355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Широков » Шутка Приапа, или Обречение смолоду » Текст книги (страница 4)
Шутка Приапа, или Обречение смолоду
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:37

Текст книги "Шутка Приапа, или Обречение смолоду"


Автор книги: Виктор Широков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Все разумное действительно и все действительное разумно. Жена Гордина лучше его знала автора этого изречения. Но она была вроде и рядом, но недоступна, а с другой стороны какая разница – Декарт или не Декарт? Как бы ни легли карты, формула эта универсальна. Рискну предложить свой вариант: все существующее загадочно и до конца непостижимо, а все загадочное и непостижимое существует.

Существует и непреложная связь между Гординым и семьей Витковских, нужно только суметь её проследить, причем возможно здесь уже не обойтись без теории переселения душ.

8

Человек полагает, а Бог располагает. Только Гордин раскатал губы и решил снова зайти в книжный магазин для повторного штурма Светы, как домой вернулись отец с матерью. Оказывается, они спускались на улицу – подышать свежим воздухом или, как любил выражаться отец, "освежиться". Родительский дом лифта не имел, поэтому и спуск, и особенно поднятие было для дважды инвалида (Великой Отечественной по ранению сердца и по перелому шейки бедра) не просто утомительным путешествием, но – почти непосильной задачей.

– Что же вы меня не разбудили? Я бы помог спуститься и потом подняться, если бы знал, – обратился Владимир Михайлович сразу к обоим супругам.

– Спасибо, Вова! Спасибо сердечное! Я уж приноровился: в одной руке палка, а другой – за перила держусь. Ты тут не помощник, ведь не понесешь меня на руках, да я и сам пока передвигаюсь, – ответил со слезами на глазах Михаил Андреевич. В последнее время он вообще легко всплакивал по поводу и без повода.

А мать почему-то отчужденно посмотрела на Гордина, как будто именно он был виновником падения отчима на скользком льду дороги, когда она с ним спешила навестить дальних родственников, чтобы сделать лечебные инъекции. Перелом шейки правого бедра в этом возрасте был безнадежен в смысле прогноза: вбить в сустав гвоздь, чтобы скрепить его таким образом, врачи уже не решались из-за возможных осложнений, да и стоило это сомнительное на удачу мероприятие по сегодняшним расценкам уйму денег, которых под рукой не было.

Мать пожевала губами и неожиданно без привычной ласки в голосе спросила:

– Вова, ты там в Москве ничего не натворил? Может, украл или убил кого, прости Господи!

– С чего ты это взяла? – Владимир Михайлович аж задохнулся от внезапно нахлынувшей ярости.

– Пока мы на лавочке у крыльца сидели, сюда наш участковый пожаловал и о тебе расспрашивал. Сказал, что разыскивает Москва тебя и если, мол, ты появишься, чтобы сразу дали знать, иначе нас могут за укрывательство и недоносительство привлечь. Боже, до какого позора дожили: сын – умница, врач, писатель, а его милиция разыскивает. Когда ты у нас жил, все на тебя не нарадовались, а как ушел и женился, вконец опустился, испортился. Пить и курить стал...

– Да не пью я и не курю. Практически. Так только иногда балуюсь. Нечего напраслину наговаривать.

– Молчи. Совсем в Москве от рук отбился. Родню не признаешь, сестре родной открытки не пошлешь с днем рождения, три копейки жалеешь. Раньше совсем другой был, ласковый, услужливый. Признавайся, зачем тебя милиция ищет?

– Да что ты, мать. Не ищет меня никто. Это какая-то путаница. Я сейчас сам в милицию пойду, только подскажите мне, по какому адресу.

– Поешь сначала, потом и пойдешь. Пустое брюхо к ученью глухо. Помнишь, как сам говаривал? А ты меня не обманываешь? Действительно не набедокурил? – и мать снова отстраненно и изучающе посмотрела на Гордина, или это уже помнилось его взбудораженному внезапным известием воображению. Впрочем, чего лукавить с самим собой, он этого ожидал с момента побега из Фирсановки, сразу, как только сел в московскую электричку. Только никак не думал, что запрос о нем придет так быстро.

Сели за стол в большой комнате, словно прощались. Отец привычно пододвинул к Гордину початую бутылку водки. Владимир Михайлович после укоризненных слов матери было гордо отказался, но испуг, затаившийся в глубине его большого рыхлого, основательно пропитанного алкоголем тела, бесцеремонно потребовал привычного допинга, словно кнутом добавлявшего нивесть откуда новые силы и энергию для преодоления внезапных препятствий.

Пообедали без разговоров. У отца аппетит был отменный, и он перемалывал металлическими протезами все подряд: пирожки, салат, мясную нарезку, домашние пельмени. Мать расстаралась на славу, словно хотела накормить сына на долгие годы вперед.

После обеда Гордин быстро собрался, взял свой бессменный атташе-кейс, деньги и документы у него всегда были при себе, в бумажнике.

– Ну, я пойду. Значит, где находится ваше отделение? На улице Ленина, возле бани? Очень хорошо, не сумею заблудиться. Посмотрим, кто кому баню устроит. Ну, спасибо за угощение. Всего доброго.

И Владимир Михайлович пожал на прощание, о чем знал твердо только он, а родители, возможно, догадывались, руку отцу, который привстал со стула и чуть заискивающе сказал, оскалив в улыбке коронки белого металла:

– До скорого. Ты, Вова, себя береги. Значит, тебя сейчас к ужину можно ждать? Ты уж не задерживайся. И не спорь с милицией, там этого не любят, у нас ведь не Москва.

Затем Гордин обнял мать и поцеловал её в сморщенную, как печеное яблоко, коричневатую щеку. Она, видимо, хотела встречно перехватить его губы, но тоже только скользнула боковым поцелуем по небритой щеке. И шепнула ему, все-таки не веря:

– Ты точно ничего не натворил? А может к Наталье Николаевне вперед обратиться, ты её, наверное, помнишь: адвокат. А Петуховы (помнишь судью из Курьи?) уже лет пять как оба умерли. Что ж ты, небритый, идешь? Побрейся, время ещё есть.

И не дожидаясь ответа, перекрестила его, уже уходящего, несколькими быстрыми мелкими движениями. Владимир Михайлович, обернувшись, заметил это прощальное мелькание правой кисти.

Выйдя из подъезда, он свернул налево и пошел дворами действительно в сторону отделения милиции, но, дойдя до улицы Ленина, сел на троллейбус и поехал на железнодорожный вокзал. Он все-таки решил добираться в Коктебель. Но самолет ему был точно заказан, раз его фамилия попала во всероссийский розыск. С поездом тоже был риск. Так как уже несколько лет, как в железнодорожные билеты стали проставлять фамилии пассажиров, но все-таки только фамилии, а не имя-отчество полностью, как в билетах на самолет.

Гордин решил подстраховаться. Он купил билет на электричку до Болезино, она шла буквально через несколько минут, доехал до станции и там пересел на скорый, купив билет в кассе без всякого документа, назвав кассирше сходную по звучанию фамилию – Годин. Надо уточнить, что он, сколько себя помнил, грассировал (за что, его, чистейшего русака, ну может, с восьмушкой белорусско-польской крови почти всегда принимали за еврея, жида, чем вызывали только бессильное негодование. Иногда он проговаривался: "Уж лучше я действительно был бы нехристем, жил бы в Израиле или Штатах припеваючи, давно бы Пулитцеровскую премию получил), и кассирша вполне могла ошибиться, услышав даже очень старательное его "р-р-л-л-ъ".

Кстати, ехал он до Москвы в плацкартном вагоне. С попутчиками по вагону не общался. Перечитывал рукопись-триллер прошлого века. Задавался опять вопросом: кто же был её автором?

Нашел её Гордин ещё в детстве на чердаке бабкиной избенки. Как он любил рыться в старых вещах! Чего у бабки только не было при всей непоказной бедности семьи раскулаченного деда. На чердаке лежали её старые бальные платья, расшитые бисером и стеклярусом, с кружевными вставками; необыкновенно узкие ботинки нежной кожи на высоких каблуках, различные туфли; тончайшее заграничное дамское белье, к которому он постеснялся прикоснуться; какие-то диковинные музыкальные инструменты вроде цимбал, старинного ксилофона и кастаньет; останки старинной мебели (бюро красного дерева и серебряные письменные ручки 84-й пробы до сих пор живы в его московской квартире, даже Марианна Петровна при отъезде в США не посягнула на его наследство, только Злата выпросила на память одну гладкую вставочку стиля "модерн"), старые ноты, в том числе и песенки Вертинского; фотоальбомы с бронзовыми и серебряными застежками и роскошные книжные издания фирм Вольфа и Девриена; цветные французские и немецкие литографии; "венская" бронза; пачки "царских" ассигнаций, которые он раздаривал в детстве чуть ли не килограммами (любили его прадеды иметь под рукой наличные, как и он, грешный, любит, только вот много Бог не дал); коллекция вееров (страусовые перья, кружева, ткань, цветная в рисунках бумага, слоновая кость, черепаховые пластинки, наконец, первая пластмасса начала века, которая была даже дороже, чем кость); сюжетные картинки и кошельки, расшитые бисером (все-все передал он дочери Злате); серебряные подсвечники, таковые же портсигары и женские табакерки с золотыми монограммами, несколько вещиц работы прославленного Фаберже (один серебряный гном с пробой, сидящий на нефритовой скале, у него тоже уцелел доныне, став его настольным талисманом); коллекция стеклянных и фарфоровых пасхальных яиц и такая же – из различных минералов Российской империи; сломанные граммофоны и пластинки к ним; старые фотоаппараты; множество живописных холстов в старинном багете и старые гравюры, в том числе и работы Зубова и Пиранези; всего сразу не вспомнить, одним словом, это был не чердак, а музей. Впрочем, бабка не очень-то любила туда запускать и самого любимого внука, которым являлся Гордин, остальной же родне вход туда был строго заказан.

Как сохранилось это богатство? Видимо, в основном из-за испуга, что при любом движении, распродаже их семью снова арестуют и уже не выпустят; "мягкие" двадцатые годы миновали давно, тогда можно было, потеряв имение и особняк, одновременно сменить документы на более благонадежные, можно было затеряться в толпе новых горожан, бежавших от сталинской коллективизации.

По-настоящему богат был, конечно, первый муж бабки, Романов, по слухам, внебрачный сын одного из великих князей. Второй муж, Устинов, граф, в тридцатые годы стал плотником, освоив это библейское рукомесло до тонкостей. Оборудованную им мастерскую присвоил себе муж младшей сестры Володиной матери и пропил её за несколько лет. Богатая была мастерская, неисчислимое количество инструментов, включая токарный и другие станки.

Дядя Коля, хохол, бывший бандеровец, этот самый мастеровитый пропойца, отсидел десять лет в ГУЛаге; брюхастый, огромного роста, он особенно пугал Володю своим обожженным уже позднее, после лагеря, на химзаводе лицом: одна половина была нормальная, а другая представляла собой сплошной рубец, из которого выпадывал глаз, как виноградина на веточке, и волосатая ноздря, словно поросячий пятачок. Он бил тетю Таню смертным боем, приучил её пить, заделал ей мимоходом двух детей: старшего кузена-тезку, который, уйдя в армию, бежал за границу, нырнув с линкора и вынырнув в Венесуэле, о чем сообщил через год письмом и после этого сгинул уже навсегда, и младшая кузина, родившаяся заторможенной, наложившая на себя руки в шестнадцать лет (повесилась в лесу на березе, недалеко от поселка, где жила).

Дед перед смертью спятил и настолько возненавидел Советскую власть, что утопил свои документы, в том числе и домовую книгу, в нужнике, и поэтому бедная бабка-колдунья, всю жизнь домовничавшая, не получила ни копейки пенсии.

Дядя Коля в конце концов бросил тетю Таню, сойдясь с молодухой из соседнего цеха, она была глухой и не мешала ему ночи напролет петь пьяные песни, как мешала не в лад подпевавшая Татьяна. Брошенная хохлом, тетка вышла второй раз замуж, тоже неудачно, спилась окончательно (она работала бухгалтером и её уволили с волчьим билетом) и умерла, когда Гордин жил уже в столице. На тетку он долго обижался за то, что мать подарила ей швейцарские настенные часы (прадедовские, перешедшие от бабки), не отдав ему, несмотря на просьбы и уговоры, а тетка их пропила в первую же неделю.

Так вот, на чердаке у бабки в десятилетнем примерно возрасте он и нашел две сакраментальные рукописи: одна, написанная округлым женским почерком, скорее всего тети Тани, представляла собой "общую" тетрадь, заполненную, говоря современным языком, правилами сексуального поведения мужчин и женщин тридцатых годов и остроумно подмеченной классификацией особей по тем же секспризнакам (какие-то "синявки", "корольки", слабо помнится). Написана она была от имени некоего профессора, но автором её был несомненно опытный "ходок", знаток своего дела.

Володя, не понимая и десятой части изложенного, но все-таки млея и пугаясь возможной огласки, добросовестно и почти каллиграфически переписал эту белиберду в другую тетрадь и, забыв о ней, бросил среди своих вещей. Кажется, он даже и не показывал её никому из одноклассников и дворовых друзей-сверстников, а сестра его, ещё не ходившая в школу, тем более была избавлена от подобного "просвещения".

Родители обнаружили переписанную им тетрадь, прочли и пришли в ужас от того, что их тихоня-сын, книгочей, носивший, кстати, почти официальную дворовую кличку "профессор" (изредка к ней добавлялось более обидное определение – "профессор кислых щей") по всем признакам является автором столь квалифицированного труда по сексуальным отношениям. Отчим, причем, сразу свято поверил в его предполагаемое авторство, но мать, врач-инфекционист, все-таки долго колебалась. Приступили к нему с расспросами, впереди маячила чудовищная таска. И Володя, уже тогда изредка писавший стихи, сумел извернуться: он столь убедительно и достоверно рассказал мгновенно сочиненную историю, что его поймали некие бандиты и под угрозой кровавой расправы обязали переписать текст, чтобы его размножить для распространения среди своих (ксероксов и компьютеров тогда не было, даже пишущие машинки были только механические и притом большая редкость даже в учреждениях; многие официальные справки писались от руки, заверяясь в случае необходимости гербовой печатью; существовал, например, такой документ, как "выписка из истории болезни" и т.п.). Родители охотно поверили этой байке, изъяли тетрадь и даже не наказали Володю. Кажется, тетрадь эта какое-то время болталась среди вещей отчима, возможно повышавшего с её помощью свою "квалификацию", но потом куда-то затерялась.

А оригинал он спрятал за стропилами на чердаке своего дома в особом углублении, замаскировав его специально выпиленной доской. Дом этот давно продан и перепродан, там живут третьи хозяева. Конечно, сейчас было бы интересно слазить туда и найти оригинал, тетрадь желтой бумаги; уж сейчас бы Гордин понял в ней каждое слово и может быть использовал бы в каком-нибудь бульварном творении, если бы приспичила такая блажь.

А рукопись романа об удивительной могиле представляла собой изначально настоящую старую книгу in folio, переплетенную в черный бархат с монограммой из серебра А.Е.В. (видимо, Аделаида Евгеньевна Витковская). Внутри находились переплетенные листы бумаги "верже", заполненные косым "летящим" почерком, напоминающим автографы поэта "серебряного века" Михаила Кузмина, о котором Володя тогда не имел никакого представления. А Витковские на самом деле были двоюродными родственниками бабки, урожденной Подвинцовой (по отцу), а по матери (прабабке Гордина) Дягилевой. Любопытно, что Витковские – девичья фамилия тещи Гордина, следовательно Марианна Петровна тоже могла бы при желании носить эту фамилию. Такие наши уральские места: ссыльные настолько перемешались и перепутались, что сейчас разобраться в истинном родстве невозможно, сам черт ногу сломит.

Рукопись мемуарного романа о страшной могиле была для юного Володи "ужастиком" не хуже "Страшной мести" Гоголя. О Стивене Кинге тогда и слыхом не слыхивали, да он и в подметки не годится названным выше книгам. Володя любил перечитывать рукопись, освоив даже диковинный "полуустав", которым был написан оригинал. Еще его любимым чтением были "Война и мир" Толстого (где он безбожно пропускал французские вставки вместе с их переводом) и собрание сочинений А.П. Чехова, которое он перечитал одновременно с "могильными мемуарами" только через двадцать восемь лет и тут же написал в пандан две "чеховских" новеллы. Позже вы с ними познакомитесь.

Когда Гордин служил в армии, он отдал рукопись романа о семье Витковских перепечатать машинистке соседней части, УИРа. Невысокая, словно бы сочащаяся похотью, дама лет тридцати, кажущаяся ему старухой, во время перепечатки рукописи настолько прониклась к Гордину, врачу и поэту, доверием, что стала умолять его помочь в её сексуальных проблемах. Может быть, она решила по простоте душевной, что именно он – автор мемуаров и большой половой разбойник – сумеет её исцелить. Гордин, действительно большой... эгоист, внял только первой половине мольбы и привел к ней шапочнознакомого начинающего сексолога, бывшего однокурсника, который действительно заменил ей беспомощного супруга, но за это взял для прочтения оригинал мемуара (без согласования, как вы понимаете, с Гординым), который машинистка, свято уверенная в крепкой дружбе и взаимопонимании Гордина и сексолога-массажиста, отдала последнему без тени сомнения. После того, как до этого она отдалась ему душой и телом, было бы странно держаться за какую-то чужую писанину.

Сексолог же, заполучив рукопись, пропал из города П., как и цыганка-гадалка из предыдущей главы, выполнив свою роковую мефистофельскую роль. Гордин и тогда-то слабо помнил его имя и едва ли знал фамилию, а через двадцать восемь лет не помнил уже и черты лица чертовски проворного секс-эскулапа.

Но это ещё не все. По дороге из города П. в Москву (то бишь в Коктебель) у Гордина украли его атташе-кейс вместе с машинописью романа о семье Витковских и он был вынужден восстанавливать его по памяти. И хотя память у Гордина была тренированной, феноменальной, "клинописной" (по выражению Георгия Шенгели), поручиться за полное тождество текстов стало невозможно.

Отсюда и мелкие недочеты текстов, несообразности. Видимые и самому автору-соавтору: кладбище то Егошихинское в городе П., то около уездного городка П-ской губернии неподалеку от имения Витковских; управляющий возвращается с кладбища в поместье почему-то навстречу одному из рассказчиков, юристу; рассказ ведется то от лица столичного юриста, то уездного следователя, впрочем, они давние друзья, видимо, сокурсники по московскому университету; более того, вполне возможна путаница в отчествах героев романа и даже в именах и фамилиях. Гордин как раз в процессе восстановления читал роман Набокова "Ада, или Страсть" и страницы романов могли перетасоваться в его сознании. В конце концов, Гордин, что хотел, то и делал. Он не предполагал появления своей рукописи в печати, надеясь ещё двадцать восемь лет шлифовать и полировать ткань романа, но безжалостное стечение обстоятельств, бросившее рукопись его первого романа ловкому литературному проныре, на правах публикатора закрепившего за собой авторские права, которые сегодня уже пытаются оспорить Ниухомнирылов и Сержантов, совершенно лишило его литературных амбиций, и он переслал последующий том дилогии этому же "везунчику", сопроводив дар зловещим угрожающим письмом, которое "везунчик" уничтожил, предусмотрительно не читая. А так, как и его жена – тоже урожденная Витковская (вот какие витки и кренделя дает природа), то он почти на законном основании продолжил беззастенчиво знакомить всех желающих с арабесками придуманных и всамделишних коллизий.

9

В Крым Гордин добрался по железной дороге. Никто его не перехватил, даже пересечение новой границы России и Украины он проспал. Собственно, время пути, когда он не отсыпался, ушло у него на перелистывание первой попавшейся под руку периодики и восстановление по памяти текста прошловекового триллера. Ах, как мечтал написать триллер Кроликов! Его неоднократно анонсировал журнал "Пламя", он сто пятьдесят раз твердил, какой он могучий и талантливый и вот уже семьсот страниц накропал (любопытно, кстати, какой сухой остаток?), но когда Гордин делился с ним по телефону соображениями о законах жанра, Кроликов, несмотря на все свои амбиции новопринятого члена Пен-клуба, конспектировал эти худосочные теоретические эскапады, не подкрепленные совершенно никакой практикой. Но вот тебе, Вовочка, и Юрьев день! Вот тебе и карты в руки! Триллерист, артиллерист...

Многое ему приходилось с трудом домысливать. Хотя с романных событий миновало всего-то сто лет, для российских преобразований срок плевый, здесь за тысячелетие человек практически не изменился, все равно ряд душевных движений, моментов поведения и особенно нравственного выбора был ему непонятен, не говоря уже о развитии техники.

В Феодосию приехали утром, и по дороге Гордин долго смотрел в окно на мерцающее голубое море. Оно напоминало ему лазурные глаза Тани Паниной, "у тебя глаза морского цвета, у тебя глаза – два бурных моря..." почти тут же сочинился у него романс, не хватало только конгениальной музыкальной подкладки или наоборот накидки.

В Феодосии он с удовлетворением поменял свои доллары на украинские гривны и карбованцы, курс был значительно выгоднее, чем в Москве; и Гордин со своей чуть-чуть початой тысячей баксов чувствовал себя не просто потомственным графом или князем, а самым настоящим королем.

Сев в такси, он был в Планерском менее, чем за час. Подъехав прямо к воротам Дома творчества, он расплатился украинской валютой и смело отправился к дежурной сестре-хозяйке. Назвав по имени-отчеству директора, осведомившись следом, какой по счету дом он поставил на своем участке третий или четвертый – для подрастающих сыновей, Гордин получил после предъявления членского билета СП несуществующего государства отдельный номер на престижном втором этаже в коттедже рядом с памятником Ленину, до сих пор не снесенном воинственными демократами; милую женщину, обеспечившую ему законный, впрочем, уют, он отблагодарил цейлонским чаем и штатовскими сигаретами, купленными по дороге. И хотя сегодня этот скромный товар не представлял дефицита, были бы только деньги, все равно традиция оставалась традицией, а халява – халявой, и Гордин, будучи сверхэкономным от природы или трудного голодного детства, все равно любил вознаграждать даже мало-мальские усилия, направленные непосредственно в его адрес.

Войдя в номер, он с удовольствием прочувствовал скрежет ключа в замке, напомнивший ему скрежетанье кузнечиков на заре туманной юности. Наконец-то один, наконец-то наедине с собой, со своими пусть немногими, но хочется надеяться самобытными мыслями.

Он разложил немногие вещи, купленные также по дороге. Вместо атташе-кейса, спертого по дороге ловкими жуликами (то-то будет у них разочарование, когда они обнаружат внутри машинопись странного романа, который и читать скорее всего не будут, а выкинут в ближайшую урну или сожгут, и стопки чистой бумаги с несколькими исписанными листками почерком, напоминающим не то Пушкина, не то Ленина Владимира Ильича). Из пластиковой сумки Владимир Михайлович достал бутылку местной водки и двухлитровую бутыль "Кока-колы" с "золотой" крышкой. Смешав две жидкости, а попутно заглянув на дно кока-кольской крышки и обнаружив там, увы, "секретную" формулу, то есть скорее всего не выиграв, граф Гордин с удовольствием принял вовнутрь самодельный коктейль во славу Союза советских писателей, в том числе и Сержантова, и Ниухомнирылова. Закусывать было нечем, но впереди радостно маячил обед в столовой и Гордин энергично ринулся туда.

В основном зале он узрел поэта Кривду, сливающего аккуратно в стеклянную баночку суп и зажимающего котлету между двумя ломтями хлеба, и понял: он – дома, а Кривда, конечно, с новой любовницей. Выйдя из столовой, Владимир Михайлович зажмурился, словно Чеширский кот, улыбнулся, облизнувшись даже, и стал оглядываться. Буквально рядом окапывала деревья здешняя разнорабочая, вполне смазливая девушка. Гордин по-кошачьи улыбнулся ей, пряча на всякий случай коронки за губами, и предложил немедленно почитать стихи. К его удивлению и некоторому разочарованию она сразу согласилась, но почему-то добавила, что лучше стихи послушать в номере, так как местная администрация бдит и очень не любит, когда стихи разнорабочим, особенно женского пола, читают прямо на рабочем месте.

– Вы мне скажите, где Вы остановились, и через полчаса я буду, как штык или штыковая лопата, как Вы предпочитаете.

Девушка оказалась с юмором, но тем не менее точной, и действительно, через двадцать-тридцать минут, она рыбкой скользнула к нему в номер, через пару минут охотно выпила водки, не вспоминая о поэзии, а ещё через минуту изображала голую русалку в гординской постели и искренне удивилась, когда он, взглянув изумленно на округленный живот, спросил: "Ты что – беременна? На каком месяце?"

– Господи, тебе-то какое дело, даже лучше, не будет проблем, рассмеялась лучисто Валя или Женя и, не откладывая в долгий ящик, показала ему чудеса постельного гуманизма.

Владимир Михайлович тоже резвился, как мальчик. Он играл со своим потенциальным маршальским жезлом и, не желая складывать его даже на время в ранец, постарался воткнуть его буквально в каждое мало-мальски пригодное для этого укромное укрытие. Валя или Женя всячески потворствовала этому замечательному занятию, только её тугой округлый живот вызывал у Гордина, во-первых, образ волейбольного мяча, во-вторых, желание перебросить этот мяч через сетку и никогда больше не видеть. Что было тому причиной, он не знал, но поскольку интуиция его никогда не подводила, он ей доверился и выпроводил после двух геймов крымскую русалку и волейболистку вон, по возможности скрасив сие добровольным подношением оставшихся украшений стола в одну из свободных пластиковых сумок.

Небезынтересно, что несколько позднее Валя или Женя стала его по-детски шантажировать, забыв об обстоятельствах первой встречи, необходимостью аборта, к первопричине которого он, естественно, не имел никакого отношения, а также мифической историей наподобие его давней байки насчет терроризировавшей его банды уголовников, жаждущих переписывания сексинструкций на предмет лучшей информированности по договоренности между посетителями и посетительницами П-ских танцплощадок. По её же версии, она вместо того, чтобы перевезти по пути следования наркотики, переусердствовала по части волейбола с новоприбывшим писателем и нарушила график, а наркоклиенты, не дождавшись обещанной порции кайфа, выставили встречный счет её работодателям и, мол, вам, господин писатель, и следует возместить ущерб от аренды волейболистки, иначе будет очень плохо всем и в первую очередь ему, так как он не местный и самый крайний.

Гордин был уже не мальчик и со смехом отмахнулся от глупо построенной версии, платить стоит хотя бы за стройно и талантливо выстроенный сюжет. Отказавшись немедленно от очередной порции волейбольной ласки, он попрощался со сверхурочницей и, встретив её через полмесяца с необыкновенной красоткой, оказавшейся её младшей сестрой, с удивлением осознал, что ничего не понимает ни в волейболе, ни тем более в волейболистках. Только прежний Мельцин, пока не сосредоточился на большом теннисе, мог бы научить этому благородному знанию ещё более благородного вида спорта.

По вечерам Владимир Михайлович захаживал к Нине в подобие фитобара, где регулярно пил ароматный чай из крымских трав, утолял голод домашним сыром и напряженно вспоминал перипетии романа о семье Витковских. Он чувствовал, что если он не запишет немедленно по памяти полторы сотни машинописных страниц, то уже никогда жуткая тайна П-ской могилы не сможет позволить оттягиваться миллионам потенциальных читателей наподобие других триллеров прошлого века типа "Страшной мести" или "Кармен". Дозированная пошлость по-своему гениальна, как "секрет" ряда животных необходим для производства лучших духов. Бедный Гордин, magistre de elegantum отечественной литературы, впервые попробовал себя в качестве "играющего" тренера.

В Доме творчества он встретил две татарские супружеские пары. С одним из поэтов он учился в литинституте и даже с удовольствием переводил его ранние стихи, но сейчас почему-то не встретил должного взаимопонимания, возможно, у автора был комплекс супергениальности. Его псевдоним, кроме шуток, был Мехмед Модель. Другой поэт, Равиль Хайруллин, лысый, сосредоточенный главным образом на своем физическом здоровье, бегал с утра до вечера в полном спортивном обмундировании по территории Дома творчества, опасаясь выбежать хотя бы на набережную; в творчестве он последнее время перешел со стихов на прозу, в которой Гордин пока мало что понимал, и то время, что не бегал по асфальту, стучал на пишущей машинке "Ятрань".

В татарской компании Гордин и посетил Бахчисарай и Чуфут-кале, но главной радостью и туристической достопримечательностью для него оставался собственный отдельный номер в коттедже, а последующей по значимости набережная. Именно здесь он встретился и познакомился с белорусской волейболисткой (без метафорического гротеска и метонимии, господа!) Тамарой, к тому же любительницей игры в шашечные поддавки, чьи глаза затмили на какое-то время глаза Тани Паниной и Гордин забуксовал на девятой главе. Именно на набережной он встретился с другой, сегодняшней Таней Паниной, которая читала ему наизусть три ночи кряду романы Генри Миллера, на ходу иллюстрируя их живыми картинами в одном (собственном) лице или в двух лицах, привлекая в качестве напарника Гордина.

Вода для купания была ещё холодная, и только, взяв с собой непочатую бутылку коньяка (половину – до, вторую – после, а ещё лучше целиком вместо) можно было попытаться получить удовольствие от бултыхания в среде обитания медуз и прогулочных водных велосипедов.

В поселке отдыхали актрисы, любившие посещать писательский пляж. Одна из них была второй женой поэта и драматурга Виктора Коркина, следовательно для Гордина – табу, а вторая – очень даже ничего, если бы не любила театр абсурда и не пыталась превратить в оный самые простые человеческие желания. Впрочем, она настолько вдохновила нашего героя, что он не только написал пьесу о Державине александрийским стихом, где роль императрицы Екатерины предназначалась именно вдохновительнице, парадокс заключался в том, что по замыслу сбитого с панталыку автора императрица должна была выступить арбитром на дуэли двух лесбиянок, а это даже для студенческого театра МГУ времен перестройки и гласности было западло, но и похитил её синий лифчик (верхнюю часть купальника) и увез его с собой, фетишист несчастный, чтобы до сих пор хранить в пластмассовой матрешке (футляре от новогоднего подарка десятилетней давности).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю