355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Черняк » Тонкий слои лжи. Человек в дверном проеме » Текст книги (страница 6)
Тонкий слои лжи. Человек в дверном проеме
  • Текст добавлен: 28 июня 2017, 21:00

Текст книги "Тонкий слои лжи. Человек в дверном проеме"


Автор книги: Виктор Черняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Для него главное: решился он или нет?

К вечеру разболелась голова. От постоянных сомнений, от страха, от раздвоенности. Никто не поможет, никто не поймет, не подскажет. Может, мать? Они не близки, но иногда в серьезных делах именно люди, на помощь которых в наименьшей степени рассчитываешь, как раз и выручают.

Около семи, с бутылкой французского ликера Хилсмен стоял перед матерью.

– О! – Мать погладила бутылку, только потом посмотрела на сына. Она любила сладкие напитки, быстро приготовила чай.

Кристиан рассказывал о работе, о том, что Баклоу – его шеф всегда говорит, что Хилсмен самый способный, а выдвигает других, о Радже Сингхе – индийце, который кланяется по сто раз на день, завидев тебя еще с противоположного конца коридора, и каждый месяц получает прибавку. Хилсмен раздраженно щелкнул пальцами:

– Прозорливые устранители общественных конфликтов, им всех жалко: черных, потому что они черные, индийцев, потому что они индийцы, вьетнамцев, потому что они вьетнамцы, и только обычных людей, родившихся в чертовых дырах, разбросанных по этой злополучной стране, никому не жалко.

Мать наполнила крохотные рюмки, закатила глаза. Кристиан смотрел через стол и ловил себя на том, что перед ним совершенно чужой, непонятный ему человек. Глаза матери блестели. Оба предусмотрительно молчали – большинство тем вызывало обоюдное раздражение. Мать осушила рюмку, Кристиан попросил еще чая. В детстве, когда он должен был в чем-то признаться – наказуемом, греховном, мать мгновенно понимала это. И сейчас она посмотрела на него густо намазанными глазами, как много лет назад, со смешинкой и потаенной угрозой: выкладывай, выкладывай, все равно не скроешь.

Хилсмен с опаской подцепил хрупкую, как яичная скорлупа, японскую чашку, прозрачную – чернота густого чая проступала наружу. Отпил, неловко скрючился на низеньком стуле, заметил, оглядевшись вокруг:

– У тебя мило, уютно…

Мать поняла, что Кристиан не знает, как начать, тянет время, обдумывает. Она никогда не отличалась снисхождением, поправила волосы и не произнесла ни слова: ни да, ни нет. Она долго прожила на свете и знала, что нет ничего глупее, чем помогать людям выпутываться из их неприятностей. Каждый должен сам справляться со своими сложностями. Если помогать человеку, он никогда не научится самому важному жизненному ремеслу – противоборству судьбе.

Мать молчала. Кристиан вытянул платок, дотронулся до губ, аккуратно сложил его и упрятал в карман.

– Мне предложили убить человека.

Твердая женская рука наполнила рюмку. Мать и бровью не повела, спросила:

– Тебе налить?

Хилсмен знал, что она жадна и ей тем приятнее, чем больше останется в бутылке, которую он принес. Покачал головой. Он знал, что мать ничего не скажет до тех пор, пока не выудит из него все.

– Мне предложили убить человека. За деньги. Большие. Предложили неизвестные люди. Мне ничего не грозит. Так они говорят. – Хилсмен перевел дыхание, с облегчением допил чай. Он сказал все, что хотел. Предугадать реакцию матери он никогда не мог и сейчас не старался. Мать закинула ногу за ногу, Хилсмен про себя отметил: еще привлекательна, наверное, у нее кто-то есть. Он испытал неловкость от этой мысли и почему-то неприязнь к тому, кто есть у матери. Как их называют? Друг? Приходящий утешитель? Скорее всего, мой ровесник, так сейчас принято…

Мать изучала длинные малиновые ногти, вертела ими перед носом, будто видела впервые. Поправила туфлю, похоже, жала чуть-чуть, одернула юбку, приветливо улыбаясь, посмотрела на сына. Хилсмен съежился; он знал этот взгляд, помнил его каждой клеточкой тела – хищный, наглый, беспощадный.

Проиграл! Кристиан закусил губу, поднялся, втянув голову в плечи. Если уж не захотел или не смог понять Борст, надеяться на мать? Глупо – никаких шансов. Он застегнул пиджак, щелкнул по раме картины, двинулся к двери.

– Погоди. – Мать поднялась. – Тебе нужны деньги? Так и сказал бы. Нечего плести: убийство, незнакомцы. Я еще не выжила из ума. И вообще, ты взрослый мальчик и должен зарабатывать на жизнь сам. Я дала тебе все, что могла: жизнь, образование, манеры, вкус…

Хилсмен улыбнулся. Все так. Дала, дала, дала… Образование, манеры, что там еще? Жизнь.

Мать приблизилась, привстала на цыпочки, коснулась виска губами.

– Иди! Иди, мой мальчик. Ко мне должны прийти.

Хилсмен посмотрел на стол, она так и оставила две рюмки, только его рюмку успела заменить чистой.

Хилсмен быстро вышел, направился к лифтам. Обернулся Мать стояла в проеме дверей. Как Борст, загораживая коридор. Черный контур на светлой стене. Хилсмен широко улыбнулся. Действительно, промахнуться невозможно. Мать улыбнулась в ответ гак же широко, скрывать нечего – четыре года новые зубы украшали ее рот.

Дома Хилсмен разрезал пакет с бельем, стал раскладывать в стопки рубашки, носки, шейные и носовые платки. Отвлекло. Решил подгладить воротник полосатой рубашки, задумался, прожег рубашку, на белой ткани зияли опаленные по краям дыры. Наверное, так пули прожигают тонкую ткань, если стрелять с двух-трех ярдов. А может, и не так. Он никогда не видел рубашек, снятых с тех, в кого стреляли. Да и снимают ли с них рубашки?

Принял таблетки. Кто-то рекомендовал. Говорили – чудо. Спал как убитый, проснулся вовремя и сидел за осточертевшим столом, как всегда, за десять минут до начала работы. Пришло успокоение. Никто ему не верит, никто и не поверит. Никто не хочет понять, почему и как другому бывает тяжело. Чего было ходить? И так ясно: никто никому не нужен. Давно не секрет. И все-таки надеешься, что для тебя сделают исключение. Приласкают, поддержат…

А за что? Почему тебя? Что в тебе такого?

В перерыв Хилсмен забежал в бар на другой стороне улицы. За стойкой пунцовый забулдыга будто случайно задел его локтем, извинился. Другой посетитель рассматривал долго немигающим взглядом. И еще двое за столиком, как послышалось Хилсмену, говорили о нем. Допил, расплатился: мышцы напряглись. Поднялся с вызовом. Все смотрели на него? Или казалось? Кто-то поглядывал из любопытства: красивый малый, спортивный, явно взвинчен Вдруг начнет пальбу в круговую из двух стволов? Да и вообще скучно: смотреть друг на друга – одно из развлечений. Вдруг чего увидишь.

Хилсмен выбрался на улицу. Его несколько раз толкали, он вздрагивал, будто от прикосновения лезвия.

От выпитою шумело в голове. Страх, который копился всю жизнь – страх быть непонятным, униженным, затертым, бедствующим, – выполз наружу. Показал свою осклизлую мордочку после того, как с ним поговорили незнакомцы. Способ избавиться от страха только один. Принять предложение. Принять! Да! Только так. Он согласен. Решено.

И сразу лица на улице показались привычными, солнце ярким, небо синим и воздух чистым, прозрачным на удивление, без намека на городскую гарь.

День пролетел незаметно. К вечеру вызвал Баклоу. Что-то говорил: выяснял, доволен ли Хилсмен работой, все ли на месте, нет ли каких личных просьб? Кристиан кивал, отвечал, видно, удачно, потому что Баклоу одобрительно жевал губами и скалил зубы в мерзкой гримасе – умрешь от ужаса, если не знать, что у Баклоу это признак полнейшего удовлетворения. Баклоу что-то говорил о возможностях, перспективах, о том, что деньги так и потекут рекой, надо только вкалывать, засучив рукава, и шевелить мозгами

Деньги потекут рекой! Ха! Хилсмену стало тоскливо: он знал, что Баклоу наверняка лжет, хочет подсластить пилюлю и навалить гнусную работенку. Его стиль. Потрепать по плечу, развесить морковки перед голодным кроличьим носом, а потом, когда дойдет до дела, философски заметить, что деньги – тлен! Если деньги что либо значат, чем вы объясните, что наибольшее число самоубийц среди миллионеров?

Странно. На сей раз Баклоу, кажется, говорил всерьез. Сквозь гул в голове Хилсмен понял: его действительно повысят, здорово, стремительно, он и не ожидал. Получалось, все уже решено, со всеми согласовано. Всегда так. Стоит поставить на одну лошадку, тут же подворачивается другая. Хилсмен думал о Баклоу и незнакомцах одновременно, и тот и другие манили его указательными пальцами: ну же, смелее!

Дома впервые за несколько вечеров он приготовил ужин и поел, не торопясь, перебирая события последних дней. Предположим, он попытается скрыться: тогда нужно покинуть привычный город, залечь на дно, бросить работу. То есть соскочить с лестницы, по которой он медленно, то и дело переводя дыхание и оглядываясь, карабкается уже тринадцать лет.

Что он видел, перебираясь на четвереньках со ступеньки на ступеньку? Бесконечные зады впереди, разрезы пиджаков тех, кто обогнал его, и теперь, когда у него появляется реальная возможность сделать рывок и показать спину тем, кто долгие годы смотрел на него, как на пустое место, теперь он должен покинуть город, потерять работу?

Ну нет. Возможно лучшее из предоставленного ему судьбой – принять предложение незнакомцев и остаться на работе. Может и не плохо поставить на двух лошадок сразу, если они бегут в разных забегах, но каждая приходит первой. Получалось, он просто не может отказаться от убийства. До разговора с Баклоу о повышении мог. Сейчас? Не может. Отказ равносилен крушению. В покое его не оставят – яснее ясного: а сорваться с насиженного места, лишить себя возможности встать почти вровень с Баклоу, а если учесть, что мозги у Баклоу скрипят, как плохо смазанная телега, и он далеко не мальчик, то и обогнать его в считанные годы? Такую добычу упускать грех.

Хилсмен ощутил подъем. Не так уж плохо все складывается. Намазал хлеб маслом, положил кусок ветчины, откусил, запил соком. Лучше думать о деталях, надежнее и вернее: горят-то на мелочах. Кристиан упустил из виду глазок. Ну да, дверной глазок.

В подъезд он наверняка войдет без труда, код известен его нанимателям. Хилсмен поднимается на нужный этаж, звонит, и тут возникает заминка. Человек за дверью смотрит в глазок, а у Хилсмена в руках пистолет? Или руки упрятаны в карманы? Не годится. Хилсмен должен выглядеть так, будто случайно перепугал квартиру.

Например, неплохо бы растянуть рот до ушей и сжимать букет. Розы. Рассеянный кавалер пришел к даме сердца. Недурно. Или, напротив солидный джентльмен, неторопливый, держит толстый литературный журнал?

Или коробку конфет? Или красивую бутылку?

А где же пистолет? В кармане. Брючном или пиджачном? Не натянет же он на себя дурацкую кобуру, подмышку, как горе-инспектор. Или, может быть, в одной руке букет, а в другой, заведенной за спину, пистолет? Неплохо. Не понадобится лезть в карман, такое всегда и всех настораживает. А вдруг в момент, когда за спиной торчит пистолет, по лестнице побежит мальчик или вообще кто-то пойдет? Нет. Исключено. Об этом и думать не стоит.

Съел еще бутерброд, место голода снова занял страх. Голова шла кругом – запутался. Боялся просидеть всю жизнь на одном стуле с девяти до пяти, а теперь опасается потерять работу? Но стул-то вот-вот станет другим, и есть никому неизвестный закон, по которому в неведомый миг служебные стулья начинают меняться, мелькать один за другим – только успевай перескакивать наверх. И потом, о чем он думает: розы? глазок? любопытный мальчик на лестнице? А главное!? То, что он – Кристиан Хилсмен – убьет человека, живого, возможно, смеющегося или пережевывающего бутерброд, как он сам минуту назад? Неужели он способен на такое? Может, забыть обо всем? Прошло столько времени, почти неделя, и… молчок. Никто не звонит, не приходит, он не находит в своем почтовом ящике никаких указаний.

Произошла ошибка! Его приняли за другого.

Никто никогда не появится. Конечно, они перепутали, теперь разобрались и оставили его в покое. Смешно ждать от незнакомцев извинений. Никто никогда не появится. Все кончено. Ничего в сущности, и не было: полубредовый разговор, неизвестные люди… Кто-то что-то перепутал: всюду исполнители – живые люди, ошибаются, может, по недосмотру, с похмелья, мало ли что?…

Ожил телефон. Хилсмен поднял трубку.

– Надумали?

Ровный голос выдержал паузу и повторил вопрос.

У Хилсмена задрожали руки. Он зажал подбородок и попытался объясниться. Его прервали, негрубо. Единственно, что он запомнил: через три дня позвонят, и тогда…

И тут же Хилсмен вспомнил мать: непроницаемые глаза, поджатые губы, из розовая черта будто зримо отделяла жизнь матери от других жизней; в отличие от многих мать никогда не прикидывалась доброй и всегда в открытую заявляла, что ее интересует только собственная судьба: пусть каждый позаботится о себе! Разве не так? Слушай, Крис, возьми нашего отца, у него вечно слова добра на устах, но любит-то он только себя, как и все. Учти, он хуже меня, он не только эгоист – в конце концов, покажи мне других, – но еще и лжец вдобавок.

Кристиан увидел отца в те далекие годы, когда они жили вместе. Мать посреди комнаты, руки уперты в бока, отец пристыженно сжался в кресле: неважно, что говорит в данную секунду мать, важно, что его родители никогда не понимали друг друга и при любой возможности мать бросалась в атаку, отец не защищался не потому, что был великодушнее матери или слабее, он так бережно относился к себе, что не считал нужным тратить силы на скандалы, пусть себе кипятится. Отец в разгар материнских соплей мог спокойно подняться, закурить, снова сесть и внимательно слушать мать, кивая с пониманием, будто к нему разнос не имел ни малейшего отношения. Нервы – позавидуешь…

Отец ушел из семьи, когда Кристиану не исполнилось и десяти. Извини, сказал он сыну, я даже не говорю «вырастешь – поймешь», и так все понятно, даже тебе, жить с ней попросту невозможно. Я постараюсь помогать тебе. Жаль, сынок, что тебе уйти некуда, а взять тебя с собой?… Отец махнул рукой и занялся своими вещами. В последующие двадцать пять лет поддержка отца слабо ощущалась, со временем становясь едва приметной, как пересыхающий ручей.

Хилсмен припоминал манеру отца ни на что не реагировать, никогда не взрываться и сейчас решил обратиться к его помощи, впервые лет за двадцать. Кристиан не думал посвящать отца в свои беды, просто хотел посидеть рядом с человеком, у которого запасы спокойствия кажутся беспредельными, и занять у него чуть уверенности и умения без подрагивания век смотреть в глаза судьбе, какой бы она не оказалась.

…По телефону отец разговаривал с сыном непринужденно, не скрывая радости, и так обыденно, будто они расстались вчера. Попросил сына захватить по дороге соленых орешков к пиву.

Хилсмен не видел отца многие годы и, когда дверь распахнулась, невольно застыл на пороге. Будто он сам себе открыл ее, щелкнув замком. Раньше их сходство так не бросалось в глаза., теперь в дверном проеме застыл в длинном халате сам Кристиан, внезапно постаревший и перешагнувший рубеж шестидесяти лет. Сын отступил на шаг-другой назад, прищурился – промахнуться невозможно, – отец ответил недоумением в глазах, подумал, что темно, потянул вниз реостат выключателя, свет разлился у него за спиной, над головой, пробиваясь сквозь седины, засеребрился нимб.

– Заходи!

Кристиан послушно прошел, не спуская глаз с рук отца: когда-то эти руки обнимали мать, и в одном из объятий забрезжила жизнь Кристиана Хилсмена, жизнь, которая так запуталась сейчас, а руки, которые выпустили ее в мир, ничем не в состоянии помочь. В доме отца поражал идеальный порядок: сын нагрянул внезапно, и, значит, в этом мертвенном царстве навсегда нашедших свое место вещей и предметов жил его отец, занимаясь… чем он только не занимался в своей жизни…

– Как дела? – Кристиан дружелюбно заглянул в глаза отцу зная, что для того нет большей радости, чем обсуждать свои успехи.

– Сейчас делаю прокурора штата, – отец отхлебнул пива, пережевал пригоршню орешков. – Если выгорит, вся машина правосудия окажется в моих руках.

– Зачем? – невольно вырвалось у Кристиана.

Отец пожал плечами.

– Трудно объяснить. Вирус власти. Привыкаешь, что люди приходят к тебе на поклон, без этого ощущаешь свою ненужность, а еще ни с чем не сравнить, когда забегают вроде бы так, поболтать, увидеть старого друга, а на самом деле мелкими шажками подбираются к просьбе. Люблю наблюдать как крадутся к цели умники, крадутся целыми вечерами, иногда и неделями подряд, чтобы случайно обронить два слова прошения, а я решу, пойти навстречу или нет.

– Разве это так интересно? – Хилсмен огладывал большую комнату и двери, ведущие в другие комнаты, он не знал, сколько комнат в доме отца, зато знал, что у отца много сердечных привязанностей, и ему, Хилсмену-младшему, особенно рассчитывать не на что.

Отец не ответил, положил руку на колено сына, немо попросил: хоть ты не подкрадывайся с просьбой, выкладывай сразу напрямик, как-никак мы близкие родственники.

– Мне ничего не нужно, – Кристиан уселся поудобнее. – Ты удивлен?

Отец так и не снял руки с колена сына:

– Если честно – да. Люди привыкли выжимать из своего времени… все до капли… Потратить час-другой в пустую для многих все равно что раскуривать сигару ассигнацией.

Если бы отец много лет назад не встретил мать и их не потянуло бы друг к другу, размышлял Хилсмен, меня бы не было и никогда ко мне не пришли бы те двое и не предложили убить человека. А что если сказать отцу о моих хлопотах? Подумает, выдумки или, хуже того, дурно пахнущий способ шантажа. Сейчас отец мучается, стараясь понять, зачем я пришел, он никогда не поверит, что случается в жизни, когда некуда деться и не к кому обратиться, и тогда, даже не рассчитывая на поддержку, мечтаешь хоть на час оказаться рядом с живым человеком.

– Я был у матери, – Кристиан не смотрел на отца, чтобы не смущать его, не ставить в неловкое положение.

Отец убрал руку, намотал на кулак длинный махровый пояс.

– Как она?

– Вполне, – неопределенно ответил Хилсмен и подумал, что отцу было бы приятнее узнать, что мать здорово постарела. В сердце отца не осталось места для женщины, от которой он без сожаления ушел двадцать пять лет назад.

– М-да… – отец с удовлетворением разглядывал сына – рослого, крепкого мужчину с располагающим лицом. – Время… ну я не стану заводить стариковские разговоры о его быстротечности, каждому непременно выпадет шанс оценить справедливость этого соображения.

Гладкая речь, отточенные адвокатские фразы разозлили Хилсмена, он глянул на отца в упор.

– А что захватывает сильнее – делание сыновей или прокуроров?

– Не дури… я понимаю, у тебя нет оснований симпатизировать мне, но… значит, мать ничего? – И неожиданно: – Никогда не забуду, как она вечером мазала лицо кремом – белая смерть, меня неимоверно бесило, но я молчал, мелочь, понятно, но отчего так запомнилось, отчего я так раздражался?

Хилсмен хотел вслух предположить, что отец просто не любил мать, но тогда выходило, что Кристиан нелюбимый ребенок, и все тогда смотрелось как-то жалко, и величественность отца будто бы оттенялась подавленностью сына, и происходящее походило на дурной сон, когда один предлагает его пожалеть, не считаясь с унижением, а другой делает вид, что ничего не замечает.

– Ты доволен работой? – голос отца выдавал растерянность.

Он и впрямь не в себе, когда его ни о чем не просят. Кристиан кивнул.

– Сколько тебе платят? – Отец слизнул соль с ореха, а сам орех отложил, перехватил взгляд сына, пояснил: – Слежу за собой, орехи полнят, впрочем, и соль и пиво, но от всего отказаться невозможно.

– Да и нужно ли?

– В твоем возрасте всегда кажется, что не нужно… Тебе сейчас?… – Отец смутился.

– Тридцать пять. – Хилсмен как раз не удивлялся, что отцы забывают годы рождения собственных сыновей, – жизнь сумасшедшая.

– А я думал, еще нет тридцати. Ну да, конечно, война в Корее, процессы над «комми», сенатор шевелит густыми бровями… Ну да, тогда ты и родился. Может, тебе нужна семья? – И не дождавшись ответа: – Хотя я всю жизнь считал, что брак порождение сатаны. Семья… Узы… Может, я ошибаюсь?

– Может… – Кристиан пожал плечами. – Проверишь после семидесяти.

Отец засуетился, нервно запахнул полы халата, сцепил пальцы – растерянность, с трудом скрываемый страх приближающейся старости.

– Ты не оставишь меня, когда… ну если… помнишь Килмана? Его разбил паралич, ужасно. Ты не оставишь меня, если, ну, словом, если меня призовут ангелы? – Отец слабо улыбнулся, оставляя для себя возможность свести все к шутке и отступить, не утеряв достоинства.

– А как ты думаешь? – Хилсмен поднялся.

Растерянность неподдельная, и слова отыскиваются с трудом:

– Ну да… конечно… мне не на что рассчитывать, сынок. Ты прав – я жил для себя. Но, может, ты лучше, чем я? Великодушнее?

– Вряд ли. – Кристиан направился к выходной двери. – Мы все одинаковы, только обстоятельства у всех разные.

Хилсмен вышел, не вслушиваясь в слова отца, летевшие вслед, ему казалось, что бормотание перемежается всхлипами, или это ветер выжимает первые капли из набрякших дождем туч?… Кристиан поднял воротник, резко обернулся – отец стоял на невысоком крыльце, ухватившись за косяк, – темный силуэт на светлом фоне. Промахнуться невозможно. Хилсмену почудилось, что лицо отца исказила гримаса, ему даже виделись слезы на помятом лице с наброшенной поверх сеткой морщин, но тут как раз хлынул дождь, и лицо отца расплылось в потоках воды, контуры, только что четко очерченные, задрожали, дождь усилился, и фигура почти растворилась.

Хилсмен, втянув голову, побежал к машине. Дворники с трудом расталкивали потоки воды, стекающие по лобовому стеклу.

Возможно, я вижу отца в последний раз, его, человека, которому я обязан жизнью и… которому ничем не обязан. Хилсмен выключил дворники, и струи дождя надежно отделили от него внешний мир.

Кристиан произнес вслух:

– Надумали? – и с силой ударил кулаком по приборной доске.

В эту ночь Хилсмен не спал ни минуты. Утром выглядел как ходячий покойник. В коридоре налетел на Баклоу. Тот с хитрецой посмотрел на подчиненного:

– Эка вас разобрало. От мыслей? Дух захватило? Не думал, что вы такой честолюбец. Это неплохо. Неплохо для дела, – и он скорчил гримасу.

В конце дня Кристиану позвонила подруга. Разговор – короче не придумаешь.

– Ты обнаглел, – и повесила трубку.

Права. Не видел ее больше недели. Хилсмен решился на последнюю попытку. Может, она поймет? Что мать? Что друзья? Одни слова. Другое дело человек, который его любит. Что тут говорить – любит. А он? Скорее всего, тоже. Во всяком случае, если и есть любовь, она выглядит именно так, как их отношения.

Три дня. Всего три. Почему-то он знал – переносить не будут. Хилсмен приехал с букетом роз. Позвонил. Мелодичная трель звонка отразилась от голых стен. Минута – и дверь распахнулась. Гость помедлил. В левой руке цветы, правая за спиной. Приветливо посмотрел на Джоан. Прищурился.

Промахнуться невозможно.

Заплаканные глаза провожали его. Хилсмен прошел в квартиру, протянул букет, поцеловал девушку, слишком отечески – в обе щеки. Надулась, прикрывает растерянность и досаду беготней по комнатам… Ничего, пройдет.

Кристиан уселся на кухне, утянул с тарелки поджаренный хлеб, хрустнул. Джоан застыла с букетом и цветочной вазой.

– Ты чего? – спросил он и улыбнулся.

Она хотела казаться сердитой, но глаза выдавали. Поставила вазу на стол и забралась ему на колени. Хилсмен смежил веки, поцеловал теплую щеку. Перед глазами стояла Джоан в дверях в он с букетом. Между ними три-четыре шага. Промахнуться невозможно.

– Почему не звонил? Неделя прошла…

Хилсмен пожал плечами, откусил еще кусочек, тщательно прожевал.

– Почему? Почему? – Она теребила его ухо.

Хилсмен отстранил девушку, поднялся, засунул руки в карманы:

– У меня неприятности.

Джоан насторожилась:

– Большие?

Хилсмен пожал плечами:

– Как посмотреть…

Джоан приблизилась к нему, погладила волосы:

– Ты не должен падать духом, я же с тобой.

Они обнялись, простояли так минуту, может, больше, потом Хилсмен отступил на шаг:

– Мне предложили убить человека.

Глаза Джоан потемнели. Хилсмен про себя усмехнулся: как часто и как спокойно научился говорить об убийстве. Он не успел умолкнуть, как догадался: проиграл. Его не поймут. Никто не верит его словам. Почему? Потому что он говорит правду?

Джоан закатила истерику, кричала, что давно разобралась, он задумал бросить ее. Ну что ж! Каждый волен поступать как хочет. Но зачем же устраивать идиотский спектакль? Зачем? Неужели нельзя было уйти красиво?

– Думала, ты умнее! Убить человека?! Предложили тебе? Кому ты нужен, ничтожество!

Хилсмен пережил несколько неприятных минут. Больше ничего не говорил, ушел не прощаясь. Джоан выбежала вслед, рыдала, застыв на пороге. Он повернулся. Разметавшиеся волосы, вздымающаяся грудь, крик – слова не разобрать. Что-то страшное мелькнуло во взгляде Хилсмена – Джоан осеклась, будто захлебнулся орущий приемник, потому что кто-то рывком выдернул вилку из сети.

Они молча смотрели друг на друга. Джоан прикрыла халатик, сжалась, втянула голову в плечи. Хилсмен дождался лифта, вошел, повернулся и снова, как Борста, как мать, как отца, увидел человека в дверном проеме. Он уже перестал различать, кто это: друг? мать? отец? близкая женщина?

Просто человек в дверном проеме. Единственный кто верит ему, Кристиану Хилсмену, потому что только Кристиан неустанно думает об этом человеке и каждый раз напоминает себе: промахнуться невозможно.

Хилсмен судорожно нажал на кнопку и неожиданно понял, что полюбил человека в дверном проеме, безымянного, безликого, полюбил, как любят каждого, кто занимает самое важное, самое большее место в твоей жизни.

Ровно через три дня Хилсмену позвонили. На работу. Он спустился вниз. Как и в первый раз, его ожидали. Та же пара. Приветливо поздоровались.

– Надумали? – уточнил тот, что постарше, бычок с аккуратным пробором и расплющенным носом боксера. Кристиан дал себе слово держаться запросто, не шарахаться, не канючить, не лепетать и по возможности быть мужчиной. Он игриво – чтобы скрыть нервозность – потер руки:

– А если откажусь?

Молчаливый напарник бычка хохотнул, также потер руки, как бы принимая приглашение к участию в игре:

– Тогда… мы отрежем вам уши.

Нелепость сказанного ошеломила Хилсмена. И улыбка говорящего. Хилсмен так до конца жизни не мог бы понять, что это: шутка или, как все, что исходило от его новых знакомых, серьезное предостережение?

Дав согласие, он уже не думал о пустяках. Вечером принял снотворное, чтобы завтра, в субботу, когда его повезут показывать нужный дом, а потом на стрельбище, чувствовать себя если не на высоте, то хотя бы прилично.

Хилсмен метался по кровати, стонал, выкрики, особенно сильные к утру, оглашали спальню. На стрельбище Хилсмен успокоился, выяснилось, стреляет он неплохо.

От бога, нехотя признал мрачный инструктор. Хилсмен, как и все любил похвалы. Порадовался про себя. Стрелял, сжимая рукоятку обеими руками, чувствовал себя уверенно, возникало приятное ощущение, что лоснящийся от смазки револьвер не выскользнет. Вначале отдача испугала Хилсмена – оказалась неожиданно сильной, потом привык, заранее расслаблялся перед очередным выстрелом и мощный толчок воспринимал, как подтрунивание, тычок друга-верзилы, которого распирает от неуемной энергии.

Через полтора часа стрельбы инструктор обратился к бычку:

– Отлично. Можно больше не приезжать. Для соревнований слабовато, для дверной щели в самый раз.

Пошел дождь. Смачно чавкала грязь. Поездку по адресу жертвы решили перенести на следующий день. Хилсмен понял: дело не в дожде, у его провожатых изменились планы. Он промолчал, когда старший, как бы оправдываясь, заметил:

– Лучше смотреть при солнечном освещении, тогда и в непогоду отыщешь.

Ерунда, подумал Хилсмен, какая разница? Наоборот, в дождь меньше вероятность привлечь чье-то внимание. Приходится верить сопровождающим: у них опыт, а у Хилсмена лишь желание скорее покончить с этим делом.

У подъезда хилсменовского дома незнакомец с перебитым носом потрепал Кристиана по плечу. Оружие оставили Хилсмену. Он положил тупорылый револьвер с пузатым барабаном на стол, долго смотрел, потом спрятал в тумбочку в спальне. Не подошло. Засунул под подушку – тоже не устроило. Тогда Хилсмен переложил новую в его обиходе вещь в ящик, где хранились дипломы, свидетельства, значки и прочая мишура, что невольно пристает к человеку за долгие годы и от которой проку никакого, а выбросить рука не поднимается.

Спал неплохо. Когда за ним заехали, быстро спустился. Обменялись кивками, поехали. Сначала все шло хорошо, потом Хилсмен поймал себя на некотором беспокойстве: район, по которому они ехали, был ему знаком, помимо матери, здесь жило несколько его друзей. В отдалении проплыл дом матери, голубоватая жердь с железякой-скульптурой на крыше. Скрылась в заводских дымах.

Хилсмен успокоился. Машина петляла по переулкам, повороты, повороты, скрипнул ручной тормоз – Хилсмен замер. Перед ним сквозь лобовое стекло просматривались первые этажи трех одинаковых домов. В одном из них жил Борст.

Вышли из машины. Бычок сунул Хилсмену бумажку, шепнул, чтобы тот шел один. Сначала Кристиан боялся заглянуть в бумажку, надеялся, что дом другой. Оказался тот – дом Борста. А потом и этаж, и квартира совпали. Заныло в затылке…

Хилсмен усмехнулся. Не нужно говорить, что он проснулся. Давно не спал, просто стоял с намыленными щеками перед зеркалом в ванной и проигрывал такой вариант. А что? Он скорчил гримасу отражению: лезвием стянул пену вниз, обнажились гладко выбритые щеки. Хилсмен плеснул в лицо ледяной водой, растерся жестким полотенцем докрасна, смазал лосьоном горящую кожу.

Снизу раздался сигнал автомобиля. На сей раз настоящий. Кристиан вышел на балкон, перегнулся. Его ждали, он собрался и через десять минут уже ехал, к счастью, все дальше и дальше от известных ему мест в городе.

Ему показали дом. Чистенький, чуть на отшибе от других. Он мысленно поднялся на нужный этаж, посмотрел на плотно закрытую дверь Его размышления прервали слова бычка:

– Четвертый этаж. Завтра утром. Дверь подъезда будет открыта.

Дома Хилсмен несколько раз проворачивал барабан, как учил инструктор. Получилось. Спать не хотелось. Он понимал, все меньше времени, чтобы что-то изменить. Да и зачем? Позвонил Борст. Потом мать, сказала, что благодарна за ликер, напиток знатоков. Хилсмен не сомневался, что мать довела до его сведения мнение очередного воздыхателя.

Итак, если отбросить мелочи, что же оставалось? Он – Кристиан Хилсмен – в трезвом уме и доброй памяти согласился совершить насильственное убийство. Он пытался разобраться вначале, прислушаться к другим, искал поддержки, понимания, стремился уяснить главное; либо с негодованием отвергнуть предложение, либо взрастить в себе ледяную уверенность. Поставил в известность близких. Результат? Никто не поверил. В который раз Хилсмен убедился: понятие «близкие» – бессмысленно, наиболее удалено от чего-то реального, действенного. Ни помощи, ни понимания ждать не приходится. Самое большое – кисло-сладкие улыбки, чаще всего – открытое недовольство: как же, кто-то может нарушить их покой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю