Текст книги "Черное перо серой вороны"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– А для тебя, Арончик?
– И для меня само собой. Если бы тут не было моей доли, думаешь, я бы сидел тут с тобой и решал, как лучше поставить дело? Да на кой ляд мне это нужно! Учти, Сеня, мы с тобой повязаны одной веревочкой. Одна нитка в ней лопнет – и все наши конкуренты тут же завопят, что у нас не все ладно, акции упадут, начнут рваться другие нити – и полная хана. Так что все, что у тебя делается, очень даже меня касается. И всего концерна «Блюменталь унд компани».
Из кармана Осевкина зазвучала игривая мелодия из оперетты Легара «Веселая вдова», он сунул в карман руку, достал мобильник, приложил к уху, стал слушать. Лицо его снова стало менять окраску, скулы затвердели, кулаки сжались. Щелкнув крышкой, он произнес охрипшим от напряжения голосом:
– Только что сообщили: на гаражах, что у Гнилого оврага, обнаружены точно такие же надписи. Н-ну с-суки! Удавлю.
И тут же стал куда-то звонить. На этот раз в голосе его звучала сталь:
– Послать к гаражам у Гнилого оврага маляров! Чтобы через час там не было ни одной надписи!
Новый звонок и новая интонация голоса – твердая, но не командная, и с некоторой долей иронии, чего Нескин от своего коллеги никак не ожидал:
– Аркадьич! Привет! Слушай, выявился непорядок на подвластной тебе территории. Можно даже сказать, прокол… Как какой прокол? Натуральный! Какая-то мразь исписала гаражи провокационными надписями. Народ ходит, смотрит, похихикивает, а главный городской полицейский ни сном ни духом… Вот это другое дело, Аркадьич. Я туда маляров послал. Твое дело – искать злоумышленников… Ну, бывай! Успехов! – Положив трубку, Осевкин глянул на Нескина своим тяжелым неподвижным взглядом, точно Нескин и был во всем виноват, пожевал губами, произнес: – А дело-то керосином пахнет.
– Преувеличиваешь, Сеня, – дернулся Нескин. – Но первый звонок прозвенел. Делай выводы.
– Ладно, сделаю, – пообещал Осевкин и, потянувшись до хруста в костях: – Не люблю я вашей жидовской философии. От нее у меня шарики за ролики заходят. А жизнь – она проста, как выеденное яйцо: ты на меня косо посмотрел – получи в морду! Раз получишь, другой – станешь радостно улыбаться, даже если я тебе приснюсь… Кстати! Сегодня у нашего городского головы Андрея Чебакова… Помнишь такого? Все крутился около, когда мы комбинат создавали? А потом просунули его в мэры… – Нескин кивнул головой, подтверждая, что помнит, и выпустил густую струю дыма из ноздрей. Осевкин продолжил: – Теперь он – шишка, теперь он Бонапартом смотрит… Так вот, у него сегодня праздник: отцу его, генералу в отставке, восемьдесят пять стукнуло. Так что давай, Арончик, приводи себя в божеский вид, и поехали. А дерьмо пусть пока разгребают другие.
– Далеко?
– Да нет, не очень. Километров десять. У него дача на берегу озера. Там, кстати, и моя фазенда. Сегодня у Чебаковых вся местная верхушка собирается. Посмотришь, с кем мне приходится иметь дело. Все – сволочь на сволочи. Клейма ставить некуда. С любого ларька, с любой развалюхи имеют долю. Я в свое время брал меньше, чем они – не более двадцати процентов. А эти за пятьдесят зашкаливают. А ты говоришь о каких-то там перспективах, прогрессе и прочей чепухе. Нет никакого прогресса! Наше правительство ни на что не способно. Только языком молоть да всякие бесполезные реформы сочинять. А ты хочешь, чтобы я разводил тут западную демократию и либерализм.
– А стоит ли, Сеня, мне лезть в этот ваш гадюшник?
– Стоит. Одно только то, что ты являешься представителем германского концерна, заставит их разинуть свои беззубые рты и относиться к нашему комбинату с большим почтением… – Хохотнул, спросил, щуря змеиные глаза: – Как я, по-твоему, владею светским языком?
– Было бы удивительно, если бы бывший студент юрфака им не владел.
– То-то же. Тогда собирайся. А я заскочу в церковь, накручу хвост своему попу и через сорок минут заеду за тобой.
Глава 4
Тихий летний вечер опускался на землю, растягивая тени от домов и деревьев, прижимая поближе к земле неугомонных ласточек и стрижей, насылая на притихший городок Угорск, окруженный лесами и болотами, огромных комаров с длинными лапами и кровососущим хоботком. Время от времени то с одной стороны, то с другой нарастал гул несущейся к городку электрички, долго стонали и визжали тормоза, сдерживая разогнавшиеся вагоны, на минуту все затихало, точно какое-то доисторическое животное, с ревом догнавшее свою жертву, приступило к трапезе. Затем стон и визг нарастал снова и удалялся, замирая вдали.
Покинувшие электричку, вернувшиеся – в основном из Москвы – сравнительно молодые жители городка, – как, впрочем, и молодые без всякого сравнения, – расходились по своим пятиэтажкам, прозванным «хрущебами», не задумываясь над тем, что их отцам и дедам эти «хрущебы» когда-то казались раем в сравнении с переполненными бараками и жалкими лачугами. Пятиэтажки строили народным методом, получившим название «горьковского», – по имени города Горького, теперешнего Нижнего Новгорода, где это движение будто бы зародилось. Нынешняя молодежь не видела, а иные даже представить себе не могут, с какими слезами радости вселялись люди в эти тесные жилища с низкими потолками, совмещенными туалетами, с газонагревательными колонками и мусорными баками во дворе, искренне веря, что коммунизм к восьмидесятому году не такая уж утопия, а вполне объективная реальность, как раз и начинающаяся с этих пятиэтажных домов. Да и то сказать, со дня окончания разрушительной и жестокой войны, каковой не выдержало бы ни одно другое государство, прошло всего-навсего пятнадцать лет, еще во многих городах чернели безжизненные глыбы развалин, большинство граждан страны ели досыта далеко не каждый день, одевались во что попало, работали шесть дней в неделю, а в конце месяца и все семь, при этом рабочий день мог растянуться на десять, двенадцать, а то и больше часов, потому что – план, а еще соцобязательства, а еще много чего другого.
Впрочем, не будем углубляться в прошлое. Те времена канули в Лету, новые времена диктуют людям другие задачи, навязывают новые нравы, и старые дома уже никого не устраивают. Даже их первых поселенцев. Тем более что за последние годы в городке возник поселок под названием Ручеек из вполне современных многоэтажных домов, с презрением поглядывающих на низкорослых аборигенов, на их крошечные балкончики, на серые плиты панелей, перечеркнутые черными и белыми полосами швов, на крыши частного сектора, уходящие в сторону леса. Но мало кто из насельников «хрущеб» переселился в новые дома, мало кто из них поймал за сверкающий хвост свою Жар-птицу. И, разумеется, не в этом городке, куда Жар-птицы не залетают и где не останавливаются пассажирские поезда дальнего следования. Они проносятся мимо с бешеным перестуком колес в промежутках между электричками, оглашая окрестности хриплыми гудками электровозов, мелькают мимо вагоны, еще быстрее мелькают их окна с белыми занавесками и мутными пятнами лиц пассажиров. И никому из них нет дела до Угорска и его жителей.
– Черт знает, и откуда такие комары у нас появились! – воскликнул Иван Владимирович Будников, сорокалетний наладчик с фасовочно-упаковочного комбината, хлопнув себя по лбу и раздавив на нем насосавшееся крови насекомое. – Прямо-таки наказание господне, да и только. – И, поглядев на своего напарника, приставил к извилистой линии черных костяшек домино свою, предварительно стукнув ею по столу.
– По ящику говорили, будто птицы заносят из Африки, – ответил ему сорокатрехлетний Артем Сорокин, бригадир наладчиков, напарник Будникова не только в домино, но и по работе. – А еще говорили, что эти… как его?.. мутанты. Климат меняется – все от этого.
Четверо стучали костяшками по доскам стола, еще человек шесть ждали своей очереди и, заглядывая из-за спин играющих в их растопыренные ладони, болели, вскрикивая время от времени от переполняющих чувств, хотя и площадь стола позволяла, и наличие коробок с домино, чтобы самим устроиться рядом. Однако не устраивались, потому что не интересно, потому что игра превращается в простое передвижение костяшек, без всякого азарта и всего прочего.
А чуть поодаль на лавочках сидели старушки и молодые мамы, следя за своими отпрысками, возящимися в песочнице, обсуждая всякого, мимо проходящего, и любой громкий звук, достигающий их слуха.
– Московский идет, – произнесла одна из старушек, заслышав звук приближающегося поезда.
– И ездют же люди, – удивилась не впервой другая. – Ездют и ездют. И деньги откудова-то берутся.
– Нужда людей гонит, – пояснила более рассудительная из них (небось из бывших учительниц), в аккуратном платье с отложным воротничком, с весьма скромным декольте, в строгих очках, с короткой прической и благородной сединой. – Без нужды человек с места не снимется. А какие по своей охоте, так те на самолетах летают.
– И-и! А как в наше-то время было! Война еще не кончилась, а нас, девчонок сопливых, погнали на восстановление порушенного. Мы с Марьей Комаровой, царствие ей небесное, в Сталинград угодили. Уж натерпелись мы там, уж натерпе-ели-ись… не приведи ос-споди, – и старушка мелко перекрестила свой оплывший живот, прикрытый выцветшим ситцевым платьем.
– Чего уж тут вспоминать – всем досталось, – вздохнула рассудительная.
И все остальные поддержали ее своими вздохами.
А за столом среди «козлятников» свои разговоры.
– Слыхали, мужики, что сегодня на конвейерном участке приключилось? – воскликнул Дениска Кочнев, совсем еще молодой парень, работающий на складе готовой продукции водителем электрокары.
– И чего там такого могло приключиться? – насторожился Будников и раздавил пляжной вьетнамкой, из которой торчали пальцы с черными ногтями, недокуренную до конца сигарету.
– Да вроде кто-то будто написал на стенке во втором корпусе что-то такое, что сам Осевок выскочил оттудова и набил морду нашему директору Косолобову. Не слыхали? – настырничал Диниска, заглядывая в глаза своих старших товарищей, в которых, впрочем, не находил ничего, кроме скуки. – Вы ж там сегодня работали! – изумился он по поводу такого всеобщего равнодушия.
– Чем меньше знаешь, тем спокойнее спишь, – произнес Будников и потянулся как тот кот после сытного обеда. И даже зевнул, широко раззявив рот. – Наше дело – конвейера, – пояснил он. – А они на полу стоят. На стены нам глазеть некогда.
– Не, я понимаю, что это самое, а только сегодня всех вызывали к начальнику охраны Щуплякову и трясли, кто, мол, написал, когда и так далее, – не унимался Дениска. – Меня тоже вызывали: не видал ли я кого из посторонних, кто бы входил или выходил.
– И что? – подал голос четвертый игрок, пенсионер Терентий Емельянович Негрудин, круглая голова которого была сплошь покрыта седой щетиной, и, подумав, поставил дупель-шесть, громко при этом крякнув.
– Как что? Откудова ж мне увидать, если я за рулем? Может, кто и заходил. Не сама же она, эта надпись, образовалась. Одному ее не сделать. Тут и лестницу надо приставить, и передвинуть ее, и отнести потом, и стоять на шухере. Тут двоим-троим едва управиться. Да и не днем они делали – в этом вся штука. И не кистью, а из баллончика. Стал быть, охране и отвечать.
– Оставит их Осевок без зарплаты – попрыгают тогда, – заметил один из болельщиков.
– Это точно. Это как пить дать, – согласились остальные, кто кивком головы, кто голосом.
– Можно подумать, что мы ее каждый месяц получаем, – огрызнулся Будников и на всякий случай огляделся по сторонам.
И кое-кто тоже огляделся и даже неодобрительно посмотрел на Будникова.
На некоторое время разговоры замерли, слышался лишь стук костяшек, но уже без былого азарта: каждый прикидывал, чем нынешнее происшествие отзовется на них самих, потому что у Осевкина такое правило: если кто из бригады, отдела или там еще откуда, допустил какой промах, в ответе и все остальные. Круговая порука – вот как это называется. Чтобы каждый следил за каждым. Как в тридцать седьмом. И даже хуже.
Ясное дело, у Осевкина все схвачено: у него и суд, и местная полиция, и выборная власть по струнке ходят. Сам мэр Чебаков к нему в кабинет на доклад является, все под его дудку пляшут. А к работникам своего комбината Осевкин относится как к собственным рабам, месяцами не выплачивая зарплату, и не потому, что нет денег, а потому, что всегда находит упущения в работе. Или так загрузит человека всякими обязанностями, что тот и рад бы их осилить, да не потянуть одному то, что под силу десятерым. А Осевкину только того и надо. Он ходит, окруженный своими костоломами, да скалится, да лезет в каждую дырку, не доверяя никому. Даже при советской власти ничего подобного не случалось. Бывало, что и ночами работали, и в праздники вкалывали, и платили за сверхурочку гроши, но чтобы оставлять людей совсем без зарплаты – до такого не доходило. Вот и думай, что лучше: прошлое или нынешнее? То вроде бы не очень-то, а нынешнее так и совсем ни в какие ворота. И что в таком случае делать? Ну, написал кто-то там что-то… А принесет ли эта писанина пользу? Если и принесет, то лишь одному Осевкину.
* * *
В осевкинской церкви, единственной на весь город, потому что все прочие были разрушены, какие в двадцатые, какие во время войны, зазвонили к вечере.
Все головы повернулись в сторону сквера перед воротами комбината и плывущим над верхушками еще молодых деревьев синим куполам с золочеными крестами. Но никто с места не сдвинулся. Хотя, кто его знает, может, встать надо, как при исполнении гимна в общественном месте? Или перестать тасовать костяшки? Даже вот так вот – без особого шума, осторожненько шевеля руками, будто рядом в коляске спит ребенок. Ну до того странная жизнь пошла, что не знаешь, где можно чихнуть, а где и дышать не моги в полную силу. И что делать в подобных случаях? Правда, время от времени по ящику показывают, как где-то доведенные до отчаяния люди пытаются перекрыть дороги, где-то устроить демонстрацию или объявить голодовку, а только власти быстро всех приводят к соответствию с помощью вездесущего омона. Мол, смотрите, и с вами будет то же, если вздумаете брыкаться. Неужто во всех иных местах терпят и молчат? И как долго еще терпеть? И что за люди служат в этом чертовом омоне-опоне, не знающем жалости ни к старикам, ни к женщинам? А еще поговаривают, что после того, как переименовали милицию в полицию, омон тоже переименуют – и будто бы даже в жандармерию. Дожились, мать их растак и разэдак! Видать, власть решила стереть даже воспоминания о революции и советском периоде жизни и показать народу, что всякая попытка изменить снизу существующие порядки – пустая трата времени и сил. И очень для того же народа вредная и опасная.
А перезвон колоколов все тек и тек над Угорском, сзывая верующих в божий храм.
И вот уже опустели лавочки, занимаемые бабушками с внучатами, захлопали подпружиненные двери подъездов «хрущеб», из них стали выходить пожилые женщины и выползать древние старухи, повязанные косынками. Не так уж много, но все-таки, все-таки…
– Емельяныч! – толкнул локтем Негрудина Артем Сорокин. – Гля, твоя Матвеевна пошкандыляла.
Негрудин повернул свою щетинистую голову, некоторое время смотрел вслед своей жене, затем, аккуратно положив остатки домино на стол, принялся кряхтя, помогая руками, перекидывать ноги через лавку.
– Ты б хоть партию-то доиграл! – возмутился Дениска Кочнев. – Вот и садись с тобой!
– Ничо, Михалыч доиграет, – буркнул Негрудин и тоже потопал в сторону церкви, отмахивая руками, будто генерал на параде.
Михалыч, – он же Кузьма Михайлович Руканов, – пятидесятилетний слесарь ремонтных мастерских, с готовностью занял освободившееся место. Но не успел он поставить и двух костяшек, как Сорокин шлепнул по столу и возгласил «рыбу».
Все загалдели, кто от радости, кто от огорчения.
Как раз в это время подошел к играющим, позванивая ключами от машины, Антон Печнев, длинноногий нескладный парень лет тридцати, с бородой и усами скобочкой, с лохматой прядью волос, перевязанной шнурком от ботинка и спадающей на спину. Было известно, что он работает в Москве продавцом в магазине автозапчастей и будто бы (похвастался как-то) неплохо зарабатывает. Неплохо, а машина у него старая – «Москвич-семерка», доставшаяся от отца, и одевается он в потертые джинсы и куртку. А там кто его знает. Народ нынче пошел такой, что слова не скажет, чтобы не соврать.
– Мужики! – воскликнул Антон. И еще раз повторил: – Мужики!
– Ну что – мужики? – спросил Дениска Кочнев. – Нинка твоя родила, что ли?
– Не! Вот вы тут сидите, и вам хоть бы хрен по деревне, а на гаражах у Гнилого оврага, промежду прочим, такое написано, такое, что если бы Осевкин прочитал, его бы кондрашка хватила – это уж как пить дать.
– И что там такое написано? – напрягся почему-то Артем Сорокин.
– А вот поди туда и почитай. Пока маляры не замазали, – нагнетал еще большее напряжение Печнев. Но не выдержал и продекламировал, и даже с выражением: – «Осевок-паскуда! Отдай рабочим заработанные ими деньги! Иначе будет хуже!» Вот что там написано.
– Да ты что? – изумился кто-то.
– А вот вам и что, – наслаждался Печнев. – Вот такими вот буквами, почти от самой от крыши до самой земли! – показал он руками.
И все полезли из-за стола. И гурьбой двинули к гаражам. Только Сорокин развел руками, виновато пояснив:
– А мне, мужики, домой надо. Жена велела хлеба купить. Тем более что завтра с утра опять на работу. Бывайте здоровы!
– И тебе не хворать, – ответил кто-то.
– Все в субботу отдыхают, а у нас все не как у людей, – проворчал Будников, работающий в бригаде Сорокина, которому тоже завтра с утра идти на работу. Он переглянулся с бригадиром и, будто оправдываясь перед ним: – Пойду гляну. – И пустился следом за всеми.Глава 5
Негрудин шел в церковь не потому, что на старости лет бывший член партии поверил в бога, а потому что… а он и сам не знал, зачем туда ходит время от времени. Когда его, семнадцатилетнего парнишку, едва закончившего десятый класс, тощего от недоедания, призвали в начале сорок четвертого в армию и послали на ускоренные курсы артиллерийского училища, о боге он даже и не думал. И в поезде, увозившем его на фронт по железной дороге, вдоль которой тянулись страшные раны, оставленные на земле пронесшейся по ней войной, никто о нем не вспоминал. Да и о ком вспоминать, если никакой сверхъестественной силы не существует, а есть человек и законы природы, открытые учеными? Но впервые попав со своей батареей под бомбежку на Третьем Белорусском в районе Кёнигсберга, о боге Негрудин вспомнил, и, лежа в воронке, твердил одно и то же: «Господи-Иесусе! Господи-Иесусе!» – забыв от страха, зачем тревожит того, кого нет в природе. И чем ближе падали бомбы, тем чаще соскакивали с его языка эти два слова, при этом сам Негрудин был уверен, что в адском грохоте, вое и визге никто из его товарищей или, тем более, командиров и политруков, не расслышит его, офицера и комсомольца, отчаянных молитв. Потому что в те мгновения просить о милости было больше некого, а так вроде бы и не очень страшно, и остается какая-то надежда, что вдруг Он все-таки существует и услышит. И поскольку Негрудин остался жив и даже не был ранен, то, как ни крути, а что-то его спасло. Или кто-то. Может, и бог. Потому что ученые – это одно, комсомол и звездочки на погонах – тоже, а жить хочется сейчас. И многие потом признавались, виновато улыбаясь, что был и с ними подобный же грех. Грех не грех, а бог его знает, как это назвать, если смотреть на подобные отступления от истины с научной точки зрения и марксизма-ленинизма.
И вот, когда жизнь почти прожита и явно подходит к концу, что-то опять сдвинулось в душе Терентия Емельяновича, тем более что ни комсомола, ни партии, ни той страны, что он защищал мальчишкой, – ничего этого не осталось, и не к кому пойти и поделиться своими сомнениями. А в церкви… не то чтобы есть с кем поделиться, а сам будто бы раздваиваешься и делишься сам же с собой, пытаясь пристегнуть еще что-то, тебе не понятное, а потому и притягательное. Умирать, как ни крути, скоро, а хочется, чтобы умереть не с пустотой в душе, образовавшейся в последние годы, а с каким-то наполнением.
Перед папертью Негрудин вытер о траву свои потрепанные босоножки, преодолел несколько ступенек и, как всегда, обратил внимание на бронзовую доску, на которой рельефно выступали буквы и слова, сообщавшие всем желающим: «Сей храм Божий воздвигнут радением и любовью к ближнему раба Божия Осевкина Семена Ивановича, преисполненного истинной веры во всемогущество Господа нашего, Иисуса Христа, и освещен митрополитом Илларионом в 2008 году от рождества Христова». Не обратить внимания на эту доску не было никакой возможности, потому что прикреплена она сбоку от входа, всегда начищена до блеска, так и притягивает взгляд любого, кто приближается к двери. И всякий раз Терентию Емельяновичу хочется сделать что-нибудь такое… плюнуть на эту доску или еще что, но он воздерживается, торопливо крестится на лепную и раскрашенную икону над дверью, изображающую лик Христа-Спасителя. При этом не может отделаться от ощущения, что крестится не на икону, а на сияющую бронзовую доску с фамилией человека, ненавидимого всем Угорском, и оттого с тяжелым сердцем переступает порог храма.
Купив свечку у стоящей при входе старушки и отметив с досадой, что свечки подорожали на целый рубль, Негрудин зажигает ее от других свечей и проходит поближе к алтарю, вокруг которого в ожидании начала службы уже плотно сгрудились кофты и косынки.
Вот просеменил мимо и скрылся за дверью притвора маленький седенький дьячок в черной рясе. Его до самого притвора сопровождал невысокий, но плотный молодец в монашеском уборе, с косым шрамом на щеке. Молодец смиренно подпер крутым плечом одну из колонн и замер, кося по сторонам.
Наконец умолкли колокола, из-за алтарья появился священник, настоятель церкви, отец Иосиф, человек сравнительно молодой, с окладистой завитой бородой и длинными, тоже явно завитыми, волосами, покоящимися на его плечах. На груди его сверкает большой крест – говорят, из чистого золота – с разноцветными каменьями. Взойдя на амвон и благословив паству, он начал проповедь густым баритоном, тщательно выговаривая каждое слово:
– Нынче величаем равноапостольскую Ольгу, великую княгиню Российскую, во святом крещении Елену. – Помолчал немного и продолжил нараспев: – Величаем тя, святая равноапостольская княгиня Ольга, яко зарю утреннюю в земли нашей возсиявшую и свет веры православныя народу своему предвозвестившую, претерпевшую гонения и нечестия от язычников, представшую пред Господом нашим в сиянии света любви и благочестия, тако и все мы, яко рабы его, должны претерпевать мучения и тем заслужить царствие небесное и вечную жизнь в садах райских, вкушая плоды сладкие…
Терентий Афанасьевич не вникал в смысл произносимых попом слов. Да и чего в них вникать, если они повторяются изо дня в день, разве что упоминаются другие святые, которые жили века тому назад и тогда же прославились воздержанием и усердными молитвами. Вот и эта Ольга… Кто она такая? Великая княгиня? С какой стати он должен молиться за нее? Это, скорее всего, одна из дочерей царя Николая Второго, убитого в Свердловске. Там и другие дочери были, и никто из них, конечно, не виноват, что их отец оказался таким никудышным царем, профукавшим свое царство, но борьба за власть не разбирает хороших и плохих. И во всех странах случалось не раз, что королям и королевам рубили головы, а их отпрысков гноили в узилищах. Вот и нынешняя власть взошла на престол не святыми молитвами, и на ее совести ни одна загубленная жизнь и никакого за это с нее спроса. Даже наоборот: памятники ставят, по телеку прославляют. Опять же получается, что он, Терентий Емельянович Негрудин, не человек, не хозяин самому себе, а раб божий. Это с какого такого бодуна? Хотя, если рассудить, то ничего-то он раньше не мог, и теперь то же самое, а весь зависит от людей же, обладающих властью: и какую пенсию ему положат, и льготы, и сколько сдерут за воду, электричество или газ, и когда сделают ремонт в его квартире, и прочее, и прочее, – это с одной стороны; а с другой зависит черт знает от кого, кто устанавливает цены на хлеб и все остальное, потребное человеку. Ну а эти-то, Осевкин и прочие, от бога как зависят? О чем его молят? И молят ли о чем, зная, что тот же Негрудин целиком и полностью зависит именно от них? Моли не моли бога, чтобы повлиял на них, не докличешься.
Так что для Негрудина эти проповеди все равно что обязательные политзанятия в минувшие времена, проводившиеся раз в неделю с разъяснениями новых и новейших решений партии и правительства, с уверениями, что все идет так, как предсказывали классики марксизма-ленинизма, а существующие трудности существуют по причине происков мирового империализма и его пособников. От частого повторения одного и того же слова эти теряли смысл, нагоняя сон, тем более что верхи жили – и продолжают жить, отринув все старые принципы, – совсем не так, как низы, то есть, можно сказать, при коммунизме, а все остальные непонятно в каком времени и состоянии. То же самое и почти о том же самом и в церкви, с той лишь разницей, что коммунизм обещают не в этой жизни, а после смерти. А кто знает, что там и как? Пусть покажут хотя бы одного, кто там побывал и вернулся. Нет таких и не может быть.
Однако поп талдычит, похоже, не о том же самом. То есть сперва было о том же, а потом…
И Негрудин стал вникать в слова проповеди.
– …В то же время некоторые несознательные граждане, отринув Бога из своей души и впустив в нее диавола, нарушают установленный трудами радетелей наших порядок, пишут непотребные слова на заборах и строениях, хулящие уважаемых в нашем городе людей. Сии люди не ведают, что гнев божий падет не только на их головы, но и на людей невинных, чтящих всем сердцем своим Господа нашего Иисуса Христа, пострадавшего за нас с вами и принявшего от врагов своих мученическую смерть на кресте. Они своими богопротивными помыслами и деяниями распространяют хулу на наших благодетелей, поднявших из разорения наш город, вдохнувших в него животворный дух, украсивших его церковью Святого Креста, пекущихся денно и нощно о ближних своих братьях и сестрах, о чадах их и домочадцах. Я обращаюсь к вам, любящим и чтящим Господа нашего Иисуса Христа и Пресвятую деву Марию: образумьте чад своих неразумных! Наставьте их на путь истины! Введите их в храм божий, как вводили чад своих неразумных под его чертоги ваши предки, на чем стояла и крепла спокон веку святая Русь. Да благословит вас Всевышний! Аминь.
– Аминь, – подхватили молящиеся и потянулись к руке настоятеля и к золотому кресту на его груди. А вместе с ними и жена Терентия Емельяновича. Уж кто-кто, а он-то знал, о чем она молила бога: исключительно о детях и внуках, чтобы не хворали, чтобы в доме была полная чаша. О том, чтобы дети ее поверили в бога, она давно не помышляет, уверенная, что сама за них отмолит положенное.
Негрудин целовать руку попу никак не мог себя заставить. Понятно – крест. Но руку… С чего бы это вдруг? Он и женщинам-то никогда руки не целовал, а чтобы этому прилизанному, завитому мужику – и под страхом смерти не заставишь. Вон и большое начальство тоже не целует – по телеку показывали. А почему? То ли в бога верят не до конца, как сам Негрудин, то ли вообще не верят. И Терентий Афанасьевич, тихонько развернувшись, по за колоннами, по за колоннами – и к выходу. Ему хотелось побыть одному и разобраться в том, что творилось в его душе после такой проповеди. Ясно было, что поп с Осевкиным и за Осевкина, что для него важнее его деньги, чем страдания и муки обыкновенных людей. А где же христианское человеколюбие? Где же «Скорее верблюд пройдет сквозь игольное ушко, чем богатый попадет в рай»? Получалось, что надпись во втором корпусе действительно была, хотя и непонятно, о чем именно. И что же делать в таком случае бывшему коммунисту, бывшему лейтенанту Негрудину?
Встретив по дороге домой Дениску Кочнева и узнав от него про гаражи, Терентий Емельянович направился к Гнилому оврагу, расположенному на окраине Угорска, где и были эти самые гаражи. Он шел не по дороге, а дворами, потом тропинкой через лесок: так было ближе. Издавна местные мальчишки выбрали железобетонные стены гаражей для своих художеств. Иные надписи и рисунки отличались выдумкой и даже некоторым изяществом. Но большинство были просто мазней. А то и похабщиной. Раньше один из домов в центре городка именовался Домом пионеров, а в нем имелись всякие секции. В том числе и такие, где ребятишки рисовали и лепили. Дом этот еще в девяностых заняли под ресторан и магазин, нынче, поговаривают, там бордель завели и казино, а ходят туда исключительно те, кто правит этим городом. При этом нового взамен они ничего не создали, вот и упражняется ребятня на стенах и заборах. Известное дело: сломать легко, а построить надобны и ум, и умение, и желание. Но ничего подобного, куда ни погляди, не наблюдается в нынешнее бестолковое время.
Имелся свой гараж и у Терентия Емельяновича, но «Запорожец», который ему дали и как ветерану Великой войны, и как ударнику комтруда еще аж при советской власти, разбил его сын Петька, другой они так и не приобрели, зато было где хранить всякие соленья-варенья. Теперь в гараже хозяйничал двадцатишестилетний внук, работавший в Москве и копивший деньги на московскую же квартиру.
Гравийная дорога, постоянно разбиваемая и подновляемая гравием же, на которую вышел Негрудин, сделала крутой поворот, расширилась и как бы втекла в межгаражное пространство, наполненное невнятным зудением небольшой толпы, сгрудившейся почти что в самом его центре. В это пространство и вступил Терентий Емельянович, поневоле ускоряя шаги, будто боялся, что все самое интересное может произойти без его участия. Однако на собрание гаражного кооператива эта толпа не походила, тем более что чуть сбоку от нее он разглядел двух этих… полицейских, которые, конечно, могли быть членами кооператива, но тогда бы они вели себя совсем по-другому, во всяком случае не в качестве равнодушных наблюдателей.
Один из блюстериков или блюстов, – придумают же чертенята! – как называет полицейских правнук Петруша, произведя это слово от «блюстетель порядка», а именно младший сержант Юдинов, едва закончивший девять классов по причине двоек и прогулов, увидев Негрудина, замахал на него руками.
– Чего, Емельяныч, тебе тута надо? Иди домой! Неча тута делать!
– Так я тебя, Степка, и спросил, есть мне чего тут делать или нет, – проворчал Терентий Емельянович, подойдя вплотную к небольшой кучке людей, издалека показавшейся ему толпой. Затем поинтересовался, ни к кому не обращаясь в особенности, будто ни о чем не знал и не догадывался: – Украли что?