Текст книги "Том 1. Повести и рассказы."
Автор книги: Викентий Вересаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Я замолчал. Литейщик тоже молчал. Потом заговорил опять:
– Наша работа вредная. Медь на грудь садится, все в чахотке помирает народ; до сорока лет мало кто доживет здоровым. Куда тогда пойдешь? В деревню, больше некуда.
– Невеселая ваша жизнь будет в деревне.
– С одной тоски помрешь.
Он задумчиво поглядел в окно.
На мглистом горизонте, над лесом, алели мутно-пурпуровые пятна. По-прежнему было душно и тихо. По склонам лощин лепились убогие деревеньки, в избах кое-где засветились огни; окутанные загадочною сухою мглою, проносились мимо нас эти деревеньки – такие тихие, смиренные и жалкие…
Ответ моего собеседника не был для меня новостью; уж много-много раз приходилось мне слышать тот же до стереотипности тождественный ответ: «Как порвешь? Чуть что коснись, – заболел, стар стал или что, – куда денешься?»
Что и говорить, это ли не основательная причина! Когда человек вконец измотается на работе, когда, бессильный и больной, с изъеденными чахоткою легкими, он будет выброшен на мостовую, как негодная ветошка, что тогда?
Тогда себя, мой гордый брат,
Голодной смертью умори ты!
Лучше уж медленная агония в деревне. Но ведь все-таки же это не больше, как агония! А право на эту агонию приходится покупать ценою ломки и калечения всей жизни…
1899
К спеху
Однажды вечером я сидел на крылечке избы моего приятеля Гаврилы и беседовал с его старухой матерью Дарьей. Шел покос, народ был на лугах. Из соседнего проулка выехал на деревенскую улицу незнакомый лохматый мужик. Он огляделся, завидев нас, повернул лошадь к крылечку и торопливо спрыгнул с телеги.
Мужик был бос, порты болтались на его ногах; из расстегнутого ворота грязной холщовой рубахи глядела коричневая грудь, густые волосы на голове были спутаны и пересыпаны сенной трухой.
– Эй, тетка! Где тут у вас самая рябая девка живет? – с тою же торопливостью обратился он к Дарье. Вообще во всех его движениях было что-то торопливое и как будто очумелое.
– Чтой-то, господи помилуй! – медленно произнесла Дарья и широко раскрыла глаза. – На что тебе?
– Самая что ни на есть рябая! Сказывали, есть у вас такие…
В смеющихся глазах Дарьи промелькнуло что-то: она поняла. Но я не понимал и удивленно смотрел на мужика, припоминая в то же время, что я где-то видел его раньше.
Дарья протяжно ответила:
– Есть, милый, есть рябенькие!.. А ты сам откудова?
– Из Малахова сам я… Сорок ден, как жена померла, дома трое ребят, а пора, знаешь, горячая. Никак не управиться одному!
– Ты вот что: иди ты к Мотьке десятсковой. Вот она, десятская изба, рядом.
– А как, скажешь, пойдет она за меня?
– Ты сам ее и спроси… Да вон она от колодца с ведрами идет. Как подойдет, ты и спроси.
– Илья! Или не признал? – обратился я к мужику.
Он быстро уставился на меня своими бегающими глазами.
– А-а, Викентьич! – радостно проговорил он, и в углах его глаз запрыгали морщинки. – Будь здоров, с приездом!
Он протянул мне корявую руку.
– Татьяна твоя померла? – спросил я, пораженный.
– Померла, померла! – пробормотал он. – Вчера сороковины справил. Заложило бок, – в неделю свернулась, царствие ей небесное!.. Померла, померла Татьяна!
В прошлом году, позднею осенью, я ночевал в Малахове у Ильи, и мне хорошо помнилась его жена Татьяна. Рядом с очумело-суетливым Ильею странно было видеть ее, неторопливую и спокойную, с ясными, ласковыми глазами; видно было по всему, что она стояла поверх мужа и что он признавал ее опеку, уверенную и любовную… И вот она умерла. То-то он теперь такой грязный и лохматый!
К соседнему двору подошла коренастая, приземистая Мотька с двумя ведрами на коромысле. Илья поспешно бросил вожжи в кузов телеги и рысцою, в болтающихся портах, подбежал к Мотьке.
– Девочка, а девочка! Ты самая рябая на деревне?
Мотька поставила ведра на землю, удивленно оглядела Илью, вдруг густо покраснела и потупилась.
Илья деловито заговорил:
– Слушай, девочка! Холостой тебя не возьмет, – на что ты ему такая? А я вдовый, трое ребят у меня, хозяйство, как следует быть, – лошадь, корова, ну и все такое… Пойдешь замуж за меня?
Мотька стояла, потупившись, и молчала.
– Что ж ты, девонька, молчишь? Ай, обиделась? – недоумевающе спросил Илья.
Дарья слушала и покатывалась со смеху.
– Ступай к бате! – тихо ответила Мотька.
– Ну его, батю! Ты-то пойдешь ли?
– А вот батя тебе и скажет.
Илья ударил себя по бедрам.
– Заладила одно: батя да батя… Я тебя спрашиваю.
– А ну те к черту, паралик лохматый! – вдруг сердито крикнула Мотька, схватила ведра и стремительно ушла в ворота.
Илья поднял брови, поглядел ей вслед и, почесывая в спутанных волосах, побрел к нам.
– «Батя» да «батя», больше ничего! – разочарованно произнес он. – Сама ряба так, что лучше и не надо, а тоже – «батя»! А того не понимает, что бате ее бутылку водки поставь, да еще приезжай, да еще… а времени где же возьмешь! Пора горячая, мне бы поскорее!
Он высморкался пальцами, задумчиво отер руку о подол и вдруг встрепенулся.
– Нет ли у вас здесь еще кого? Нету?… Ну, коли нету, то, значит, до Тайдакова надо доехать; там тоже, сказывают, рябенькие есть… Оставайтесь здоровы!
Илья взвалился на телегу, захватил в руки вожжи и повернул на дорогу в Тайдаково. Я с недобрым чувством смотрел ему вслед, и мне вспомнились ласковые, ясные глаза Татьяны, умершей всего шесть недель назад.
Мотька появилась в воротах. С злым, нахмуренным лицом она стояла и глядела на золотистое облако пыли, в котором дребезжала телега удалявшегося Ильи.
– Ты что же это, девка, жениху-то отказала? – невинно спросила Дарья.
– «Отказала»! Сам страшный какой, а меня с первого же слова срамить зачал: ты, говорит… самая рябая на всей деревне!..
Голос Мотьки задрожал, – от обиды или от сожаления?… Она повернулась и снова ушла во двор.
В середине июля я возвращался домой на беговых дрожках из Тулы. Был самый разгар страды. Солнце садилось, вся даль к западу была затянута нежно-золотистою пылью, как туманом; пахло спелою рожью. По безбрежной шири полей всюду виднелись рассеянные в одиночку рубахи косцов и согнутые спины жниц; пыльные, облитые потом, все работали молча и сосредоточенно. Что-то тягучее и туповластное стояло в знойном воздухе, и копошившиеся среди ржи молчаливые люди казались пригнетенными рабами какой-то огромной, беспощадной силы.
Солнце село, на востоке появилась серо-лиловая полоса с слабо-пурпуровым краем – первая тень надвигающейся ночи. Золотистый запад бледнел, полоса на востоке темнела и росла; а вместе с этим вокруг становилось все тише и людей на полях попадалось все меньше. Дойдя до четверти неба, надвигавшаяся с востока тень слилась с вдруг потемневшим небом, и на нем замигали звезды.
Дрожки быстро катились по накатанной дороге в серой мгле вечера. С низин потянуло влажной прохладою. Во встречных деревнях гасли огни. Истомленное зноем и трудом, все вокруг сладко засыпало.
Была поздняя ночь, когда я проезжал через Малахово. Деревня спала мертвым сном. Вдруг у крайней избы, около плетня, я заметил черную фигуру. Она медленно ходила под лозинами взад и вперед, медленно и однообразно раскачивалась… Неужели это Илья? Изба была его, а неделю назад, поздно вечером проезжая через Малахово, я видел Илью, сидевшего на завалинке и баюкавшего ребенка. Я остановил лошадь.
– Илья, это ты? – окликнул я человека.
– Я, – коротко ответил он из темноты.
Я слез с дрожек и подошел к Илье. На руках, под накинутым на плечи зипуном, он держал закутанного в свивальник ребенка. Я спросил:
– Что, или и до сих пор не нашел ты себе невесты?
– Невесты-то?… Нет, слава богу, тогда же дело сладил в Тайдакове. Есть теперь баба; хорошая баба, лихая на работу, – дай бог всякому.
– Что же это ты сам с ребенком носишься?
– Не привык он к ней, – неохотно ответил Илья.
Я вгляделся в ребенка.
– Да он же спит! – воскликнул я.
– Пущай спит! – пробормотал Илья.
– Вот чудак! Пошел бы и сам спать, – устал ведь с работы! Да и для ребенка лучше, если положишь его.
Илья помолчал.
– А может, я это не для него делаю, а для себя?
Я удивленно оглядел его. Лицо Ильи было грустно и необычно сосредоточенно. И вдруг я понял…
Страдные дни властно отбирали себе у Ильи все его помыслы и всю душу. И вот короткие ночи он вместо отдыха одиноко ходил с ребенком под лозинами, отдаваясь на свободе воспоминаниям и тоске.
Ребята
[текст отсутствует]
Ванька
Года три назад я работал монтером на одном большом петербургском железоделательном заводе. Как-то вечером, в воскресенье, я возвращался домой с Васильевского острова. Дело было в июне. Поезд пригородной дороги, пыхтя, мчался по тракту вдоль Невы; империал был густо засажен народом; шел громкий, пьяный говор.
– А что, дяденька, в Александровское село доеду я на этой машине? – обратился ко мне мой сосед, толстогубый парень с крепким, загорелым лицом. Он был в пеньковых лаптях и светло-сером зипуне, на голове сидела громадная облезлая меховая шапка. Серою деревнею так от него и несло. Несло, впрочем, и водочкою.
– Доедешь, – ответил я.
– А тебе на которое место? – спросил его сосед по другую сторону, старик сапожник.
– Значит… в Александровское село!
– Я понимаю, что в Александровское… Место-то которое? Какая улица?
– Не знаю я…
– Эх ты тетка Матрена!.. Давно ли в Питере?
– В Питере-то?
– Да, в Питере-то!
– Нонче утром приехал… Значит, в селе Александровском земляк у меня, у него я пристал. А сейчас к дяде ездил на шашнадцатую линию, – у господ кучеряет… Винца, значит, выпили с ним…
– Как же ты теперь домой попадешь, дурья ты голова? Нужно знать, какая улица – раз, как номер дому – два! – поучающе произнес старик.
– Он думал, тут деревня ему, – отозвался из-за спины скамейки фабричный парень. Спросил: «Где тут, братцы, Иван Потапыч живет?» – а ему всякий: «Вон-он!..» Нет, подожди, – эка ты, брат, какой!
– Должен был адрес спросить! – поучал старик.
– Вер-рно! – с удовольствием согласился парень в шапке и тряхнул головой.
– Вот теперь и ищи земляка своего!
– Ты какой губернии-то? «Скопской»? – быстро спросил фабричный.
– Скопской.
– Ну, во-от!.. Скопской, – сразу видно!
Кругом засмеялись. На парня сыпались насмешки. Он потряхивал головой, затягивался цигаркою, самостоятельно сплевывал и с большим удовольствием повторял: «Верно!.. Правильно!..»
– Вот тебе село Александровское, приехали. Слезай, ищи земляка!
Парень торопливо встал и спустился вниз. Слегка пошатываясь, он быстро пошел посреди улицы, потряхивая головою и мягко ступая по мостовой пеньковыми лаптями. На перекрестке неподвижно стоял городовой. Парень снял перед ним шапку, с достоинством тряхнул волосами, надел шапку и гордо зашагал дальше. Вскоре он исчез в сумраке белой ночи…
Дня через два мне дали на заводе нового подручного. Я тогда работал на линии. Передо мною предстал мешковатый парень, в огромных сапожищах и меховой шапке. Это был мой сосед по конке.
Он проработал у меня с неделю. Смех было иметь с ним дело, а иногда прямо невмоготу.
– Иван, подай лестницу!
Иван, глазеющий на мою работу, начинает медленно шевелиться.
– Лестницу?… Ка-акую?
– Да давай скорей лестницу, че-ерт!! «Какую»!..
Иван не торопясь берет лестницу и, ворча, начинает ее прилаживать к стене.
– Сам черт! На-ка!.. Чего орешь?
В нем совсем не было заметно той предупредительной готовности принимать насмешки и ругательства, какую он проявил тогда на конке. Напротив, весь он был пропитан каким-то милым, непоколебимым чувством собственного достоинства, которое совершенно обезоруживало меня.
Пошлешь его на станцию:
– Сбегай, принеси дюжину патронов, да поскорей, пожалуйста!
Иван тяжело пробежит десяток шагов и идет дальше, солидно и убийственно медленно шагая своими сапожищами. Ждешь, ждешь его. Через полчаса является, словно с прогулки.
– Где ты пропадал?
– Где? А ты куда посылал?
– Чертова ты перечница! Пять минут сбегать, а ты полчаса ползешь!.. Квашня!
– Чего орешь-то! – хладнокровно возражает он.
Присели мы с ним как-то покурить.
– Ты бы, Иван, должен бы меня побольше уважать, – сказал я. – Ведь я над тобою выше стою.
– Черта ли мне тебя уважать!.. На-ка! – изумился Иван. И он с любопытством оглядел меня своими круглыми глазами, словно выискивал, – за что же это, собственно, я претендую на его «уважение»?
Необычно было с ним беседовать, – совсем с другой планеты спустился человек. «Жена моя из Подгорья к нам приведена…» Словно о корове рассказывает. Или сообщает, что отец письмо прислал, велит к Ильину дню выслать пять рублей, а то отдерет розгами. Это двадцатилетнего-то мужика… И обо всем рассказывает так, как будто иначе и не может быть.
Через неделю его взяли на станцию. Однажды мой всегдашний подручный загулял, и мне снова дали на день Ивана. Опять явился он в своих сапожищах, медленный и солидный, при взгляде на которого сердце начинает нетерпеливо кипеть.
– Ну ты, дубовая голова, подбери губы! Давай тали заправлять! Живо!
Иван молча нагнулся, взял веревку и стал поспешно продевать ее в блоки. Продевает и все молчит. Я покосился на него: что это с ним?
– Ты что же не ругаешься? – сконфуженно спросил я. – Обругали тебя, ты должен ответить.
Иван молчал.
– Что же ты молчишь?
Он исподлобья взглянул на меня и вдруг самодовольно ухмыльнулся.
– Нешто я не понимаю? Небось ты мне старшой! Я против тебя не могу слов говорить!
И весь день был со мною смирен и испуганно почтителен.
Как-то поздно вечером я зашел на нашу электрическую станцию. Помощник машиниста возился около паровой машины; дежурный у доски, повернувшись к доске спиною, читал «Петербургский листок». Иван неподвижно стоял у стены и пялил сонные глаза на ярко освещенные циферблаты вольтметров и амперметров.
Следом за мною вошел наш мастер. Засунув руки в карманы кожаной куртки, с папироской в зубах, он остановился, посвистывая, в дверях. На лицах присутствующих мелькнула мимолетная улыбка, все насторожились.
Вдруг лицо мастера налилось кровью, глаза свирепо выкатились.
– Ванька, где мятла?! – гаркнул он.
Иван вздрогнул и быстро отделился от стены.
– Мятла… Мятла… – растерянно повторил он своим псковским говором. Он схватил стоявшую в углу метлу и стал быстро мести дощатый пол.
– Я на тебя негодяй, десять рублей штрафу запишу! – орал мастер, топая ногами как сумасшедший. – Ты для чего тут приставлен, дубина стоеросовая?… Это что? Это что?
И он указывал рукою на окурок, валявшийся около решетки динамо-машины.
– Поднять!.. Что за беспорядок?!
Я в изумлении смотрел. Что это тут за салонный паркет, на котором и окурку нельзя валяться? Кругом посмеивались.
Оказалось, дело было просто. Иван и на станции держался тем же деревенским обломом, совершенно не понимавшим всех тонкостей почтительности и подчинения; он и шапку снимал перед мастером, и не садился при нем, а все-таки во всей его манере держаться сквозило глубокое и несокрушимое чувство своего достоинства; смешно станет – захохочет и скажет, отчего ему смешно; обругают – огрызнется. Мастер взялся за его муштровку. Иван обратился для него в предмет забавы. Как только он замечал, что Иван стоит без дела, так сейчас же делал свирепое лицо и орал громовым голосом:
– Ванька, где мятла?!
Запуганный, сбитый с толку, Иван беспомощно и очумело метался теперь под тучею непрерывных начальственных окриков мастера. Пол электрической станции действительно превратился по своей чистоте чуть не в салонный паркет, но все-таки на нем всегда можно было найти соломинку, спичку или обрывок проволоки, из-за которых снова поднималась история.
Однажды, когда мастер в моем присутствии заорал на Ивана, я не выдержал.
– Простите, господин мастер, вы просто издеваетесь над человеком! – резко сказал я. – Если вы взыскиваете с метельщика за каждый окурок, так потрудились бы запретить тут курить…
– Что такое? В чем дело? – невинно и озабоченно спросил мастер, близко подходя ко мне.
– В том дело, что этот парень сюда не в шуты нанят, а вы из него потеху делаете для себя. Что ему, все время без перерыву пол мести, что ли?
– А это до вас касается? – с ядовитою почтительностью ответил мастер. – Ты что ж стоишь, негодяй?! – злобно крикнул он на остановившегося Ивана. – Это что?! Видишь, сор! Чтоб сейчас же чисто было!
Иван испуганно бросился мести. Своим вмешательством я только повредил ему. Мастер, недолюбливавший меня, еще свирепее набросился на Ивана, и что против него можно было сделать? Мастер следит за чистотою станции, – это его право и обязанность.
Иван весь был теперь олицетворением какого-то очумелого испуга и обратился во всеобщее посмешище даже для своих же товарищей чернорабочих. Ночью, когда он спал (спал он всегда как мертвец), какой-нибудь шутник подкрадывался к нему и во все горло гаркал в ухо:
– Ванька, где мятла?!
Иван вскакивал, как от пружинки.
– Мятла… мятла… – испуганно повторял он сквозь сон и начинал метаться по комнате, отыскивая метлу.
Дружный хохот приводил его в себя.
Вскоре я уехал из Петербурга в Луганск. Года два я работал на южных заводах, потом воротился в Питер. Опять тот же завод на тракте, мастерские, разбросанные по широкому двору, приглядевшаяся электрическая станция.
Однажды вечером, сдав дежурство, я вышел из станции. Пошабашившие рабочие, с черными, маслянистыми лицами, в ожидании гудка толпились у выходных ворот. Сторожа в кожаных картузах неподвижно стояли у барьеров. Я присоединился к толпе.
Была метель; широкий заводской двор белел ярко-голубым светом электрических фонарей; от станции неслось равномерное пыхтение, клубы пара, словно громадные, растрепанные белые птицы, метались под ветром по двору и проносились влево, за ярко освещенную механическую мастерскую.
Толпа прибывала. Старики стояли, устало сгорбившись, молодые нетерпеливо переминались и стучали ногою об ногу.
– Что ж гудка нету? Охрип, что ли? – сердито сказал стоявший передо мною слесарь, ежась и пряча руки в рукава.
– Чего прешь вперед? – ворчали сзади. – Видишь, люди стоят.
– Э, дура, боишься, каша дома перепреет?
– Нет, ребята, у него Манька нынче заждалась!
– Народу-то сколько, ба-атюшки! И кто их столько нарожал, чертей? – изумлялся кто-то.
В порывах метели носились и обрывались сальные шутки, ругательства. Нетерпение росло, увеличивавшаяся толпа напирала сзади, и свободный круг перед воротами суживался. Отметчики ругались и осаживали народ назад.
К калитке прошел мастер литейной мастерской, толстый, с поднятым меховым воротником.
– Сторонись, ребята, начальство идет! – с ироническою почтительностью скомандовал кто-то.
– Брюхатое! – прибавил голос из толпы.
– Как бы, ребята, в калитке не застрял… Сторож, раскрой ворота!
Мастер не оборачивался и прятал голову в воротник, чувствуя на себе враждебное внимание принужденной ждать толпы.
Рядом со мною стоял токарь, лет сорока пяти, с черно-седою бородкою. Он сонно моргал глазами, и его худощавое лицо казалось при электрическом свете мертвенным; лицо было умное и хорошее, но глаза смотрели вяло, с глухим, глубоким равнодушием ко всему.
– Больно уж ты что-то уморился! – сказал я.
– С полночи работаю, – коротко ответил он.
– Что так?
– Прогулял два дня. Четыре рубля штрафу да четыре заработку – восемь целковых… Нужно наверстывать… До полночи посплю, а там опять пойду ось точить.
– Все работать… Когда же жить?
Он устало махнул рукою.
– Наша жизнь уж пропита!
– Три дня этак проработаешь – опять запьешь.
– Понятное дело…
За станцией, дрожа и покрывая свист метели, оглушительно загудел гудок. Толпа колыхнулась и устремилась к барьерам. Ворота распахнулись. Теснясь и спеша, рабочие пятью узкими потоками двигались между барьерами к воротам. У конца барьеров сторожа обыскивали выходящих, быстро проводя у каждого рукою спереди и сзади. Мы с соседом втиснулись в барьер и продвинулись к выходу. Перед нами плотный и неуклюжий сторож тщательно и не торопясь ощупывал высокого рабочего.
– Да ты скоро? – сердито крикнул токарь. – Полчаса ждать тебя тут! Вшей, что ли, ты ищешь у него?
– Поговори у меня! – хладнокровно произнес сторож.
Он пропустил обысканного рабочего.
– Что стали? – крикнули сзади, напирая.
– Ну, дедо, держись!.. Дави, ребята!
– Черти! Кишки выдавили!..
Толпа стремительно наперла сзади и вытолкнула стоявшего впереди токаря, так что он проскочил мимо сторожа.
Сторож повернулся быстро и неуклюже, как медведь, поймал токаря за рукав, а другою рукою сорвал с него шапку и отбросил ее далеко в снег.
У токаря блеснули глаза.
– Ах ты негодяй! – крикнул он. – А если я с тебя шапку сорву?!
– Знай порядок! Куда прешь? – грубо ответил сторож.
– Ступай подыми шапку! – яростно крикнул токарь, наступая на него. Толпа грозно зароптала.
– А в контору хочешь? – выразительно спросил сторож.
– Вот тебе контора!
Токарь сорвал со сторожа картуз с бляхою и швырнул его навстречу метели.
Сторожа схватили токаря.
– Веди его в контору!
– Погодите, любезные, мы все в контору пойдем! – сказал я. – Мы там справимся, смеете ли вы с нас шапки срывать.
Старшего отметчика в проходной конторе не было: он как раз ушел за чем-то. Мы остановились в ожидании. его у входа. Сторож стоял и крепко держал токаря за рукав.
– Не держи меня, я сам не уйду! – бешено крикнул токарь, вырывая руку.
– Ты у меня поговори! – пригрозил сторож и схватил его снова.
Сторож был теперь без шапки. Я вгляделся в него: крупные губы, странно знакомое лицо под волосами в скобку…
– Ванька, да это ты?! – с удивлением воскликнул я.
– Вот те и Ванька! – грубо ответил сторож.
Наши показания не повели ни к, чему. Токаря уволили с завода, а сторож остался. Массивный и неуклюжий, он стоит у ворот, застыв в тупом величии. Этакого грубого скота я еще не встречал. Думаю, недолго до того, что как-нибудь в укромном месте его изобьют до полусмерти.
– Да, вот те и Ванька!..