355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Широков » Вавилонская яма » Текст книги (страница 7)
Вавилонская яма
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:38

Текст книги "Вавилонская яма"


Автор книги: Виктор Широков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)

– Вы, Гордин Владимир Степанович, одна тысяча девятьсот сорок четвертого года рождения, ответственный секретарь журнала "Влад", а на самом деле его владелец, ведь вы через подставных лиц скупили контрольный пакет акций, не так ли?

– Никак нет, – по-военному строго хотел гаркнуть в пандан ему Владимир Михайлович, но от странного внезапного испуга только пискнул и уже шепелявым детским голоском заканючил:

– Это не я, это он, а я – Владимир Михайлович!

– Не понял. Вы – журналист Гордин?

– Я, я. Но не Владимир Степанович, а Владимир Михайлович.

– Что за чертовщина? В одной палате мало того, что сразу два Владимира Гордина и оба – журналисты? Недоработка, понимаешь, товарищи! – и седовласый начальник укоризненно посмотрел на своих сопровождающих. Они явственно съежились, словно из них, как из резиновых кукол, подвыпустили воздух.

– А чем докажете? – он снова обратился к Гордину.

– Все мои документы здесь, в больнице, у завотделением.

– А ну-ка быстро сюда дежурного врача – приказал седоголовый одному из подчиненных.

Тот только что не отдал честь, молодцевато развернулся и строевым шагом вышел из комнаты, куда вернулся буквально через пару минут с дежурным врачом.

Врач открыл сейф, стоящий в углу кабинета, перебрал стопочку документов и подал нужный паспорт седоголовому. Начальник раскрыл его, посмотрел на фото и сверил взглядом с Гординым, затем угрожающе произнес:

– Ну что же вы, милейший? Вот же ваш паспорт на имя Владимира Степановича Гордина. Что же вы мне голову морочите?

И повернувшись снова к врачу, спросил:

– А где второй Гордин?

– Владимир Михайлович Гордин выписался вчера поздно вечером, в полночь. Ему пришла телеграмма с просьбой прибыть на похороны в город П. И мой коллега, дежуривший передо мной, срочно его выписал.

Гордин переводил взгляд с одного собеседника на другого. Действо, происходившее в ординаторской, казалось ему наваждением, сценой из фильма ужасов, наконец, кошмарным сном. Но проснуться, увы, не удалось.

Он попытался снова обратиться к седоголовому с просьбой разобраться в этой путанице, но тот перебил его на полуслове:

– Не морочьте мне голову. Мы берем вас с собой. Если начнете фокусничать, сопротивляться, наденем наручники. Вы обещаете вести себя хорошо?

– Обещаю, – тихо отозвался Гордин и покорно пошел к выходу. Его даже не переодели, и прямо в больничной пижаме и тапочках он был усажен в служебную "Волгу" с затемненными стеклами. Вместе с ним на заднем сиденье устроились подчиненные седоголового, по обе стороны от задержанного. Седоголовый сел впереди, рядом с водителем. Документы Степаныча он положил себе в карман.

Ехали молча и недолго. Буквально через несколько минут машина свернула с Садового кольца и, петляя тихими московскими переулками, въехала во двор огороженного массивным забором особняка. Все, в том числе и Гордин, вышли и гуськом отправились в здание.

Через полчаса примерно такой же процедуры оформления, что и в больнице или гостинице, Гордин находился в камере, но уже совершенно один. Сев на табурет, привинченный к полу, около так же закрепленного стола, он погрузился в тяжелое раздумье. Совершенно ясно было, что он жертва чудовищной ошибки.

Ступор, в который он впал, длился может час, может два. Наконец Гордин очнулся и стал оглядывать новое жилище, жизнь-то ведь продолжалась. Камера была небольшой: три на три метра. Кроме стола и стула в ней находился топчан, скорее всего металлический. Пол был бетонный. В углу около двери находился белый фаянсовый сосуд, о предназначении которого вы уже, конечно, догадались. Потолок отстоял от пола от силы на два метра и в центре потолка был укреплен светильник "дневного света", надежно прикрытый подобием металлического сита, через которое скудно цедился свет. Конечно, никаких окон не было и в помине. Массивная дверь была заподлицо с одной из стен. В двери имелось небольшое окошко наподобие сейфового. Створка скрывала, кто он и откуда, почему оказался в этой мышеловке. И он явственно представил в руках ключ со множеством бороздок и выступов наподобие подарочного, какие Гордину дарили во многих городах куда он приезжал в командировки. Ключ серебристо-холодный, как лунный серп. Эх, если бы ещё подобрать ключ к самому себе!

VI

Я ещё не вызывался на допрос, но в окошко мне выдали бумагу и ручку, разрешив писать все, что хочется. Я не говорил с Корольковым или с Царевым, я сам себе граф, я разграфил бумагу и пишу поперек. Я не хочу думать о графе рождения. Я не могу заполнить графу рождения правильно, все равно ошибусь. Я ни разу в жизни не видел родного отца и только графа об образовании не может вместить перечисления моих умственных заслуг, от которых мне тем не менее ни жарко ни холодно. Я долго не увижусь с Карлом Карловичем и Яном Яновичем. У меня другие увлечения. У меня вообще странный вкус. Я полирую свой вкус как металл, как благородное дерево. Я полирую вкус, видоизменяя его. Что ж, если впереди вечность, нет предела совершенству. Если же осталось немного жить, не все ли равно откуда у меня такое чувство, что все ещё впереди, что впереди долгие годы самосовершенствования и обретенного счастья? Может быть и вправду душа моя прожила тысячи лет и сподобилась благодати? Впрочем, грешен аз, дай Бог, менее чем многие, но тоже не удержался от соблазнов. Я лгал и крал, блудил и убивал, не почитал святых и лицемерил, все сущее бесовской меркой мерил и мне заказан райский сеновал. Но все-таки, зачем я написал несколько лет назад: а я как не жил, словно жить не начинал?

Пишу и мучаюсь, и надеюсь, даю каждой своей новой вещи три попытки, как в спорте. В нас самих живет ещё он, старый идольский жрец. Он жарит наше лучшее себе на пир. Он так славно жрал, что жрецом назван по праву. Я хотел первенствовать, а кому как не первенцам быть жертвою? К тому же я Овен, агнец самим фактом рождения и временем его обреченный. Недаром мой второй роман так и называется "Обреченные смолоду". Тут-то клинописная память моя и дала сбой. Рука моя неожиданно нащупала в правом кармане пижамы, в которой я был переправлен из палаты в камеру, какой-то бумажный комок. Когда я достал истрепанный конверт, на котором адресатом значился Владимир Степанович Гордин, то понял, что обложен уже со всех сторон, и достав письмо, стал читать его почти без удивления:

"Добрый день, дорогой братец Владимир Степанович!

Решил все-таки написать Вам небольшое письмецо относительно наших с дедом Родионом Павловичем отношений и ещё о последних днях нашей дорогой и несчастной бабушки Прасковьи Павловны. Да, с Родионом Павловичем я прервал связи больше года тому назад. Причина предельно проста. Во-первых, мои давнишние догадки о том, что ни одному его слову верить нельзя, стали окончательно очевидными (жаль, что понял я это столь поздно). Во-вторых, это то (и это самое главное, дорогой братец!), что после смерти Антонины Петровны полностью раскрылась его развратная и слабовольная душа. Горько сознавать и говорить это, но истина неумолима, и страшная кровь течет в наших жилах, дорогой братец. Иногда мне становится так тяжко, что так бы и наложил на себя руки, но жаль родных и близких, которых бы я огорчил своим безвременным уходом.

Знали бы Вы, дорогой братец, в какой притон мерзких алкоголичек и распутниц превратил он прадедовский дом! Стыдно по Челябе ходить. А он все не унимается, в чем ему особенно способствует хорошо тебе известная Нина Скальпиди.

Что такое Нина сегодня? Спившаяся в стельку многомесячно немытая особа неопределенного возраста, хотя она, кажется, наших с тобой лет. Сколько "пятерок" и "десяток" выманила она у него за определенные услуги и продолжает выманивать только лишь для того, чтобы тут же пропить их где-нибудь в обшарпанных кустах с первым, а то и с первыми попавшимися пьяницами и проходимцами. Мало того, она снова и снова идет к нему в самом непристойном виде, да ещё и ведет за собой какую-нибудь (а то и похлеще) тварь. А потом новая пьянка, гнусная ругань и мордобитие, хорошо, если пьяный сон и... недержание всего на свете... Распутная жизнь так расслабила все её мышцы, что мерзкое содержимое гнойника, по ошибке считающегося человеком, выплескивается наружу.

И он, Родион Павлович, полный кавалер ордена Славы и сын генерала, следовательно, сам потомственный дворянин, выносит послушно на просушку загаженные подушки, одеяла, белье и одежду. Да это только один штрих.

Короче, превратил себя Родион Павлович во всеобщее посмешище. Вот такие-то дела. Впрочем, хватит о нем.

Теперь несколько слов обмолвлюсь о дорогой Прасковье Павловне. Ну, то, что и Ваша, и моя вина неоспоримы в таком вот плачевном её жизненном конце – то это факт! Если бы только тогда была у меня такая квартира, как сейчас (трехкомнатная с лоджией, ванной и отдельным туалетом), разве бы я позволил ей жить с коварной сестричкой? Да никогда!

А то сам ютился в старом прогнившем бараке, болезнь почек нажил. Лишь только и было одно успокоение: ходить к ней почти каждый Божий день, что-нибудь принести ей вкусненького (конфет или халвы, а на все цитрусовые у нее, дорогой братец, если помнишь была аллергия), приласкать добрым словом. И наплачемся с ней бывало вдоволь; да и расстанемся до следующего моего прихода.

Как она была рада мне! Да, удивительно доброй души была наша Прасковьюшка! Как она истово молилась у старых наших икон, как исправно следила за полнотой постоянно горевшей лампадки! Только вот Родион Павлович и Лида не могли не шпынять её, атеисты упертые. Как же тяжело пришлось ей доживать!

Видели бы Вы, дорогой братец, какой её положили в домовину неструганую сестричка с братиком! Я пришел утром и... о Господи! Лежит моя Прасковьюшка вся грязненькая. Как опустилась она вся перед концом, так её и положили. Личико все захватанное и ручки, и ножки. Долго я приводил её тело в порядок. Нагрел водички и мокрой тряпицей протер всю её, все её ноготочки.

Но когда я обнаружил одно дело, то еле-еле ушел от нервного припадка. Скрепил всю свою волю до скрежета в зубах и быстро ушел домой, чтобы не прибить наших милосердных родственничков.

А дело вот какое. Когда я привел тело бабани в божеский вид, то вышел в первую комнатушку и сел передохнуть чуть правее входных дверей. Глядь, а на спинке её кровати привязана грязная бечева и наскоро засунуты концы под подушку... Меня осенила мысль, как страшным холодом обдала. "Помогли умереть, – думаю, – сволочи". Бабаня, видимо, металась в агонии. Как бывает в таких случаях, человек старается бессознательно лечь на пол. Но её же потом подымать надо. А так проще: примотал крест-накрест бечевой – и все.

Точно так оно и было. Ни малейшего сомнения.

А в какое неописуемое замешательство привел сестричку мой вопрос насчет этой самой бечевы! Описать невозможно. Недели через три, придя к Родиону Павловичу, я задал ему неожиданно этот же вопрос и высказал в продуманной форме свое мучительное предположение.

"А что, помогли умереть сестричке... Ха-ха-ха", – было его красноречивым ответом.

Ну, Вы, дорогой братец, знаете, как он это умеет, раскатисто и заразительно смешок пустить. Ну, думаю, черти! Я прав в своих выводах, вот те крест!

"А хлорофосик, – говорю, – деданя, тут не принял участия?"

И снова в ответ заливистое: "Да она, знаешь, какая Лида-то... Ха-ха-ха. Устала она с ней. Прасковья-то чуть чего под кровать залазила, а её, понимаешь, надо поднимать. Бежит тогда Лида ко мне в ночь-полночь помоги. А проклятая, хоть и спала в теле, а все равно тяжелая... Ха-ха-ха".

Ну, думаю опять, и тут что-то есть. Уж больно опустилась она вся. И вот, видишь, их "помощь" так их самих шокировала, что они не собрались с духом искупать её сами или пригласить для этого кого-то, а пустили на самотек, положили её на четыре табуретки, одев наскоро. А про веревку, точнее старую бечеву, забыли.

Вот такие дела. Шекспировские страсти, дорогой братец. Мне очень тяжело писать Вам обо всем этом. Но и не писать нельзя. Почему я только должен один знать об этом?! Должны знать и Вы, дорогой братец, как умирала Ваша горячо любимая бабушка и как её решили схоронить наши близкие родственники. Я до конца дней своих буду проклинать себя, что не сумел обеспечить человеческий достойный конец для моей любимой Прасковьи Павловны.

Много она для меня сделала, очень много, сама того не подозревая. И не только для меня. И пусть ей земля будет пухом. Царство ей небесное!

Ну вот и все. Думаю, что на этот раз Вы, дорогой братец, не обидитесь на меня. Ведь я всего-навсего этим вот своим письмом к Вам хотел Вам сказать то, о чем Вы, дорогой братец, не знали и быть может никогда не узнали бы. Но ведь Вам, наверное, следует побывать в наших краях, на могиле незабвенной бабани. Не так много времени, сил и денег отнимет дорога. Скажу ещё напоследок, что Прасковьюшка стала являться мне иногда, благодарить за очищение и всегда спрашивает про Вас, дорогой братец, почему Вы не придете к ней на могилку помянуть её по христианскому обычаю, она же Вас и крестить и причащать носила. Неужели Вы совсем забыли горемычную? Понимаю, что из-за границы тяжело выбираться, но надеюсь, Вы, дорогой братец уже сейчас дома.

Всего Вам доброго. С уважением, Ваш сводный брат Алексей Гордин.

Р.S. А Родиону Павловичу обо всем этом сообщать нежелательно бы. Что старика расстраивать и сколько можно в ступе воду толочь".

Осколок чужой, неизвестной дотоле судьбы, отсвет промелькнувшей жизни царапнул душу Гордина, и хлынувшее в ранку сочувствие к неизвестной ему старухе притупила на время остроту собственного несчастья. Он понял, что его двойник скорее всего находится на дороге в Челябинск, на окраине которого по всей видимости и находится кладбище с могилой близкого ему человека.

VII

Новое утро началось с беседы с новыми людьми. Троицы, доставившей Владимира Михайловича в узилище, не было. Конвоиры доставили его в просторный кабинет, где за столом сидел уморительный толстячок, немедленно улыбнувшийся Гордину во всю ротовую щель, напоминавшую вечно разверстый зев почтового ящика.

– А вот и мы! Здравствуйте. Что с Вами случилось? Как это Вы сами себя не помните и не узнаете? Прямо гофманиана какая-то приключилась. Ха-ха-ха! – заверещал толстячок, почему-то подмигивая Гордину левым глазом.

– Здравствуйте. Действительно, произошла нелепая ошибка.

– У нас ошибок не бывает. Вот и документы Ваши на столе лежат. Что Вы паникуете? Подпишите свои показания. Будет суд, самый гуманный суд в мире. Ну получите Вы своих пять-семь лет, отсидите половину, а то и всего треть. Сейчас амнистии за амнистиями пойдут, у новой России тьма новых праздников. Глядишь, ещё и начальство высокое поменяется и опять послабление выйдет. Бросьте, не канючьте. Вы же взрослый мужчина. Умели нашкодить, умейте и ответ держать. Кстати, что это у Вас в кармане пижамы? Что за бумаги? Будьте добры, выложите на стол.

– Да это не мое, это тоже его, Степаныча. Пожалуйста.

И узник покорно выложил конверт на стол.

– Вот и хорошо. Вот и голубчик. Нам же все хорошо известно. Ведь это по Вашей просьбе родственники расправились с несчастной жертвой Ваших наследственных амбиций. Кстати, Вы знаете, что по завещанию Прасковьи Павловны Вам сейчас принадлежит помимо родового поместья ещё и солидный вклад в швейцарском банке? Налейте, налейте себе воды в стакан, пейте, не волнуйтесь. Неужели не знали?

– Не знал я ничего и знать не хочу. Тут какая-то ошибка, какая-то тайна.

– Никакой ошибки, никакой тайны. Просто справедливость торжествует рано или поздно. Это ведь лучше, чем никогда, не правда ли? – толстячок улыбался как чеширский кот и казалось, что его улыбка реет в воздухе как бы сама по себе, заслоняя реалии незапоминающегося лица. – А ведь сердце у вас и вправду вещун. С вами произошла досадная ошибка. Виновные будут наказаны. А вы сейчас же совершенно свободны и можете идти. Думаю, что провожать вас не нужно. Выход перед вами. Внизу вам отдадут ваши документы, одежду, вещи. Доброго пути и больше не попадайтесь. Чудесные освобождения происходят далеко не каждый день. Сказка нуждается в постоянном подпитывании энергией добрых дел, а они сейчас наперечет. Позвольте вам на прощание пожать руку.

С этими словами толстячок протянул короткопалую словно надутую горячим воздухом руку и Гордин, пожав её, почувствовал резиновое тугое шевеление.

Дальнейшие события происходили как бы в тумане. Вернувшись домой, он обнаружил все в том же порядке, Марианна Петровна встретила его как ни в чем ни бывало. Рассказала о предстоящих заботах. Злата и зять улетали на викенд в Женеву, она должна была сидеть у них дома с собакой, везти которую к себе было опасно: могли порвать кошка и молодой кот, которые уже проводили эксперименты в предыдущий приезд. Кроме того, надо было сделать у ребят уборку, помыть окна, которые год не знали прикосновения женских рук. Злата ломала ногу, писала статьи, снималась в телепередачах, сдавала кандидатские экзамены и вообще не могла отвлекаться на хозяйственные мелочи.

Владимир Михайлович должен был следить за кошкой, которая вот-вот должна была родить и следовало утопить выводок, а кто кроме бывшего доктора мог выполнить столь ответственное поручение супруги. Зазеркалье выпустило его, но чуть-чуть сместило контуры и это было не самое страшное испытание.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Гордин встряхнул головой. Видение исчезло. Он снова сидел на стуле с оторванной спинкой в арестантском помещении. Мимо него то и дело шмыгали милиционеры в туалет и каждый раз его окатывало удушливой волной человеческих выделений. Сколько же в человеке пакости, нет, чтобы он благоухал розовым маслом или чабрецом! Плоть начинает разлагаться изнутри. Соузники его, коллеги по несчастью, стали метаться по узкой клетке, где чуть ли не половину пространства занимал деревянный топчан, выкрашенный бледно-зеленой краской. Им хотелось курить. Сигарет у Гордина не было и он не мог им помочь забыться. Мужик в джинсах и с татуировкой на руках начал трясти решетку и кричать. Милиционеры его не слышали или просто не обращали внимание. Когда в помещение зашел сержант, мужик в джинсах обратился к нему с просьбой: взять из изъятых у него при задержании денег тысяч пятьдесят и принести сигарет и еды. Тот ответил отказом, но через какое-то время снова пришел, отомкнул дверь и выпустил мужиков в туалет, дав каждому по сигарете. Гордин от предложения отказался, понимая ценность табачной палочки. Мужик и парень вели себя аккуратно, дымили сначала в туалете, потом по разрешению сержанта подошли к окну, забранному решеткой, нижняя часть которого совпадали снаружи с уровнем земли. Что ж, подвал и есть подвал. Пол помещения был покрыт истончившимся, прорванным во многих местах линолеумом, хлюпал и качался под ногами, видимо, доски под линолеумом давно прогнили. Стены напоминали кожу больного животного, неясного цвета краска давно пошла пузырями, облезла. Потолок на вид был готов рухнуть на голову.

Парень в спортивном костюме был питерский. Он развелся с женой и жил у матери в Рязанской области. Поддал с приятелем и поехал на электричке в столицу, проведать бабушку, но вышел на Таганской, не имея терпежу и на пару с приятелем славно отлил под забором, за что был отловлен доблестными стражами порядка. В отделении выяснилось, что у него нет при себе документов и денег. Ему предложили заплатить штраф. Он попытался звонить по телефонам, которые все равно не помнил, и надеялся только на счастливый случай. Ему днем дала деньги молдаванка, которая расплатилась с милиционерами овощами, фруктами и вином (ей помогли земляки), но когда ей пообещали продлить срок, а парня выпустить, он деньги вернул, не желая зла ближнему.

Мужик в джинсе оказался тезкой Гордина. Ему было пятьдесят, он работал водителем поливальной машины, жил в доме, расположенном в 3-х метрах от отделения, милицейский сосед, и не раз просто по расположению духа поливал асфальтовые джунгли милицейского двора. Участковый его хорошо знал, но отношения с ним были конфликтные. Водитель пару раз послал его на хутор ловить бабочек, когда он пытался урезонить его с приятелями, мешая пить во дворе дома горячительные напитки. Соседи-алкаши достали его давно, уклоняясь от честной оплаты совместных коммунальных услуг. Пока с ним жила жена и двое сыновей, трения как-то угасали, но жена с детьми была сейчас в деревне и он, получив зарплату и поддав как следует, выступил по поводу грязного белья в ванной и вообще, за что очутился в кутузке. Женат он был вторым браком, очень держался за теперешнюю денежную работу и сокрушался, что грозит суд и 5, а то и 10 суток. Значит с работы попрут, а как устроиться хорошо, когда тебе уже полтинник, и требуются только человеки до 35-ти лет. Владимир-водитель был готов откупиться, отдав все четыреста тысяч, которые у него были изъяты, только избежать суда и возможного увольнения с работы.

Гордин спрятал листки в "дипломат", он написал более двадцати страниц, мысли стали пробуксовывать, ему стало скучно подобно акыну описывать происходящее. Сержанта сменил капитан с добродушным лицом, который поведал, что служит он в милиции 23 года, уже три года как на пенсии, но денег не хватает. Получает он полтора "лимона", а пенсия будет в лучшем случае 750 тысяч, разве на это можно жить. Вот его друганы уволились, поступили сразу в частную охрану, получают по "штуке" в долларах, через полгода каждый завел по БМВ и даже "Вольво". Служить тяжко, денег ни на что нет. Даже машина в отделении одна. Всюду только пешком. Ожидается ещё и сокращение после юбилея столицы. А что касается оперов, то это ещё сосунки, месяц назад пришли после школы, вот и выпендриваются. Гордина вообще задерживать было не за что и все беспредел, сплошное нарушение, но он лично не может отпустить, нужно дождаться десяти утра, прихода начальника отделения, подполковника, который и распорядится. Может он придет в 8 или в 9, тогда отпустит раньше. Дежурство капитана заканчивалось в 9 утра. Дежурил он через двое суток, людей не хватает. А положено – через трое суток. И ведь не платят, как положено, в двойном размере. Платили бы, было бы не обидно. Но экономят, денег не хватает. Даже на сигареты, которые особенно ночью летят по пачке в час. И потом каждого угости. Сначала он отказал задержанным курильщикам в сигаретах, но через пяток минут раздобрился, принес пачку, выдал по паре штук на брата. Гордин опять отказался. Экономика должна быть экономной.

Капитану было скучно. Он чесал язык часа три. Оказалось, что милиция располагается в бывшей пивнушке. То-то и пол прогнивший, а денег на ремонт нет. Обещали новое здание построить, но пока руки не дошли. Он утешил водителя Володю тем, что не актировал его якобы взлом двери у соседей, не провел экспертизу степени его опьянения. На возражения водителя, что он не был пьян, авторитетно заявил, что был и нечего лепить горбатого. Парню посоветовал искать деньги, что в три часа утра было просто смешно. Потом ушел. Двери во все камеры и клетки были открыты. Гордин и парень позаходили в камеры из любопытства, попытались прилечь на топчаны в виде буквы "Г", но тут же вскочили, боясь подцепить вшей, хотя капитан и сержант утверждали, что только что была дезинфекция.

Все-таки Володя и парень вздремнули по полчаса-часу, лежа валетом на одном топчане, словно боясь расстаться или уже привыкнув к распорядку. Гордин тоже устраивался в клетке, из которой перевели женщину, но сон не шел. Будущее было неясно. Странно, он не дергался, был совершенно уверен. Милиционеры относились к нему как к свободному человеку, это обнадеживало. Передали ему, кстати, что несколько раз звонила жена и сын. Он поправлял, что, наверное, зять. Да, нет, сын, он так сказал. Гордин не стал спорить.

Милиционеры тоже устали. Пробегая в туалет, они уже не останавливались поговорить да и все темы, вроде, были исчерпаны. Лица у них осоловели. А в 5 утра вызвали водителя Володю и освободили. Он заплатил штраф и на радостях выкупил соседа, парня в спортивном костюме. Гордин остался в помещении один. Он перешел в клетку, которую занимали его коллеги по несчастью, посидел-посидел и положив в изголовье "дипломат", а поверх него сумку с книгами прилег и провалился в короткое забытье, примерно на час.

Разбудили его женские голоса. Пришли две молодые женщины, принесли ведра и тряпки, начали влажную уборку. Сна уже как не бывало. Гордин наблюдал за женщинами из клетки. Выходить не хотелось. Он уже обжил это крохотное пространство. Огляделся. Ему понравилась процарапанная надпись на топчане: "Чем больше говна кладут тем больше нравятся мне звери" и где-то сбоку имя: "Равиль". Он попытался запомнить сентенцию, а потом переписал её наверняка.

Женщины ушли. Гордин искательно заглядывал в окна. Капитан сладострастно считал зеленые "десятки", штук восемь. Это была его законная добыча и хороший приварок. Он перехватил взгляд Гордина, но даже не смутился. Гордин, при всем хорошем отношении к нему и сочувствии, был никем. Малозначащей деталью обстановки. Куском мебели.

Время от шести до девяти утра тянулось бесконечно и изматывающе. Как Гордин не сдерживал себя, он обращался то к капитану, то к сержанту с вопросами: "Не пора ли?", "А пришел ли начальник?". Начальник пришел в начале десятого, сел в гражданском одеянии за телефоны и провел селекторное совещание. Лишь часов в 10 он ушел переодеваться и Гордин его больше не видел. Сдавшая дежурство смена, шныряя туда-сюда, постепенно сосредоточилась в подсобке, куда занесли сковородку, накрытую крышкой, сумки, видимо, с напитками и стали отмечать передачу дежурства. Видимо, это было утренней традицией. Сержант в светло-зеленой рубашке и брюках стал как-то выше ростом, быстро осоловел и "потек", алкоголь действовал на него моментально. Уже через полчаса он не мог говорить и мычал нечто нечленораздельное. Капитан, переодевший в рубашку стального цвета и такие же брюки, стал медлительнее в движениях и что-то решал с начальством. Гордина он пару раз успокоил предположениями, но как-то отъединился от него. Да, никогда не забудет Гордин, как после того, как отпустили в пять утра пару его коллег, сержант принес ему майорскую шинель и предложил послать под себя или накрыться. Гордин, поблагодарив, отказался, но это, я вам скажу, был жест. Может, все-таки и вправду наша милиция нас бережет? Хотя бы от самих себя.

Гордин через стену слышал звонки. Он предполагал, что звонят жена и зять, справляясь о сроке его выпуска. Так оно и было на самом деле. Но на него уже не обращали внимания.

Без пятнадцать одиннадцать к нему зашел опер. Кожемяка выглядел уже не таким энергичным, вместо белой рубашки на нем была какая-то трикотажная в полоску, сминающаяся в гармошку и так же в гармошку было смято его лицо. Видимо, вчера все-таки он "добавил".

В руках опер держал два чистых бланка протоколов допроса. Пошли снова на третий этаж в кабинет Кожемяки. Когда опер отпирал дверь, к нему подошел молодой низкорослый парнишка (кстати, все-таки почти все оперативники, за исключением Кожемяки, были коротышки) и улыбнувшись, произнес, увидев Гордина: "А, пи-и-сатель!"

Гордин сел на тот же стул между двух столов. Поставил на пол "дипломат" и сумку с книгами, и с ужасом подумал, что ещё ничего не кончилось и неизвестно, что ещё впереди. Кстати, ночью он, хоронясь и от сотоварищей по несчастью, и тем более милиционеров, вырвал из ежедневника все заполненные листы, где было полно телефонов, фамилий, зачеркнутых и незачеркнутых дел, встреч и событий, крадучись, несколько раз сходил в туалет и заталкивая правую руку под локоть (благо, был в рубашке с короткими рукавами) в сток, заталкивал исписанные листки далеко в слив и спускал воду, боясь, как бы не засорился унитаз и крамольное содержание не поплыло перед глазами очередного посетителя в форме. Но Бог милостив, уничтожение бумаг прошло успешно. Все-таки плохо учат оперов сыщицкой деятельности, пугать они горазды, а ручки приложить ленятся. На тетрадь даже не обратили внимания, хотя дважды обыскивали поздно вечером. И Гордин боялся, что на трезвую голову с утра они могут дотумкать.

Кожемяка сел за стол, ещё раз прогладил сгиб протокола и стал его заполнять, поглядывая на текст объяснения. Гордин пригляделся: ниже обозначения бланка мелкими буквами в скобках значилось "свидетеля". На сердце у него полегчало. Лепят все-таки не обвинение. Из-под объяснения выглядывала дактилоскопическая карта. Одна. Где две другие стоило только догадываться.

Когда лицевая часть бланка была заполнена, Кожемяка протянул листок Гордину:

– Прочитайте и распишитесь внизу. Но это я взял из объяснения.

Гордин прочитал и расписался. Счет внутри шел уже не на секунды, а на мельчайшие доли времени. Жизнь остановилась. Что ж, могут и на трое суток задержать, чтобы оправдаться. Что они ему будут инкриминировать? Неужели на полном серьезе убийство на сексуальной почве? Он снова вспомнил, как прикладывая его ладони к дактилоскопическим картам, Кожемяка удовлетворенно повторил несколько раз: "А руки у вас, писатель, сильные. Далеко пойдете".

Кожемяка перевернул страницу, снова провел ладонью по сгибу и, написав строчку, сказал:

– А у вас хорошая память? Вообще, вы в церковных праздниках разбираетесь? Знаете, когда было Благовещенье? Нет? Ну, за неделю до Пасхи. Пасха в этом году была 13 апреля, а Благовещенье, следовательно, 6 апреля. Помните? Так вот, что вы делали 7 апреля, в понедельник? Опишите свои передвижения.

Гордин ответил:

– Не помню. А вы вот помните, что вы делали. Нет, я не помню. Ничего не помню.

В этот момент он вспомнил, что утопил вырванные страницы ежедневника, а ведь они могли ему помочь, он ведь мог объяснить, где он был или мог быть. Но дело было сделано. Опять прокол. Пытается сделать, как лучше, а получается, как всегда. Великую фразу сказал Черномырдин. На века останется. Тоже характеристика русского характера.

Опер попытался зайти то с одного конца, то с другого. Гордин не вспоминал. Ему действительно ничего не припоминалось. Вот день своего рождения, 19 апреля, он ещё кое-как помнил, но что было вокруг, не помнил, убей его Бог. Тогда Кожемяка снова ткнул ручкой в написанную строку и сказал:

– Распишитесь, что вы ознакомлены со статьей Конституции, которая, во-первых, обязывает вас давать показания и содействовать следствию, а во-вторых, освобождает от необходимости давать показания против себя самого и своих ближайших родственников.

Гордин взял в руки бланк и вгляделся. Помимо написанных рукой опера строк, где указывались статьи Конституции, за ознакомление с содержанием которых следовало расписаться, выше были набраны типографским шрифтом ещё какие-то статьи УК РФ. Внезапно он разозлился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю