Текст книги "Том 5. Воспоминания"
Автор книги: Викентий Вересаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 35 страниц)
Он был очарователен с высшими, по-товарищески мил с равными, надменен и резок с низшими, начинающими писателями, обращавшимися к нему за советом. Выскакивали от него, как из бани, – такие уничтожающие, раскатывающие отзывы давал он им. В этом отношении он был полною противоположностью Горькому или Короленко, которые относились к начинающим писателям с самым бережным вниманием. Кажется, нет ни одного писателя, которого бы ввел в литературу Бунин. Но он усиленно проталкивал молодых писателей; окружавших его поклонением и рабски подражавших ему, как, напр., поэта Николая Мешкова, беллетриста И. Г. Шкляра и др. С равными был очень сдержан в отрицательных отзывах об их творчестве, и в его молчании всякий мог чувствовать как бы некоторое одобрение. Иногда его вдруг прорывало, и тогда он был беспощаден. Помню, как однажды на «Среде» он жестоко раскатал Серафимовича за отсутствие собственного стиля и за подражание вычурной манере Сергеева-Ценекого тогдашнего периода. Был капризен и привередлив, как истерическая красавица. Напр., когда его приглашали участвовать в литературном вечере, он ставил непременным, совершенно категорическим условием, что будет выступать первым. И приезжал вместо 8 часов в 10. Устроители волновались, звонили ему по телефону, но выпустить кого-нибудь раньше его не осмеливались. Делало его таким окружавшее его поклонение. Если же он встречал решительный отпор, он сразу отступал. Когда у нас было решено издавать сборники, и я был выбран их редактором, то я спросил Бунина:
– Иван Алексеевич, дадите вы нам что-нибудь в сборник?
Он кокетливо и томно ответил:
– Хорошо, только с одним непременным условием: чтобы моя вещь была напечатана на первом месте. Или уже на самом, самом последнем.
Я решительно ответил:
– Будет помещена в том порядке, в каком рукопись поступит к нам.
И он покорился.
Товарищи очень настаивали на том, чтобы скорее приступить к изданию сборников. В этом сходились и такие антагонисты во всем, как Бунин и Клестов. Как я уже писал выше, я всеми силами противился этому. Главная причина была та, что сборники должны были иметь свою определенную физиономию. Это было время моды на альманахи. Но сборники «Знания» уже дышали на ладан и вот-вот должны были прекратиться. Сыграв в свое время очень большую общественно-революционную роль, они под конец совершенно вы дохнулись, стали серыми и скучными. Кроме специально модернистских сборников, как сборники «Скорпиона», «Грифа», широким распространением пользовались петербургские альманахи «Шиповник» и московские «Земля». «Шиповник» держался модернистского уклона, печатал Леонида Андреева, «Навьи чары» Сологуба, Сергеева-Ценского и др. «Земля» представляла собой альманахи чисто торгашеского типа. Их издавал бумажный торговец Блюменберг. Первые сборники ему организовал во время оно Клестов. Вскоре Клестов был сослан, а когда воротился и предложил Блюменбергу свои услуги, тот ему ответил, что никакие редакторы ему не нужны, а важно вот что: для каждого сборника «гвоздем» взять произведение какого-нибудь широкопопуляриого писателя, заплатив ему по 1000 руб. с листа, а остальное заполнить какой-нибудь трухой по 200 руб. за лист, а при этом, очевидно, редактор мог бы только мешать. Любимым «гвоздем» для них был Арцыбашев, порнографические романы его были полны самого разнузданного оплевания жизни и революции.
Я выступил в нашем издательстве с программой, которую в двух словах можно было охарактеризовать так: утверждение жизни. Этим приблизительно все уже сказано: в сборниках наших не должно найти место даже самое талантливое произведение, если оно идет против жизни, против необходимости борьбы за лучшую жизнь, за перенесение центра тяжести в потусторонний мир, за отрицание красоты и значительности жизни.
Программа эта вызвала целую бурю, и я до сих пор удивляюсь, как мне удалось ее провести. Сергеев-Ценский с возмущением писал: «Это значит, – хочешь, не хочешь, а ходи весело?» Борис Зайцев иронически спрашивал:
– Если бы Достоевский вам прислал «Преступление и наказание», то вы бы его не напечатали?
Бунин неистовствовал больше всех. Он спрашивал:
– Ну, а если я напишу вещь неподходящую под вашу программу?
Я отвечал:
– Тогда я ее не приму. У нас есть много других журналов и альманахов, можете напечатать там.
Он приходил в бешенство от одной мысли, что ему можно отказать.
– И Льву Толстому вы бы отказали?
– И ему бы отказал, если бы прислал какой-нибудь свой благочестивый народный рассказ. А уж от «Хаджи Мурата», конечно, не отказался бы.
– Да, поймите же, ведь вы заставите этим писателей писать против совести, подлаживаться, говорить о радости жизни, которой у них в душе совершенно нет, ведь это поведет к полному развращению литературы.
– Вы первый, Иван Алексеевич, не станете ничего писать, подлаживаясь к кому бы то ни было. И это ваша великая заслуга, Подлаживание не будет художественно ценным, и мы его все равно не примем, а если в противовес «Шиповникам» и «Землям» мы создадим центр, куда потянется все живое в литературе, все любящие жизнь и верящие в будущее, то этим мы сделаем большое и важное дело.
Никакой встречной программы мои оппоненты выдвинуть не могли. Братья Бунины и др. хотели, чтобы сборники представляли из себя просто сборники хороших произведений. Вероятно, они сами в душе чувствовали, что это будет дело совсем уже несуразное и беспринципное, и этим, вероятно, только и можно объяснить, что при поддержке более молодых членов товарищества моя программа прошла. Безусловно желательными и ценными участниками сборников мне представлялись Сергеев-Ценский, от мрачного пессимизма и словесных выкрутасов первых своих вещей перешедший к таким ясным, утверждающим жизнь вещам, как «Медвеженок» и «Недра», Иван Шмелев и Алексей Толстой, полные нутряной, земляной силы; конечно, Куприн; приемлемым во многих вещах казался и Бунин, а «Ночного разговора» его, как я прямо заявил ему, я бы печатать не стал. Приемлемым представлялся и Борис Зайцев, хотя и настроенный мистически, но мистицизм этот был светлый, освещающий жизнь, вроде мистицизма Франциска Ассийского. Целиком, конечно, были желательны Короленко и Горький. Совершенно неприемлемым представлялся мне Семен Юшкевич за его напряженный, взвинченный пессимизм…
Самое трудное в ведении дел издательства была необходимость непрерывной борьбы с той обывательщиной, которую все время старалось проводить общество «Среда» с возглавлявшими ее братьями Буниными. Мне, кажется, уже приходилось писать о московских «милых человеках», очень друг к другу терпимых, целующихся при встречах, очень быстро переходящих друг к другу на ты. Помню, как коробило это беллетриста д-ра С. Я. Елпатьевского:
– Сидим с ним за бутылкой вина, вдруг он хлопнет по плечу: «Эх, Сережка, выпьем, брат, на ты!». Мне шестьдесят лет, ему и того больше, какой я ему Сережка, какой он мне Васька?
Однажды братья Бунины предложили в члены нашего товарищества С. С. Голоушева. Это был типический московский «милый человек», доктор по женским болезням, писавший очень хорошие критические статьи по вопросам живописи и театра под псевдонимом Сергей Глаголь. Когда-то в молодости он был участником процесса 193, но с тех пор давно угомонился, служил полицейским врачом Хамовнической части и был членом партии даже не кадетов, а октябристов. Я сдержанно возразил, что такой политически безразличный член нежелателен для нашего товарищества. Но особенно на этом не настаивал, вполне понимая, что для «Среды» как раз такие люди и желательны. Поэтому я выбрал другой путь. Подготовил более молодых членов нашего коллектива и на общем собрании, где происходили выборы новых членов, мы провалили Голоушева. Они все так не сомневались в его избрании, что даже не мобилизовали своих приверженцев, такой ведь милый человек! Когда был объявлен результат голосования. Ив. Бунин совершенно ошалел, ударил кулаком по столу и заявил, что остается только одно – уходите из гнезда этих непрерывных интриг. Я доказывал, что для нашего полит<ического> лица совершенно неприемлем человек, служащий полицейским врачом. На это Серафимович враждебно возражал, что Голоушев, когда от него потребовали присутствие как врача при казни революционеров, совершавшейся как раз в Хамовнической части, отказался от службы. Я на это возражал; если бы он и в таком случае остался служить, то ему просто нельзя было бы подавать руки, но то, что он и без этого целый ряд лет прослужил полицейским врачом, достаточно его характеризует с политической и общественной стороны, хотя я не отрицаю, что человек он милый.
Все очень много возмущались. Но как раз в это время произошел такой случай. Из Петербурга приехала В. Н. Фигнер. Она давала в наши сборники отрывки из своих воспоминаний, и ей захотелось их прочесть специально московским беллетристам. Пригласила она на чтение братьев Буниных, Телешова, Брюсова, Ал. Толстого, Ив. Шмелева, Бор. Зайцева, меня и др.
Я сидел с Верой Николаевной в литературном кружке и разговаривал с ней. Подходит Ю. А. Бунин, кругленький, сияющий, как всегда, благодушием и расположенностью ко всем, и говорит ей:
– Вера Николаевна, вы ничего не имели бы против, если бы на ваше чтение приехал известный художественный критик C. С. Голоушев.
Но в Вере Николаевне, – в этом великолепном экземпляре сокола в человеческом образе, – меньше всего было чего-нибудь от московского «милого человека». Она не стала растерянно бегать глазами, не стала говорить, что для него, к сожалению, не найдется места и т. п. Она подняла голову и решительно, раздельно ответила:
– Это тот самый Голоушев, который участвовал в процессе 193 и потом стал полицейским врачом? Нет, уж избавьте.
Ю. Бунин сконфуженно стушевался. Я ему потом сказал:
– Что, Юлий Алексеевич, видно, не только я один такой «интриган», что выступил против принятия Голоушева в члены нашего товарищества?
Однажды прислал нам для сборника свой беллетристический рассказ С. М. Городецкий. Уже началась империалистическая война. Он напечатал в иллюстрированном! журнале «Нива» чрезвычайно патриотическое стихотворение под заглавием, помнится, «Сретенье», где восторженно воспевал императора Николая II, как вождя, ведущего нас против германцев за святое дело. Когда я получил его рукопись, я, не читая, распорядился отослать ее ему обратно. Это изумила товарищей.
– Но, может быть, это прекраснейшая вещь?
– Какая бы ни была прекрасная вещь, но мы не можем его именем пачкать наших сборников.
Особенно негодовал Ал. Толстой. Он говорил мне по телефону с якобы шутливым негодованием:
– Викентий Викентьевич, вы положительно великий инквизитор. Да, может быть, это талантливейшая вещь, а вы его отлучаете от литературы и предаете моральной казни только за то, что его политические взгляды другие, чем ваши. Нет, положительно, вы – великий инквизитор!
Городецкий пожелал объясниться с нами. Я ему назначил час, когда буду дома. Он пришел очень взволнованный и был крайне поражен, что встретил его я один. Он, видимо, ждал, что придет на собрание верховного трибунала инквизиторов и будет давать перед ним объяснения. Он сказал длинную речь, где высказал такую точку зрения.
– Поэт является голосом парода, и его задача – в том, чтобы в каждый момент отображать этот его голос. Я категорически утверждаю, – говорил он, – что в первые месяцы войны глаза народа с восторгом и надеждою были обращены на Николая, и для того момента я был совершенно прав, воспевая ему дифирамбы. А что будто бы царь прислал мне за эти стихи золотое перо, то это неправда, – прибавил он.
Меня удивила такая точка зрения.
– Я бы думал, что призвание поэта – звать народные массы за собою, а не плестись в хвосте их настроений. Отчего бы тогда не воспеть немецких погромов, которые недавно волною прокатились по Москве и которые производили самые подлинные народные массы? Извините, но самое имя ваше безотносительно качеству вашего рассказа мы не считаем приемлемым для наших сборников.
Мне кажется, я пробыл редактором издательства года два. Война уже началась, я был призван врачом на военную службу и заведовал дезинфекцией военно-санитарных поездов на одном из московских вокзалов. Я не мог уже, как прежде, отдавать много времени редакторской работе. На правлении новым редактором выбрали Ив. Бунина. Только что он был выбран, слово попросил Ю. Бунин и сказал, что труд редактора – труд большой и ответственный к навряд ли такой труд можно оставлять неоплаченным, – и предложил для начала назначить брату 100 руб.
Еле владея собою, я сказал Ю. Бунину:
– Юлий Алексеевич, почему, когда я был редактором, вам это не пришло в голову, и вспомнили вы об этом только тогда, когда редактором стал ваш брат? Я выхожу из издательства!
И в негодовании вышел из комнаты. Они все очень переконфузились. Просили меня остаться и Бунину жалованья не назначили. Редактором Бунин пробыл всего, кажется, месяца два-три, и потом его сменил Телешов. Телешов покорно вел бунинскую линию. Однажды перед выходом очередного сборника Телешов вдруг поднял в правлении вопрос, в каком порядке печатать на обложке имена участников сборника. Я сказал:
– Какой же тут вопрос. Ясно, – в том порядке, в каком помещены вещи в сборнике, как всегда мы и делали.
Телешов из кожи лез, чтоб доказать, что гораздо лучше напечатать имена авторов в алфавитном порядке. Вдруг я понял: при алфавитном порядке Бунин оказывался, по крайней мере на обложке, на первом месте.
Был еще случай с Тимковским. Это была трагическая фигура автора одного произведения. Его драма «Сильные и слабые» имела большой успех в Малом театре. Все остальное было одно хуже другого. Пьесы его из уважения к его имени ставились на сцене, но через два-три представления снимались. Рассказы были серые, тусклые, где нудно выводились идеальные народные учительницы и энергичные земские врачи. Он, наконец… представил мне свой рассказ, который пришлось отвергнуть. Когда редактором стал Телешов, Тимковский представил ему другой рассказ. Деликатный Телешов ответил, что рассказ слишком велик и не может быть помещен в очередном сборнике по своим размерам. Казалось бы ясно: это был отказ. Если бы рассказ был хорош, то редактор просил бы его оставить до следующего сборника. Но Тимковский для чего-то захотел проучить Телешова за его «фальшивость» и сказал:
– Ах так, велик? Ну вот, пожалуйста маленький рассказ, всего в пол-листа.
Телешов, припертый в угол, принял рассказ. Рассказ был ужасный. И во всех рецензиях отмечалось, что если мы будем печатать такие рассказы, то быстро скатимся на уровень макулатуры.
Потом редактором была коллегия из Ю. Бунина, Ив. Шмелева и меня. Потом пришла революция, нас разбросало кого куда, и в самом начале двадцатых годов товарищество паше прекратило свое существование.
* * *
Март 1917 года. Недавно отгремела Февральская революция, и трон, все еще казавшийся таким безнадежно и раздражающе прочным, вдруг рассыпался песком. Было у всех желание собраться, поделиться впечатлениями, переброситься мнениями. И вот все сливки московской интеллигенции в лице ее крупнейших представителей собрались одним вечером в Художественном театре в большом нижнем фойе. Кроме Станиславского, Немировича и крупнейших артистов театра, сколько помню, были еще Южин, много профессоров и сотрудников «Русских ведомостей», князь Евгений Трубецкой, Н. В. Давыдов, С. Н. Булгаков, Бердяев, Андрей Белый, Брюсов, братья Бунины, Волошин и много других. Делились своими впечатлениями, высказывали пожелания. Я в это время вращался в революционной среде, часто виделся с Ив. Ив. Скворцовым-Степановым, Петром и С. Н. Смидович, Нагиным, Хинчуком, Милютиным и др. Дико и странно было слушать раздававшиеся здесь речи. Андрей Белый, недавно возвратившийся из Петербурга, рассказывал о том, как толпа срывала погоны с генералов и офицеров. Евгений Трубецкой говорил, что теперь больше, чем когда-либо, нам нельзя отказываться от Константинополя. Булгаков, Бердяев, Волошин, много разных профессоров говорили о необходимости довести войну до победного конца. Вдруг поднялся Ив. Бунин и сказал председательствовавшему Немирович-Данченко:
– Я бы хотел, чтобы по этому вопросу высказался бы Викентий Викентьевич Вересаев.
У нас с Ив. Буниным были отношения своеобразные. Я не выносил его самовлюбленности, кокетства и очень сурово в этом отношении его обрывал. Не думаю, чтобы и он ко мне питал особенно нежные чувства. Но несколько раз бывало – обстоятельства складывались так, что мы с ним выступали одним дружным фронтом. Было так, например, года два перед тем, когда у Телешова Леонид Андреев читал свою новонаписанную драму «Самсон». За ужином произошла жестокая схватка по вопросу о задачах искусства между Леонидом Андреевым, Сологубом, Сергеем Глаголем, с одной стороны, Буниным и мною, с другой. И чувствовалась в это время с ним какая-то братская связь, и что-то трогательное было в это время в его отношении ко мне. Мне кажется, говорить он был не мастер и ему была приятна и ценна моя поддержка, как единомышленника. Так вот и теперь, мне только не совсем понятно: ведь он знал, что я социал-демократ, вероятно, знал и мой взгляд на продолжение войны. Неужели он был таких же взглядов на это? Во всяком случае, видимо, ему совершенно невтерпеж была та умеренно-либеральная и барабанно-патриотическая болтовня, которая тут лилась рекою.
Немирович-Данченко предложил высказаться мне. Я сказал приблизительно так:
– Еще совсем недавно самодержавие стояло над нами, казалось так крепко, что брало отчаяние, когда же и какими силами оно будет, наконец, сброшено. И вот случилось как будто совсем невероятное чудо: так легко, так просто свалилось это чудище, жизни которого, казалось, и конца не будет. Прямо – чудо. – Ал. Ив. Южин радостно и сочувственно закивал мне головой, видимо, испытывая то же ощущение. – Так вот я и думаю: если могло случиться одно такое чудо, то почему не смогло бы оно повториться? Почему бы нам не попытаться, говоря словами Фр. Альберта Ланге, «требованием невозможного сорвать действительное с ее петель»? Тут собрались сливки русской интеллигенции. Какой бы огромный эффект на весь мир получился, если бы эта интеллигенция, вместо того, чтобы требовать себе Константинополя и разных других лакомых кусочков, заявила бы во всеуслышание: конец войне! никаких аннексий, никаких контрибуций! Полное самоопределение народов!
В той среде, где вращался я, это давно стало банальнейшим общим местом. Но здесь это произвело впечатление взрыва бомбы.
Объявлен был перерыв. Ко мне подходили Андрей Белый, Бердяев, с которым я до тех пор не был знаком, еще многие другие и яро мне доказывали неправильность моей точки зрения. Самое курьезное было вот что: я говорил про «чудо» просто в фигуральном, конечно, смысле, имея в виду неожиданность событий, и совершенно упустил из вида публику, перед которой я это говорил Для Бердяева, Булгакова «чудо» – это было нечто совершенно реальное, могущее совершиться как таковое, и они мне старались доказать, что нет никакого основания ожидать такого «чуда». Бунин, кажется, моим выступлением остался доволен.
В этих кипящих спорах в фойе театра дружески, без вражды сошлись представители самых различных общественных и литературных группировок Мне лично это очень понравилось, потому что до тех пор мы сходились с модернистами, религиозниками и всякими мирнообновленцами только на боевых публичных диспутах, где, конечно, было не до того, чтобы вслушиваться и вдумываться в высказывание противников. И тут у многих участников собрания явилась мысль о создании чего-то вроде московского клуба писателей, где бы сходились лица самых разнообразных художественных и политических установок для хорошего, дружеского обмена мнениями. Тут же этот клуб и был основан. Вошли в него: Бердяев, Булгаков, Лев Шестов, Г. А. Радчинский, Брюсов, Андрей Белый, Ив. Бунин, Борис Зайцев, кажется, Вячеслав Иванов и др. Преобладали они, а не мы. Вероятно, именно ввиду этого для компенсации выбрали председателем меня. Клуб собирался периодически до самого лета, и был на нем целый ряд интересных докладов. После лета пришла Октябрьская революция, и клуб распался, Но воспоминание о нем у меня осталось хорошее.
Как я не стал почетным академиком
Было это, мне кажется, в конце 1912 или в начале 1913 года. Заседали мы как-то вечером в правлении «Книгоиздательства писателей». Иван Бунин скучающе просматривал вечернюю газету. Вдруг он с сожалением воскликнул:
– Умер Мамин-Сибиряк!.. А мы как раз собирались избрать его в почетные академики. Эх, жалко, не поспели! Тяжелая его жизнь была в последние годы. Утешили бы старика.
По окончании заседания вышел я из правления с братьями Буниными. Иван Алексеевич вдруг берет меня под руку и спрашивает:
– Как вы, Викентий Викентьевич, относитесь к институту почетных академиков?
– Нахожу, что это черт знает, что такое. Из писательской массы выделяют двенадцать человек, – почему именно двенадцать? – и награждают их словом «почетный академик». И все считают это какой-то важной наградой и смотрят на них среди других писателей, как на генералов. Не люблю генералов ни в какой области.
Бунин помолчал, потом сказал тихо и искушающее:
– А если мы вас выберем почетным академиком?
– Буду очень рад, – чтобы иметь возможность публично отказаться от этого звания и указать на всю его комичность.
– Жаль…
На следующий день звонит мне по телефону Юлий Алексеевич Бунин.
– Викентий Викентьевич, брат меня просил переговорить с вами. На его юбилее, как вы знаете, присутствовало несколько почетных академиков. Между прочим, они обсуждали кандидатуры на три имеющиеся вакансии и постановили выбрать вас, как писателя-общественника, Мережковского, как представителя модернизма, и кн. Сумбатова-Южина, как драматурга. Выбор обеспечен, даже если бы остальные академики на это не пошли. Из имеющихся девяти присутствовало на совещании пятеро: брат, Боборыкин, А. Н. Веселовский, Овсяннико-Куликовский и (кажется, пятым он назвал Златовратского, если он в то время уже не умер). Но вы понимаете, – конечно, если вы собираетесь отказаться, то они предпочтут вас не выбирать.
И он стал мне пространно доказывать, что это учреждение – весьма разумное, что вполне законно желание отметить заслуги достойного писателя и т. п. Тянуло меня совершить предательство, – согласиться, а потом, после выборов, с треском отказаться. Конечно, было бы небесполезно высмеять это учреждение. Но я ответил:
– Если они считают меня достойным, то должны бы выбрать независимо от того, откажусь я или нет. Пусть они действуют так, как им повелит их совесть, а я буду поступать, как мне подскажет моя.
Выборы были отложены на неопределенное время.