, – от казаков этих, от управителя, от ребят ихних. Бить их нельзя – набьешь их, а они нюни распустят…
Бутылки остались на том месте, где они пили. Пока мечтал – вятские ушли. И бумаги, как голуби, белели на полянке. Вылез из-под таратаек. Зашел к лошади, напоил ее и полез на сеновал спать, где все приисковые ребята спят. Они еще не спали.
– Колька, это ты лезешь?
– А мы тебя ждем. Мишка вон новую сказку знает, про то, как попа солдат обманывал. Но не до сказки было Кольке. Залез в середину между Ванькой и Мишкой и начал шептать на ухо:
– Ребя, айда-те завтра шаромыжить.
– Куда?
– В лесную выработку. Жилу там вятские нашли. Много заробили!
– Н-но?
– Ей-бо. По сто рублей на рыло пришлось. Снасти ихние стащим и будем шаромыжить. – Я умею… Ох, и заробим, робя… Пойдемте, што-ль?
– Знамо, пойдем.
Всю ночь Колька ворочался, на звезды, на небо смотрел, будто в колодезь, в котором золотые блестят. Когда, засыпал, то снилось ему, что он богатый: денег у него сто рублей и под’езжает он к казарме с доктором на Гнедке, запряженном в коробок. А мать стоит такая веселая и улыбается.
– Коленька, милый, спаситель ты наш…
Утром, когда солнце вылезло из-за леса и воробушки зачирикали под крышей, – ребята проснулись. Мишка сбегал в барак, притащил три ломтя хлеба и разделил: Кольке, Ваньке и себе – всем по ломтю. Сорвали в огороде луку и пошли к «Лесной выработке». По галям шли, потом по глине босыми ногами шлепали. Зашли в лес, ландышами запахло и елками. Дятлы стучат. Повернули к речке Смородинке и пошли берегом в кустах. Красную и черную смородину срывали и ели с хлебом. Поднялись на бугор, а там и «Лесная выработка» зажурчала водою, как стеклышками заблестела.
Мухтарка уток спугнул в камышах и залаял на них.
Хав-ав-ав…
Разыскали под кустами снасти, желоб вытащили, лопаты, кирки и ковшик. Колька за старшего был. Желоб настроил, воду по канаве пустил и промывать начал, а Ванька и Мишка глину подтаскивали. Замутилась вода, заблестел мокрый песок, рады стараться ребята, – работают. А солнышко так лениво ползет и ползет над лесом, – любуется, как ребята шаромыжат. Слепни гудят. Кусты покачиваются, как ветерок дунет. Шипига цветет. Лепестки, как бабочки, летают. Любо ребятам. А Колька подбадривает:
– Скорей, ребята, кончать надо. Солнышко ужинать отправляется.
На бугре, около тропки, в лиственях Мухтарка залаял. С хрипом так, будто от медведя пятится.
– Ребя, не медведь ли?
– А если медведь, куда, а? Бежим, ребя!
– Нет, это так… Глухаря нашел, наверно…
Давайте промывать – довольно уж… может, с фунт золота уж набралось. Кончим и пойдем домой. Колька засучил рукава и стал выбивать дерно. А Мухтарка лает, да лает, все ближе и ближе…
Вдруг кусты зашумели, раздвинулись. Из-за них морды лошадей высунулись.
– Ребя, казаки, удирай!
Бросились бежать. Казаки за ними.
– А, держи, держи их!..
Стриганули ребята в кусты, в разные стороны, ноздри распустили, сучья под ногами трещат, будто лоси от охотников удирают. Колька бросился в верх, из лога, в смородиновые кусты. Мухтарка за ним, – под ногами путается… По оврагу пробежал и стал подниматься на верх, чтобы оттуда в леса удрать. Вот уже за корни уцепился, за траву поймался – на верх, – вот, вот… Карабкается… Но вдруг, морда лошади ткнула в спину.
– Стой, бродяга, попался…
Здоровенная казацкая рука схватила за шиворот, – как копну сена на вилах подняла. Задрыгал Колька ногами и руками, словно котенок, которого за шиворот схватили.
Казаки окружили. Ванька и Мишка удрали. У одного казака усы, как у таракана, ходят…
– Сколько тебе лет?
– Двенадцать.
– Чей ты?
– Тятькин.
– Это мы знаем. А хвамиля как?
– Пытают, думал Колька. Если скажу – тятьке плохо будет, – уволят с приисков.
– Чей ты, говори?
Молчит Колька, как воды набрал. Так и не сказал фамилии. А казаки злятся. Желоб раскололи, разворочали все и повели Кольку между лошадей. Старый казак, с красными лампасами на синих штанах, плеткой ударил, лопнула Колькина рубаха, – как паутина расползлась. Ойкнул Колька и заорал, как змеей ужаленный.
– Вот тебе, коли хвамилю не говоришь, все равно узнаем, – хуже будет.
И так худо Кольке, кровь красным бантиком на спине выступила. Мухтарка дыбит шерсть и плетется сзади, так же как мать за арестованным сыном. По узенькой тропке двигались. Впереди – мостик над речкой Смородинкой. Синяя речка, облака в ней белые купаются, кустами обросла смородиновыми. Быстро бежит с гор, пенится под кустами.
– Прыгнуть, – подумал Колька.
И только зашли на мост, Колька бросился под ноги лошадям и бухнулся в воду.
Ожгло холодной водой, понесло по течению. Рубаха пузырем вздулась у ворота.
– Держи, держи-и!
Казаки начали стрелять. Пули чокаются об воду. Столпились казаки на мосту, а Колька плывет и плывет, – вот уже совсем уплыл, не видно их. Ухватился за куст и вылез на берег. Отряхнулся как гусь, растопырив руки. Глянул на другой берег, а там Мухтарка скулит. Жалко стало собаку бросать. Нырнул опять и переплыл к ней.
– Мухтарушка, милый, видишь, какие люди… Золота жалко, в земле, ведь, оно, – ничье…
– Земля то для них, видно, дадена, а нам помирай, да не тронь. Умирать, видно, тятьке!
Круглыми, как смородинки, глазами заглядывал Мухтарка в Колькины глаза, хвостом пошевеливал. Рана Колькина размокла и заныла. Снял рубаху, выжал и повесил на куст. Присел на мох и задумался. И белые облака над лесом задумались. Забоялся показываться на прииск – узнают; допытается мать, отчего рубаха рваная и рубец на спине, беспокоиться будет… А тятьке один конец – помирать!
На прииск Колька вернулся усталый, голодный, двое суток пролежал в лесу.
У казармы встретился со своим забойщиком. Лохматый такой, здоровый. Сапоги глиняные на нем и нос, как малина переспелая.
– Ты где был, сволочь, а? Меня без работника оставил. День у меня пропал без загонщика, другого искать надо было.
– Да я, дяденька… Ну, прости меня, – не буду больше. Завтра опять робить выйду.
– Робить, робить… Ладно, што мал, а то бы под суд отдал… Денег ты с меня ни копейки не получишь и робить тебя не надо. Я уже другого нашел. Мать, ведь, за тебя просила – взял. Думал, работник будет, а ты?…
– Нет уж не надо, – робь, де-хошь!
Повернулся, как медведь, и ушел. Горько, обидно стало Кольке. Совсем забоялся в казармы итти. Отец умирает, а он…
– Уволили, уволили. Как быть? Как жить?…
И не пошел домой. Встретил Мишку, тот боязливо подошел к нему.
– Колька, тебя поймали?
– А тебя?
– Меня нет…
– Меня поймали и надрали, – убег я от них. – Слушай, Мишка, принеси мне хлеба, украдь у матери, есть я хочу, – два дня, кроме ягод, ничего не едал. Не пойду я домой теперь. Хозяин с работы уволил. На другие прииски уйду. Робить там буду, а деньги матери вышлю… Принеси, Мишка, и луковку сорви на огороде.
– Ладно, ты посидишь у конторы, а я тебе принесу.
Убежал Мишка, показывая пятки. Колька уселся на крыльце, задумался, слеза прошибает, горько. Только солнышко такое доброе, ласковое, гладит Кольку по волосам, в глаза щекочет. Лохматое такое, таежное солнышко, а доброе, никому зла не приносит, всех одинаково греет.
И вдруг опять заметил Колька: казаки к конторе под’езжают.
– Куда?… Спрятаться надо, – подумал Колька.
Слезли они с лошадей и идут в контору, прямо на него. Заметили Кольку.
Шмыгнул Колька в корридор и за дверью спрятался. Идут. Ногами, как шашками, по ступенькам стукают. И опять здоровая рука просунулась за дверь, шарит, как крота в норе выискивает. Пригнулся Колька, дыхание затаил, но не помогло. Будто клещ, вцепился казак за волосы и вытащил из-за двери.
– А, попался таки. Вот теперь ты скажешь свою хвамилю!
Сторожиха из конторы не вытерпела и прошамкала.
– Это Тимофея забойщика сын. Отец-то его задавлен теперя.
– Вот-оно… Бог наказал отца-то… и сын таков… Ах, ты, шаромыжник эдакой…
– Я вот доложу смотрителю… Сукин-ты сын… – И дал пинка Кольке.
Пустился он бежать без оглядки. Увидел его Мишка – и за ним догонять, с краюшкой хлеба, как за жеребенком.
– Колька, Колька, куда ты? Постой!
Но Колька бежал и ничего не замечал, будто заяц, которого собаки затравили. Бежал, бежал и скрылся в лесу за выработками.
На другой день Колькина отца в контору потребовали. Пришли двое казаков с нагайками. Нагнулись к больному, к самому лицу, как два медведя к падали, чтобы мордами разрывать ее и пожирать.
– Ты, пойдем в контору, смотритель требует!
Но ничего не понимал Колькин отец. Глазами мутными, как кварцовыми гальками, уставился на них, словно больной, к которому пришли знакомые навестить, а он их не узнает.
– Ну, не притворяйся. Айда!..
И, как медведи, лапами, хватали его под мышки. Не выдержала Колькина мать, расплакалась.
– Да што вы, не люди што-ли? Креста на вас нет!.. Куда вы его больного-то. Целый месяц с постели не вставал он, пошевелиться не может. Ох, батюшки мои, люди вы, аль скоты, убили человека, раздавили, и умереть то ему спокойно не дадут!
– Ну, ты не очень-то. Я вот тебя нагайкой опояшу, так замолчишь. Давай, помогай нам вести его в контору. Раз начальство требует, значит, закон.
Ничего не помогло. Никакими мольбами не упросила казаков. Подцепили они больного под мышки и повели по прииску в контору. Не шел он, а тащили они его, как пьяного, напившегося вдрезину. Стонал, мычал, зубами скрежетал. А жена его шла сзади, согнутая, как вытащенная из шахты, покачивалась из стороны в сторону и в грязный платок слезы и кашель собирала, – чахотка, видно, у ней завелась.
Еле дотянулись до конторы. Будто скелет старинного человека откопали и в контору привели. А смотритель сидел у себя в кабинете и толстые, с палец, папиросы курил. Посмотрел на приведенного и чуть не стошнило его. Худой перед ним стоял Тимофей забойщик. Глазами, ничего не понимающими, смотрел. Кровь сгустками на бороде размазана.
– Вы не подводите его близко.
А потом строго обратился к Тимофею.
– Вот что, любезный, убирайтесь-ка в 24 часа с приисков, поняли?…
Но Тимофей только глазами водил по потолку. Бухнулась Колькина мать смотрителю под ноги.
– Кормилец ты наш, родитель ты наш, не губи ты нас, пожалей… Смилуйся над нами, несчастными людишками, не гони ты нас, дай хоть ему спокойно умереть…
– Довольно, чтобы завтра же вас здесь не было.
– Да куда же мы, ни денег у нас, ни хлеба – ничего нет. Подводу нанять не на что. И за што уж такая немилость?!
– И то милость – а то бы в Сибирь, в рудники. А еще даю вам милость – подводу вам казенную дам, доедете до железной дороги, а там куда знаете.
– Милость, такая милость… Погубитель ты наш…
Завыла, остро до боли, поняла, что не упросить его. И только сам Тимофей ничего не понимал, закашлялся и нечаянно выхаркнул сгусток крови на стол, на зеленое сукно.
– Выведите, выведите их!..
Долго брел Колька по лесу, по дороге на другие прииски. Один-одинешенек шел по тропкам. Тихо в лесу, белки с сосны на сосну прыгают, будто варежками перебрасываются деревья. Кукушка закуковала где-то, забылся Колька, про всё забыл.
– Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить?
– Ку-ку, ку-ку, ку-ку…
И считал Колька, сколько он лет проживет. И много насчитал, – значит, большой будет, вырастет, – и подумал:
– Вырости бы мне большому, сильному, Прогнать бы казаков, управителя, и зажить бы без них, чтобы земля была бы не ихняя, а всех – кто работать хочет. И вспомнил опять отца, умирать которому надо. Забоялся в лесу. Показалось, что на дороге с косой смерть стоит. Забоялся, и лес дремучий стал темным. И кукушка замолкла, и дятлы утихли, и белки не прыгают уж. Страшно. Перевернулся Колька и бежать, и бежать обратно, на свой прииск. Бежал, бежал – пятки сверкают, ноздри распустил, волосы, как у ежа, вздыбились.
Прибежал на прииск. Видит – у крыльца телега стоит, а в ней на грязных подушках отец лежит.
– Не в больницу-ли отвозят? Робко подошел к матери.
– Кудай-то, мама?
– Выгнали нас, Колинька, совсем выгнали, на все четыре стороны отправляют…
– Ой, горюшко наше… Жизнь наша бедняцкая.
Резнуло Кольку по сердцу.
– Мама, прости меня… Шаромыжник я этакой… Тятьке помочь хотел, а тут…
– Колька, Колька, что ты сделал? Ой, горе наше!
Обхватила костлявыми руками, прижала его голову к сухой груди.
– Коленька, сынок, – не забудь ты эдакой обиды… Когда вырастешь большой…
Заскрипела телега. Медленно потянула ее лохматая изробленная лошаденка. Взглянул Колька в последний раз на казарму, на сеновал, где все приисковые ребята спали.
– Не поспать уж… Не расскажет Мишка сказки про то, как солдат попа обманывал.
Не куривать смотрительских окурков и не бивать ихних ребят…
Прощай, все на свете прощай!
Выглядывали из бараков рабочие и бабы из казарм. Поглядывали на телегу так, как будто гроб на ней везли. На выезде ребята с гармошкой встретились, приумолкли, – зажали серебряное горло гармоники.
– Прощай, дядя Тимофей. Колька, прощай… Прощайте.
Солнце за гору садилось, красными мотками лучей обмотало лбы утесов, золотом обсыпало сосны. Уехали. Маленьким приютился прииск на склоне горы. Мыслями оторвался от него Колька.
– На новые места теперь, куда глаза мои глянут.
Вдруг по дороге, назади, заклубилась пыль.
Не погоня-ли?.. Не казаки ли снова гонят?
Золотым клубком завивается пыль, катится за телегой…
– Мама, Мухтарка за нами гонится!..
Спрыгнул Колька к нему навстречу, обхватил его за шею.
– Мухтарушка, друг мой, единственный!.. И ты с нами? Не остался с казаками, с этими…
О ТОМ, ЧТО РАССКАЗАЛ КОЛЬКА-ШАРОМЫЖНИК У КОСТРА
Сказ.
Тут палатки и там палатки, – будто шампиньоны за городом выросли. Это два белопалаточных лагеря: в одном красноармейцы, а в другом – пионеры. Разделяет их широкая площадка, усыпанная песком, на которой в сторонке, – как стадо, загнанное в загороди, – находятся гимнастические приборы: турник, кольца и другие, на которых и ребята, и красноармейцы физкультурят.
Палатки пионеров вытянулись в один ряд, – словно гуси спускаются к речке. А утром, когда над рекою стелется туман, из города кажется, что это не палатки, а лебеди на озере плавают.
Вожатый у пионеров – Колька, командиров сын.
Вечером ребята готовились к приходу вожатого. Он сказал им:
– Ребята, сегодня костры будем жечь!
И они рады стараться. Гурьбой отправились в старинную рощу за сучьями. Крики свежих голосов разбудили старые деревья. Ребята полезли на них, путались в ветвях, – как у старика в бороде. Гриша Звонкий, самый резвый из пионеров, с веревкой залез на лохматую ветлу, выбрал голый сук, почерневший от времени, зацепил его веревкой и крикнул ребятам вниз.
– Тяни!
Ребята, как бурлаки, уцепились за веревку и потянули. Сук хрустнул, – будто старику руку вывихнули, – и отломился. Ребята захохотали и кричали Грише:
– Гринь, вон тот здоровенный-то, сломим давай!
– Больше, ребят, набирай! Распалим костры, чтобы небу жарко было.
– Чтоб Кольке нос скоробило.
– А что думаешь, и скоробит.
– Ванька, валяй и ты лезь!
Веревки другой нету.
– У тебя сопля как веревка, вымотай на кулак и полезай с ней.
– Работай, нечего словогорошить!
– Ломай живей!.. Гринь, веревку принимай.
И еще громче загалдели ребята, похоже на галчат в саду, на ветках.
Когда стало темнеть, ребята с вязанками и с песнями отправились к лагерю. Вечер был хороший, тихий. Заря развесила свои плакаты над городом. Между домами залегла синь, а крыши и трубы одели золотые повязки. Механический завод, лежащий на окраине, чуть-чуть курил из одной трубы. Ребятам казалось, что на месте завода, на бугре, лежит большой человек, в клетчатом костюме, и курит сигару.
В палатках поужинали и приготовили костры, но не зажигали.
– Ребят, а ребят… Что долго вожатого нет? запропастился где-то…
– А кто его знает, – у него делов-то как у совнаркома.
– Может в другой лагерь зашел… А то где-нибудь по аудиториям пороги сшибает.
Ждали. В кучках переговаривались. Барабан лежал на лавке, около входа в палатку.
Грише Звонкому захотелось побарабанить.
– Эх, дай-ка ударю, – подумал он. Встряхну жданье.
Он уже шагнул к барабану. Но тут-же из-за палаток вылетело звонкое. —
– Будь готов!
Ребята дружно ответили:
– Всегда готовы.
Перед ними стоял вожатый. На нем красноармейский костюм; шлем со звездой и книжки под мышкой. Он запыхался, раскраснелся, нос, как кнопочка, выглядывает из-под козырька. Глаза черненькие, искрятся.
– Что, ребята, заждались, поди, – ребра мои перебирали?
– Давно ждем, курьера за тобой посылать хотели.
– Я знал, ребятушки, да нельзя было раньше., На рабфаке задержали. ГПУ их забери!.. Потом на курсы надо было забежать. Потом, потом… Ну, да ладно, давайте начнем.
Он уселся на чурбаке. Костры вспыхнули. Небо посинело. Город, казалось, уходил в даль. Над кострами образовалась, как бы синяя палатка.
Пока ребята разжигали костры, Колька уничтожал булку, ел вкусно, будто целую неделю не едал.
– Разожгли? Ну, вот… садитесь и не бузи. Он обтер крошки с губ и начал.
– И так, ребята, начинаем. Какую тему хотите?
– Ты о себе расскажи. Ты хотел досказать, как тебя с приисков выгнали.
– Интересно послушать о твоих сартамарталях по разным местам, всяких гадостей, поди, нахлебался?
– Может другую тему возьмем, более интересную. Тем много: про пионеров, про города, про заводы, или про другие государства, про ким, – о чем угодно можно.
– Нет, про это… Это интереснее, пожалуй. Разные блюда лучше, – политикой оскомину набить можно.
– Ну, ладно. Слушайте.
Ребята приготовились. Вожатый начал так.
Вы уже знаете о том, как меня с приисков вышибли; как мы ехали с больным отцом, раздавленным в забое; и как нас догнал Мухтарка за прииском.
Теперь буду продолжать:
– Отец мой умер в дороге, – до станции не доехал. Похоронили мы его в шахте около дороги. Не до могилы было… В старую шахту пришлось спустить отца-то и хворостом сверху завалить, чтоб вороны глаза не выклевали.
– Эх, отец, тут тебе – и вечная память…
Приехали на станцию и вытряхнулись из телеги на платформу, – чужие всем, безденежные. Осень началась, – грязь, слякоть. Эшелоны с солдатами, в разные стороны бегали. Сторожа, кондуктора – суетились с красными фонариками. Освещали згу, тряпки, шинели. В воздухе пахло чем-то, не понимал я тогда, чем пахло и только теперь понял, что пахло революцией. Мать измоталась, заболела чахоткой. А мы с Мухтаркой куски собирали. Плохо тогда давали. Иной раз дадут подзатыльника, так домов десять без оглядки пробежишь. Раз пришли с Мухтаркой к даче-особняку, думаем: «Вот тут нам подадут»… Я уж шапку подставил, и Мухтарка на задние лапы уселся перед окном и хвостом пошевеливает. Потом потихонечку заскулил – будто нищий божественную литургию затянул. Ждем. Окно раскрылось и целое ведро кипятку упало на моего бедного Мухтарку. Он завыл; закружился на месте, словно мягкий человек выпал из окна и придавил его. Смахнул я тогда слезинки у себя и у Мухтарки и повел его на станцию.
Мать наших кусков не ела и говорила мне:
– Живи, Коленька, расти, да обиды не забывай. Веки-веченские так жить будем, если обиды забывать будем, – помни это. Ты молодой, а я…
Она не договорила, так-как серый старик – кашель – подошел к ней и схватил за горло. Но паровозы кашель заглушили. Бегали они то туда, то сюда, развозили солдат и обдавали платформу парами. Мать ежилась в тряпки и просила:
– Сыночек, сходи за кипятком, – озябла я.
Я пошел с худым солдатским котелком. Пока стоял в очереди у куба – слышу шум, свистки… Прибегаю, и… Мою мать раздавил товарный поезд, – сама, видно, на рельсы сползла. Взвыл я тогда по-собачьи, а Мухтарка подтянул мне.
– Ох, горюшко мое, горе!
И остались мы вдвоем на всем белом свете – Мухтарка да я, – две руки да шесть ног. А значило это: скитаться нам и скитаться. На другой день, с Мухтаркой, в уборной приехали в город.
– «Куда?» думаем.
Сами не знаем, куда пойти теперь. Пошли в улицы, а там какие-то ящики глазастые бегают, кричат на каждом углу и назад кровавым глазком поглядывают. Мухтарка мой совсем было струсил, хвост под брюхо спрятал, – будто бродяга палку под тулуп. Ходили, ходили мы с ним, а потом – нашли себе квартиру в мусорных ящиках и столовку в помойных ямах. Так и зимовали в городе. Зароемся в афиши, да в бумаги разные, прижмемся друг к другу и хорошо, – привыкли.
Вдруг, в одно утро, проснулись и слышим, – поют:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног.
Я встал, высунул голову из ящика – вижу: идут… – Солдаты, рабочие… По снегу, по сугробам, – флаги несут… Обожгло.
– Заря, заря…
Они идут и кричат:
– Слабода, слабода!
– Ух, ты, на!.. – Слабодушка.
Мухтарка залаял на них. А солдаты кричали.
– Цыц, ты собака! Не лай… Нельзя на революцию лаять.
– Эй, малыш, айда с нами… Слабода-а!
– И – их, слабода! Гуляй!.. Все братья.
Интересно мне очень показалось, вылез. А ноги мерзнут. На ногах сидел в ящике-то, – в тряпки завернуты были. Как гусь, краснолапый, затоптался на снегу.
– Э, да ты босиком?.. По снегу нельзя ходить.
– Братцы, христосика нашли!
И меня окружили.
– Эй, христосик, на-те ботинки!
Солдат достал ботинки из вещевого мешка и дал мне. Три дня ходил с ними по городу. Спал у них в казарме, а Мухтарка на кухне околачивался, – кости обгладывал. А через месяц солдаты куда-то уехали. Сказывали, что на фронт, до города, «до Победного».
Сдали они меня в детский дом, потому что и меня народом считали, только Мухтарку на улице оставили. Хорошо было в комнатах, в палатах, койки белые, снежные. Тепло. За большими окнами сад, галки в нем, хорошо. Костюмчики барчуковские дали нам, ребятам. Обеды – каких я сразу не едал.
Думаю:
– Эвона, что революция дала?
Совсем было про Мухтарку забыл. И вдруг, ночью слышу: Мухтарка скулит за окном, жалобно так… Словно ножиком полыснуло меня, так на две части и разрезало. Подошел к окну. А он там, за окном, на снегу сидит, как пенек черный.
– Мухтарушка!
Так на две части и разрезало меня. Здесь, в комнате, тепло, а там – холод, снег… Кольнуло меня, что друга спокинул. Стоял у окна и не знал, что делать.
– Убежать, убежать надо, – думал я.
И про обед хороший вспомнил. Супом в носу защекотало, есть захотел…
– Нет, нет, не пойду!
Убежал от окна. Зарылся в одеяло, в подушки. И лежу. Но в ушах звенит, шевелится Мухтаркино скуление.
– И-и-и-и…
Закрываю глаза и вижу, чувствую, что Мухтарка не уходит, а сидит на снегу и в окна ко мне посматривает.
– Нет, убегу – лучше с собакой быть!
Оделся. Раскрыл окно и стал вылезать по водосточной трубе, как по веревке в шахту. Холодно. Обледенелая труба шумит. Руки мерзнут. Слезаю, боюсь, чтобы не оборваться, а Мухтарка радостно скулит.
– Куда! А, бежать?.. Украл что-нибудь?
Глядь, а внизу дворник. Схватил меня за ноги, стянул к себе и ухватил за шиворот.
– Бежать?
– Дяденька, пусти! Ничего не взял я… Я к собаке… Моя собака, – скулит она… Жалко.
– Не врешь?
– Прай-богу, дяденька, к собаке.
Он обыскал меня, но ничего не нашел.
– К собаке, говоришь?.. Молодец парень… Собаку жалеть надо, потому – революция. Всякое дыханье радо жить, в каждом душа радуется… И к собаке любовь должна.
Он пошарил в карманах и достал сухарь, бросил его Мухтарке, потом подошел к нему и начал гладить.
– Ешь, собака! Не скули, потому – революция!
А ты, парень, вот што: отправляйся спать, неча людей по ночам беспокоить.
Собака будет со мной сторожить и хлеб себе зарабатывать.
Так мы и жили: Мухтарка сыт и я сыт. А как пришла весна и лето, мы за город бегали с ним: купались в речке. Жили себе и жили, пока гроза нагрянула.
Вечером прибегаем с Мухтаркой с речки, мокрые. Забежали в столовку, шумим.
– Ребята, есть давайте!
А ребята сидят тихо и из-под ложек выглядывают, кругом слышится:
– Тише, тише…
Подсел к одному и спрашиваю:
– Что такое?
Тот нагнулся и тихо говорит:
– Новый заведующий приехал, – злой такой…
Тут и я присмирел. Смотрю, входит новый заведующий… Тут я и оробел.
Новый заведующий – это смотритель с приисков.
Сразу его узнал… И он меня тоже.
– А, шаромыжный сын? Здесь ты… Опять вместе. Опять я тебе начальник. Как от судьбы, так и от меня не уйдешь, видно… Не понравился я им там, на приисках-то, так сюда попал… Где отец-то твой, шаромыжник-то проклятый? Он мне на стол харкнул… Помню, не забуду…
На другой день ободрали меня как липку. Дали рваные штаны, да рубаху без рукава и выпроводили за ворота, с дворником.
– Ступай, парень, на все четыре стороны. Заведующий говорит: «неподходящая ты елемента»…
Говорит мне это дворник, а сам жалеет, – головой качает.
– Как же это так вышло?.. А революция-то пошто?.. Аль не для всех она?.. – И он задумался.
– Ступай, парень, ступай… Не подходящая елемента?..
Ушли мы с Мухтаркой, посмотрели на ворота, на окна, из которых ребята выглядывали… и пришли на старые квартиры, в мусорные ящики. И тут хорошо было, потому что лето. А там – осень.
И опять видим: идут, поют:
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов!
– Ух, ты!
– Бей буржуев!
– Эй, ты, маленький большевик, айда с нами!
Др-р-р – затрещало все. И пошло и пошло. Вымерли улицы. Стрельба. Бешеные автомобили ночью бегали, с фонарями, с солдатами.
Бух, бах…
Тра-та-та.
Буржуй – пулю жуй!
Поп – лопай!
– Бей их, товарищи!
Тюх, тюх, вижжали и пули. Щелкали в окнах. Стекла сыпались. Страшно. Залезли мы с Мухтаркой в яму и сидели там три дня. Выменяли буханку хлеба за ведро часов, набранных при погроме, и ели ее, пока в городе будоражились. А потом стало тише, тише. И только отдельные крики будили улицу.
– На фронт, на фронт!
– На буржуев!
– Пролетария, соединяйся!
– На фронт.
Мы лежим с Мухтаркой и думаем:
– На фронт, на фронт…
Пошли на вокзал, где солдаты грузились. Путались между ними. Просились, чтобы взяли они нас с собой – не берут. Раз лежим мы в кипятильнике, греемся у печки, входит ихний командир за кипятком. Бородатый такой, сибиряк. Пока цедил кипяток – все смотрел на меня, а потом и говорит.
– Поедем со мной.
– Куда?
– На фронт.
– На фронт? Поеду – давно прошусь, но меня солдаты не берут.
– Кто ты такой и где твои родители?
Тут я ему все и рассказал и про прииски, и про детский дом, и про смотрителя.
– А он говорит.
– Укажи.
Я повел его к детскому дому. Ребят в доме уж не было, – пустой стоит. И на дворе пусто, все двери настежь. В заднем дворе старик дрова колет – мы к нему. Подходим. Он не оборачивается – колет и колет, будто не замечает нас. Пиджак на нем с худыми локтями и заплаты на штанах, как большие очки.