355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Дьяков » Дорога в никуда. Часть третья. Мы вернемся » Текст книги (страница 3)
Дорога в никуда. Часть третья. Мы вернемся
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:01

Текст книги "Дорога в никуда. Часть третья. Мы вернемся"


Автор книги: Виктор Дьяков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

5

Официально советская власть в Усть-Каменогорске была восстановлена 15-го декабря. В этот день в город, фактически уже оставленный белыми, вошли части повстанческой крестьянской армии Козыря, воевавшей против белых в Северном Алтае. Вступили в город и несколько рот из объединенного отряда “Красных горных орлов” Тимофеева. Срочно вышедший из подполья Бахметьев именно при вооруженной поддержке Тимофеева стал организовывать из оставшихся в живых местных коммунистов что-то вроде нового совдепа. Козыревцы сразу повели себя более чем странно, заняв по отношению к возрождавшейся советской власти едва ли не враждебную позицию.

Город словно вымер, не работали рестораны, кабаки, не торговали на Сенном базаре, закрылись все лавки, ворота на запорах, ставни не открывали даже днем. Обыватель боялся городских боев, но их не было, ибо основные силы белого гарнизона отступили по кокпектинскому тракту на Зайсан. Многие из казаков и офицеров местных самоохранных сил просто разошлись по домам и попрятались. Потому воевать козыревцам и тимофеевцам вроде было не с кем, но сразу обозначилась плохо скрываемая вражда меж ними. Несмотря на то, что по окрестным заимкам собрали всех прятавшихся там коммунистов, надежных людей у Бахметьева оказалось немного, да и из них многие либо болели, либо были еще те вояки. Из прежних членов уездного совдепа остался в живых бывший комиссар по хозяйственным вопросам Семен Кротов, который и в империалистическую войну сумел пристроиться в интендантской части, и все полтора года белой власти благополучно пересидел на заимке у своего знакомого. Он и сейчас хотел что-нибудь возглавить, лучше всего опять “сесть” на хозяйство, чтобы снабжать свое семейство и родственников даровым продовольствием и мануфактурой, но вояка и администратор он был совсем никакой.

В городе возникло двоевластие. В Народном доме заседал новый состав Совдепа, в бывшем управлении 3-го отдела обосновался Козырев со своим штабом. Тимофеев смог предоставить в распоряжение Бахметьева только одну надежную роту из своего отряда, так как остальные были настолько неуправляемы, что он на них сам не мог положиться. Тем не менее, именно силами этой роты и местных коммунистов были совершены мероприятия, которые должны были символизировать, что власть в городе в руках совдепа, или как его стали именовать по-новому уездного Ревкома. Эти мероприятия заключались в аресте всех оставшихся в городе более или менее видных белогвардейцев. Как ни странно не уехали из города ни комендант генерал Веденин, ни ряд других белых офицеров, а также протоирей Гамаюнов, и несколько крупных золотопромышленников. Видимо, они надеялись, что все и на этот раз постепенно уляжется и вернется на круги своя. Павел Петрович более всего боялся, что в городе может возникнуть резня, сведение счетов и т. д. Потому он поспешил препроводить в крепость наиболее одиозные фигуры из прежнего колчаковского руководства. Но козыревцы, среди которых тоже оказались местные уроженцы, попытались перехватить инициативу. Они сами стали проводить аресты и облавы, и в отличие от большевиков тут-же казнить арестованных без всякого суда, в так называемом сенькином логу, за городом. Особенно всех потрясла казнь протоирея Гамаюнова. Бахметьев решил, что до поры не стоит арестовывать главного священнослужителя города и уезда, хоть тот и являлся ярым белогвардейцем – мало ли что, в городе полно верующих. Он и сам не мог подумать, что этим невольно подписал ему смертный приговор. Козыревцы, обозленные тем, что большевики успели арестовать наиболее видных белых офицеров и чиновников, зверски избив Гамаюнова и его дочь, повезли протоирея и нескольких попавшихся к ним младших казачьих офицеров, в том числе и отца Романа хорунжего Сторожева, в сенькин лог и там всех зверски изрубили. Исполин Гамаюнов нашел в себе силы встать перед палачами во весь рост и осенить их крестным знамением, одновременно громовым голосом как с амвона отпуская им грехи:

– Прости их Господи, ибо не ведают что творят!…

Попутно козыревцы проводили и агитацию, по сути эсеровско-местническую, выдвигая лозунги: “Все права крестьянам, долой коммунию. Сибирь – сибирякам. Паши сколько хочешь, скота води сколько можешь. Не нужен нам коммунизм и нищая вшивая Россия”. Эти лозунги для многих крестьян и части мещан были очень привлекательны. И хоть Бахметьев до того бодро телеграфировал в Семипалатинск, что большевики твердо держат власть в городе, он понимал, что одной ротой тимофеевских партизан с Козырем ему никак не справиться. Нужно было просить помощи, что было, в общем, тоже небезопасно. Павел Петрович понимал, что с прибытием в уезд частей Красной Армии будет покончено и с Козырем, и с автономией казачьих станиц и поселков и, по всей видимости, с его фактическим руководством города. Но делать было нечего, козыревцы все более активизировались, к ним уже потянулся распропагандированный сельский народ. Бахметьев дал телеграмму в Семипалатинск об истинном положении дел в городе.

Во второй половине января в Усть-Каменогорск, воспользовавшись относительным затишьем на Семиреченском фронте, прислали сразу три полка регулярных сил Красной Армии. Козыревская армия рассеялась фактически без боя, он сам бежал. Вместе с войсками прибыла и “административная” помощь, в виде ЧК и всевозможных комиссаров губкома. Они привезли с собой инструкции и указ о немедленном проведении в уезде продразверстки. Россия не переставала голодать, а в этом благодатном краю, несомненно, имелись значительные излишки продовольствия, которые предписывалось незамедлительно изъять.

Павел Петрович скромно отошел от первых ролей во вновь образованном Ревкоме. Фактически самой весомой фигурой в городе и уезде стал пришедший с войсками некто Малашкин, бывший солдат-фронтовик, уроженец одной из новосельских деревень Зайсанской волости. Он возглавил уездную ЧК. Малашкин сразу повел “линию” на замирение еще не нюхавших советской власти горных станиц Бухтарминской линии, а также на обеспечение обязательного проведения продразверстки во всем без исключения уезде. В конце января, выждав погоду, отряд красноармейцев, имея проводниками тимофеевских партизан, выступил в горы. Сначала довольно спокойно заняли ближайший к Усть-Каменогорску казачий поселок Северный, разоружили не оказавшую никакого сопротивления местную самоохранную сотню. Затем, преодолев заледенелые перевалы и серпантины пришли в Александровский. И здесь обошлось без боя, потому как заранее все пожелавшие не признавать советскую власть казаки во главе с поселковым атаманом Злобиным покинули свои дома и с оружием ушли в горы. Когда красный отряд добрался до Усть-Бухтармы и здесь все обошлось мирно. Казаки, даже те, кто будучи мобилизованными служили у Колчака, в сибирском казачьем корпусе, в момент полного развала белой армии, в ноябре-декабре, с великими мучениями добравшиеся до дома… Они в основном добровольно сдавали привезенное ими оружие. Тихон Никитич тоже добровольно передал командиру красного отряда и прибывшему с ним комиссару знаки своей атаманской власти, булаву и печать, а также ключи от складов с оружием, продовольствием, фуражем. Уполномоченный комиссар стал спешно организовывать волостной Совет, председателем оного временно стал один из захудалых казачишек, который из-за врожденного порока сердца не принимал участия ни в каких боевых действиях, не был никуда мобилизован, и даже в самоохранных силах не состоял, то есть никак не запятнал себя по отношению к советской власти. Но, конечно, такую большую станицу, центр волости нельзя было предоставлять самой себе. Потому здесь оставили небольшой красный гарнизон, благо место для дислокации, крепость, имелось. Тем не менее, красные чувствовали себя пока еще не достаточно уверенно и особой активности не проявляли, никого не трогали, не арестовывали. Отдельные отряды по разным направлениям просто двигались к границе, и если им не оказывали сопротивления, то все обходилось мирно, без стрельбы. Внутреннее обустройство “замиренной” территории оставляли на потом. После Уст-Бухтармы таким же образом “осоветили” и другие казачьи поселки выше по Иртышу: Вороний, Черемшанский, Чистоярский, Малокрасноярский, Большенарымский, Малонарымский, станицы Батинская, Алтайская, Зайсанская…

Относительно спокойная жизнь Павла Петровича под “личиной” страхового агента при белых, и беспокойная, но в общем-то лично для него неопасная в период месячного двоевластия кончилось, и началась жизнь беспокойная и опасная. С приходом своих, он был вынужден работать уже не считаясь с личным временем. Красных войск после разгона козыревцев в городе оставалось немного – большая часть ушла добивать Анненкова, другие “осовечивали” уезд. Потому все местные коммунисты брали винтовки и охраняли мосты, склады с продовольствием. Ведь командиры тех воинских частей, что квартировались в бывших казармах казачьего полка от охраны гражданских объектов всячески уклонялись. У них были свои, военные объекты: крепость, тюрьма, склады с оружием и боеприпасами. Никита Тимофеев надеялся, что Бахметьев станет председателем уездного ревкома, а его “пропихнет” на должность уездного военкома. И он был крайне раздосадован, что бывший руководитель уездного подполья не стал рваться на этот пост, а отошел на второй план. Таким образом, город и уезд возглавили в основном пришлые люди, которым Бахметьев, как человек отлично знавший обстановку, был просто необходим. В этой связи все доносы и наветы на него, о том, что при белых он был крайне пассивен, а жил при этом весьма сытно, как-то тихо “спускались на тормозах”. Другое дело начальник уездного ЧК Малашкин. Этот был местным и наверняка имел свои источники информации о деятельности Павла Петровича в тылу врага.

Немного укрепившись в составе нового ревкома, Павел Петрович пристроил свою жену туда же на незначительную, но “пайковую” должность. Ну, а на женотдел Ревкома он выдвинул Лидию Грибунину, надеясь, что та за это, наконец, проникнется к нему чувством благодарности. К тому же в водовороте дел, она уже не будет так мучиться воспоминаниями о расстрелянном муже, и ослабнет, наконец, у нее жажда мщения. Но его ожидания не оправдались. Чем дальше, тем более настойчиво Лидия напоминала, и ему, и самому предревкома о необходимости скорейшего расследования дела о расстреле коммунаров. С тем же вопросом она обратилась и в ЧК лично к Малашкину. Бахметьев в свою очередь переговорил, и с предревкома, и с Малашкиным. Он убеждал их, что в уезде и без того много самых неотложных дел, кругом полно недобитых белых, что до анненковского фронта совсем недалеко… Предревкома Бахметьев убедил, что затевать расследование преждевременно, а вот Малышкин промолчал, лишь подозрительно сверлил его непрязненным взглядом…

В один из первых дней февраля 1920 года в ворота дома бывшего станичного атамана Фокина осторожно постучали. Это был посыльный от Злобина. Тихон Никитич с самим Злобиным встретился вечером следующего дня. Бывший атаман Александровского поселка уже третью неделю скитавшийся по горам со своими людьми, ночующими по заимкам, а то и просто в пещерах… Он настолько осунулся и постарел, что в свои пятьдесят с небольшим смотрелся на все семьдесят. Разговор получился недолгим. Тихон Никитич наотрез отказался, как снабжать злобинцев провиантом и фуражем, так и поднимать против новой власти своих станичников. Злобин, задохнувшись махоркой, стал возмущенно пророчить отступнику “казачьего дела” неминуемую позорную гибель, на что услышал в ответ:

– К смерти я готов, чему быть, того не миновать, но людей, которые мне верят я никогда не баламутил и баламутить не буду, с домов в зиму срывать, мужей от жен, отцов от детей. Они вон со всех фронтов чуть живые только пришли, а сколько уж и не вернется. В каждом доме, почитай кого-нибудь уж недосчитываются, а то и по двое-трое. Нет уж хватит, у меня и дочь, и сын, и зять где-то мучаются, мыкаются, еще и за других отвечать я не хочу, хватит, навоевались досыта…

Тяжелой старческой походкой ушел Никандр Алексеевич Злобин в ночь. А в середине февраля в станицу так же тайно пробрался Степан Решетников. На этот раз он явился не в шикарном обмундировании анненковского сотника, а походил скорее на того дезертира, которого изображал в марте 18-го. Он спрятался на заимке у отца. Вскоре, под покровом темноты, он наведался к Тихону Никитичу. Его бывший атаман встретил с внутренней тревогой, предчувствуя, что принесет он нерадостные вести. Так и вышло. Степан рассказал, что произошло с Полиной в новогоднюю ночь. Тихон Никитич в голос корил себя за то, что отпустил дочь с Иваном. Именно себя он чувствовал кругом виноватым, хотя даже Домна Терентьевна ни разу его не попрекнула. Но в ее глазах он не мог не видеть немого укора. И в самом деле, все вроде складывалось так, что здесь в станице она была бы в безопасности и спокойно доходила беременность и родила в срок. Вон никого большевики не тронули, даже Щербаков, подписавший приказ на расстрел коммунаров не арестован. А там вон как вышло, и ребенка потеряла и такого страху натерпелась, не говоря о прочих лишениях, слава Богу хоть жива осталась. Так же Степан сообщил, что прибыл по заданию Анненкова, собрать отряд из недовольных коммунистами казаков и поднять восстание на Бухтарминской линии, чтобы отвлечь часть красных сил из Семиречья.

– Значит из Сергиополя вас выбили?– покачав головой, спрашивал Тихон Никитич.

– Да, уже больше месяца как. Совсем ни какой мочи мочи держаться, ни патронов, ни снарядов. Одними шашками только и воюем, да тем, что у красных отбиваем,– горестно отвечал Степан.

– Ежели так, то и вашего атамана песенка спета,– скептически предположил Тихон Никитич.

– Как это спета. Ты нашего атамана не знаешь, он и не из таких передряг выходил, чего-нибудь придумает. Нам бы только до тепла продержаться, а там союзники боеприпасов подбросят, или у красных в тылу какой-нибудь пожар загорится. Вон, я слышал они продразверсткой мужиков замордовали, весь хлеб подчистую выгребают.

– Какие союзники, что загорится!? Окстись Степа, с четырнадцатого года война идет, народ устал до невозможности. Сейчас любую власть молча примут, никто воевать больше не хочет. Таких как ты, вас же по пальцам перечесть, которые никак не успокоятся. Вон, Злобин приходил, по белкам да пещерам хоронится. Ну, есть у него два десятка человек, мороженых, завшивевших. Еще может с сотню по горам так же шатаются, а больше вы уже никого с собой не заманите… Но если у тебя так свербит атаману своему пособить, ты к Злобину ступай, а здесь на заимке этой сгоришь зазря, да еще мать с отцом под трибунал подведешь. И еще я тебе скажу, большевики сейчас сильнее всех, и их в России большинство народа поддерживает. Куда уж они заведут, не знаю. В эту их идею, которой они простой народ морочат, всеобщего равенства, я не верю, но народ верит, и потому бороться с ними не вижу возможности, это все напрасное кровопролитие и ожесточение. Кстати, и с большевиками можно договориться. Ты помнишь может, ходил тут страховой агент, оказался большевик, руководил подпольем, сейчас в уезде комиссарит. Недавно приезжал, доводил общее положение на фронтах. Они же уже Красноярск и Иркутск взяли, самого Колчака поймали, судили и расстреляли. И я ему верю, такой человек с бухты-барахты болтать не станет. Вот так-то, Колчака, Верховного правителя. А ты мне тут про своего атамана. Вот с такими, как этот комиссар, Бахметьев его фамилия, с ним всегда можно договорится по хорошему. Это грамотный, умный человек,– пытался убедить Степана Тихон Никитич.

– Значит, Никитич, договариваться, замириться с ними хочешь?! А мне, Ивану, сыну твоему, куда деваться, что делать?! К большевикам на брюхе приползти, на колени бухнуться!? Так на нас по их разумению столько грехов, что они все одно не простят. Володька твой, тюремщиков в Усть-Каменогорске стрелял, зять у Анненкова, тоже ох сколько большевичьей крови полил. Нас ведь все одно к стенке, не сейчас так опосля. Так что же получается, один ты со своим комиссаром договоришься, и за всех нас жить останешься!?– повысил голос Степан.

– Да не шуми ты, Степа… Не дай Бог услышит кто, да в ревком донесут. Знаешь небось, у нас тут в крепости полурота стоит, сразу арестуют,– чуть не взмолился Тихон Никитич.– Ну не могу я знать, как себя дальше большевики поведут. Если здесь в уезде Бахметьев верховодить останется, то я с ним, может, и за всех за вас договорюсь, и всех выручить сумею. Но если у них там новые комиссары заправлять начнут, молодые да ретивые, эти конечно и кровушку польют и дров тут наломают…

Раздраженный и злой, так же как и Злобин, ушел в ночь и Степан. Но к предостережениям Тихона Никитича он прислушался и на отцовой заимке сидел тихо, в станице не показывался. Кроме Тихона Никитича о нем знали только родители да Глаша… Глаша после отъезда Полины не ушла от Решетниковых, с молчаливого согласия стариков, она по прежнему выполняла почти всю хозяйственную работу, потому как, уже начавшей плохо видеть Лукерье Никифоровне стало с ней справляться не под силу. К тому же догадались, наконец, старики Решетниковы, каждый день бьющие поклоны перед иконами за спасение сыновей, что их работница тайно влюблена в Степана. Во всяком случае, они не гнали ее из дому, и та благодарила за то безответной работой. Она как и прежде ждала… ждала Степана. И, наконец, дождалась. Теперь она каждый день в сумерках ходила за семь верст, носила ему еду, стирала белье, чинила одежду, как-то незаметно отстранив от этих дел Лукерью Никифоровну. Та, сильно переживавшая за сыновей, часто хворала и Глаша сделалась в доме уже не только батрачкой.

Однажды Лукерья Никифоровна даже прямо сказала Глаше:

– Ох девка, знаю я про тебя все… в невестки ты ко мне хочешь, Степа наш люб тебе… Мы то не против, но ведь, сама знаешь, он-то тебя совсем не любит, боюсь и не полюбит. Он ведь вообще к бабам стал как лед холодный… Но Бог с тобой, может что промеж вами и сладится…

Степану шел тридцатый год, и после смерти жены, за исключением нескольких случайный связей еще в госпитале, после ранения, он не имел никакого интимного общения с женщинами. И к Глаше в первый день, когда она принесла ему еду, он отнесся как к батрачке, которую родители наняли, чтобы освободить от тяжелой домашней работы невестку. Но природа должна, обязана была взять свое. Редкий молодой мужик, оставшись наедине, с даже непривлекательной молодой бабой не испытает соответствующих позывов. Возникли они и у Степана. Правда, не сразу, а где-то на четвертый день. Глаша, конечно, не противилась. Степан, впрочем, не определил с ее стороны, никакого особого к нему чувства, как и не проявил его сам. Утолив свой “голод”, он тут же мгновенно заснул, на том же сеновале. А Глаша, одновременно счастливая, что это, наконец, случилось и несчастная от осознания, что любимый, “выпил” ее как стакан воды мучимый жаждой, тут же равнодушно заснул… Эти “свидания” продолжались больше двух недель. Счастье Глаши закончилось так же внезапно, как и наступило. Степан связался с отрядом Злобина и в одну из ночей, никого не предупредив, ушел в горы. Глаша, принесшая ему на следующий вечер корзину с едой… Она, все сразу поняла и часа три проплакала лежа на сене, вдыхая оставленный им запах… словно предчувствуя, что ее скоротечная любовь закончилась навсегда.

Злобинцы время от времени весьма громко напоминали о себе. Один раз они напали на продовольственный обоз, перестреляли охрану, что не смогли увезти с собой, обложили сеном и сожгли. В другой раз налетели на небольшую деревеньку, перебили членов недавно образованной комячейки… Одновременно с отрядом Злобина действовали еще несколько, но, в общем, их было не так уж много. В целом же в эту метельную зиму 1920 года большинство жителей Бухтарминского края, как казаков, так и крестьян умудрялись существовать, как и предшествующие годы, в общем сыто, консервативно, в свое время не дошел сюда белый террор, пока что и красный не затронул эту глухомань…

Для людей живущих своим трудом, тем более от земли, нет времени хуже межвластия, то есть безвластия. Именно такое время в начале двадцатого года наступило и для хуторян Дмитриевых. Осенью девятнадцатого собрали богатый урожай хлеба, картошки, прочих овощей, даже арбузов как никогда много засолили на зиму. В ноябре родила второго ребенка, девочку, младшая сноха, жена второго сына, фронтовика Прохора. Но после Нового года начались напасти. Сначала налетел Злобин со своими, потребовал харчей и сена для лошадей. И взяли-то не больно много, но так жаль было со всем этим расставаться. Чуял Силантий, не в последний раз заявляются к нему незваные гости. Предчувствие не обмануло старика, в феврале как прорвало, недели не проходило, чтобы кто-то верхами, вооруженные не заскакивал на хутор. То вновь злобинцы, то красноармейцы за ними охотящиеся. И всем надо было сено, овес и стол накрывать, а то и на ночевку устраивать. Запасы, в первую очередь сена, от этих посещений стремительно истощались. От осознания, что впервые для собственной скотины кормов до выгона на весенний подножный корм может не хватить, Силантий так испереживался, что слег, да уж более и не поднимался. С ним случился удар, отнялась вся правая сторона и язык. Из близлежащей кержацкой деревни привезли бабку-знахарку. Она пошептала не то молитву, не то заговор, после чего сообщила, что жить рабу божьему осталось не более дня. С тем и отъехала, увозя с собой в котомке немалый кус вяленой баранины. Но ошиблась знахарка, старый солдат еще пять дней мычал, лежа бревном под образами, на которые все время указывал единственной подвижной рукой, не желая уходить из этой опостылевшей жизни без священника. Сыновья запрягли оставшуюся последнюю не реквизированную лошадь в сани, и старший отправился в Усть-Бухтарму. Знали, что с отцом благочинным куском баранины не рассчитаться, а куда деваться – не умирает старик. Только когда привезли отца Василия, Силантий словно расслабился, успокоился и тихо под монотонные молитвы отошел…

6

После случившегося в новогоднюю ночь, Полина впала в глубокую депрессию. До того ее жизнь в последнее время, даже на фоне ужасов войны, имела довольно прочное логическое обоснование, стержень – вынашиваемый ребенок. Теперь этого стержня не стало. Хотя по сравнению с теми, кто в ту ночь погиб, или стали калеками, она отделалась вроде бы легко. Ну, подумаешь, потеряла не родившегося ребенка. Такое и в мирное время случается, и не в стрессовой обстановке. А тут, когда каждый день люди мрут от завезенного дутовцами тифа, привозят хоронить казаков, погибших в боях с красными… Ее горестное, упадническое настроение после скорой выписки из госпиталя, многие окружающие считали бабьей блажью. Чтобы хоть как-то уйти, отстраниться от гложущих ее сознание дум, Полина пошла служить сестрой милосердия в тот самой госпиталь, в котором лежала, тем более, что и идти-то ей больше было некуда. Близкую подругу и ее семью она тоже потеряла. Ее взяли с радостью, так как убыль в медперсонале была почти как на фронте. Многие сестры и санитары заражались тифом от больных и ложились сами. Армейский госпиталь располагался в бывшей школе семиреченской станицы Урджарской. За тяжелой и грязной работой Полина действительно постепенно “отходила” душой. Молодой организм выздоравливал, помогая восстанавливаться и психике. Она ни минуты не забывала об опасности заразиться тифом, постоянно меняла и стирала свое белье, умудрялась даже в походно-госпитальных условиях более или менее регулярно мыться. Когда в один из погожих предвесенних дней Иван приехал в госпиталь проведать жену… Полина, не улыбавшаяся с самого Нового года, даже когда он навещал её, сейчас вдруг широко, совсем как раньше улыбнулась, подбежала и обняв, зашептала ему на ухо:

– Пойдем… мне сестра-хозяйка ключ от кладовки оставила. Пойдем скорее… я так соскучилась по тебе…

Впервые за почти два месяца, минувшие с той вьюжной ночи, она захотела его – жизнь брала свое.

Здесь же при госпитале подвизался Ипполит Кузмич Хардин. Его разум помутился, но время от времени он как будто становился прежним, говорил разумно, узнавал знакомых, вроде бы все помнил, горевал о жене с дочерью… Но, затем вновь происходил непонятный сбой и он впадал в состояние тихого умопомешательства. Лечить его было и некогда и некому. Но в госпитале его кормили и не гнали. Конечно, персональный уход за ним в свободное время осуществляла Полина. Однажды Ипполит Кузмич, проснувшись среди ночи, начал ее звать. Дежурила другая сестра, но купец был так настойчив, что она разбудила Полину. Когда та, наскоро одевшись, пришла, он вдруг накинулся на нее с упреками:

– Что это такое, Поленька?! Немедленно отпишите своему батюшке Тихону Никитичу. Он мне задолжал. Да-да, сто пятьдесят пудов пшеницы. Задаточек соизволил получить, а хлебушек-то так и не прислал. Нехорошо, напомните ему, я ждусс!…

С большим трудом Полина успокоила Ипполита Кузмича, которому, видимо, привиделся сон из фрагментов прошлой жизни, и в его сознании перемешались и сон, и явь. На следующий день купцу стало хуже, он без видимых причин отказывался от пищи и почти не вставал… Встал опять неожиданно в ночь, когда дежурила Полина и заговорил с ней твердым “разумным” голосом:

– Поля, милая, что-то жгет меня изнутри постоянно, и голова… давит как обручем. Мне, наверное, тут не выжить. Да и жить-то уж ни к чему,– купец запахивая больничный халат опасливо огляделся и, убедившись, что их никто не слышит, тем не менее, говорил понизив голос.– Ближе вас у меня теперь на свете никого не осталось. Вы одна как-то связываете меня с прошлым… Помните, как вы любили во дворе нашего дома с Лизой на качелях качаться… Впрочем, извините, не стоит сейчас вспоминать то, что безвозвратно ушло. Работал, копил, дочку растил…– купец замолчал, явно в преддверии очередного приступа рыданий. Полина хотела его успокоить выразить сочувствие. Но Ипполит Кузмич жестом остановил ее, и, преодолев миг слабости, вновь заговорил твердо.– Поля, у меня есть деньги, золото и серебро, они в поясе, который сейчас на мне. Боюсь, когда я опять впаду в беспамятство, его могут с меня снять. Возьмите его себе, вам они еще пригодятся, а мне… мне уже ничего не надо, смерть близкую чую. Да и сам уж хочу скорее туда… к Машеньке, к Лизочке. Потому и спешу распорядиться тем, что у меня осталось здесь. Товар что я вез, пусть приказчики разделят и бумажные ассигнации тоже. И это еще не все. Я имею немалый вклад в Русско-Азиатском банке в Харбине. Помните, у меня служил некий Петр Петрович Дуганов? Он часто бывал в нашем доме. Так вот, он сейчас служит в том банке. Я составил завещание, в котором объявляю вас моей наследницей. Завещание тоже в поясе. Здесь нет нотариуса и его невозможно заверить. Но я написал письмо Петру Петровичу, в котором обьясняю все случившееся и прошу его вам помочь. Он знает мой почерк и должен вам поверить. Если вы сможете добраться до Харбина, обратитесь к Дуганову, он должен засвидетельствовать мою подпись и печать. Петр Петрович порядочный человек и вас наверняка вспомнит, да и мне немало обязан… Эх, как же это мерзко умирать в такой вот… и семью не сберег, и сам…

В феврале на Семиреченском фронте установилось относительное затишье. Противоборствующие армии несли большие потери от обморожений и тифа, нежели от боевых действий. Анненковцы ввиду недостатка боеприпасов, часто ходили в сабельные атаки. Красные кавалеристы в эти стыки, как правило, не вступали, отходя к позициям своих пехотных частей, выманивая за собой противника под уничтожающий артиллерийский и пулеметный огонь. Наступившие холода противники использовали для отдыха, передислокации и подвоза ресурсов. Впрочем, что касалось ресурсов, то это относилось в основном к красным. Положение же белых становилось все более отчаянным. В начале марта, когда давление со стороны противника возросло, Анненков был вынужден перевести штаб и тыловые службы еще дальше на юг, в Уч-Арал, за линию соленых озер, глубоководного Алаколь и “гнилого” мелководного Сасыколь. Оборону от Урджара до хребта Тарбагатай он возложил на войска генерала Бегича, далее до озера Балхаш фронт держала собственно Партизанская дивизия самого Анненкова. В Уч-Арале кроме штаба, расположился и резерв Армии, включавший в себя, как наиболее боеспособные части, пришедшие с Дутовым и анненковцев отводимых в тыл на отдых и переформирование. На южном участке против войск советского Туркестана действовали части составленные целиком из семиреченских казаков под командованием атамана Семиреченского казачьего войска генерала Щербакова. В тылу этой с трех сторон осажденной территории, контролируемой белыми, в городе Лепсинске размещался штаб атамана Дутова, осуществлявшего по договоренности с Анненковым гражданско-административное управление районом.

Весной в первую очередь активности от красных ожидали с севера и запада, но удар последовал оттуда, откуда не ждали – с юга. 10 марта красные со стороны Верного атаковали семиреков. Казаки-семиреки хоть и воевали на своей земле, за свои станицы, но по уровню боевой подготовки и взаимодействию частей сильно уступали анненковцам, к тому же у них не было такого вождя. Основное сражение завязалось у крепости Капал. Первый штурм удалось отбить, но уже 20-го марта гарнизон крепости ввиду ухудшения общей обстановки настолько пал духом, что сдал крепость без боя. В результате падения Копала южный фронт Семиреченской армии оказался фактически прорван и развернутые на север и запад основные силы армии могли получить удар с тыла, в спину.

В середине марта активизировалась и Сергиопольская группировка красных. Развивая наступления против войск Бегича, она 22 марта взяла Урджар и оттеснила здесь белых к самой китайской границе. Теперь красные с трех сторон готовились кинуться на свою главную “добычу”, на легендарного белого атамана и его дивизию. Анненкову, чтобы не попасть в полное окружение тоже пришлось спешно отступать к китайской границе. Оставляя 25 марта Уч-Арал, он отдал свой последний приказ как командующей Отдельной Семиреченской Армией. Северной группе Бегича и Южной Щербакова он предписывал немедленно уходить за границу. Сам же во главе своей дивизии начал отход к Джунгарским воротам. К тому времени даже в его “родных” войсках уже шло разложение, целые подразделения выходили из повиновения и сдавались красным. Рушились как фронт, так и тыл.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю