355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Викентий Вересаев » Том 1. Повести и рассказы. » Текст книги (страница 12)
Том 1. Повести и рассказы.
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:59

Текст книги "Том 1. Повести и рассказы."


Автор книги: Викентий Вересаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)

Лизар

Солнце садилось за бор. Тележка, звякая бубенчиками, медленно двигалась по глинистому гребню. Я сидел и сомнительно поглядывал на моего возницу. Направо, прямо из-под колес тележки, бежал вниз обрыв, а под ним весело струилась темноводая Шелонь; налево, также от самых колес, шел овраг, на дне его тянулась размытая весенними дождями глинистая дорога. Тележка переваливалась с боку на бок, наклонялась то над рекою, то над оврагом. В какую сторону предстояло нам свалиться?..

Мой возница Лизар – молчаливый, низенький старик – втягивал голову в плечи, дергал локтями и осторожно повторял: «Тпру!.. тпру!..»

– Как ты, дедка, не боишься? Ведь мы свалимся! – не выдержал я.

Я готовился услышать в ответ классическое: «Небось!» Но Лизар неожиданно ответил:

– Свалимся, барин, – Христос-правда, свалимся!.. Как же не бояться? Уж то-то боюсь!

– Так ты бы на дорогу съехал.

– На дорогу! Увязнешь на дороге, гораздо топко. Дожди-то какие лили! Погляди на Шелонь, – видишь, вздулась. Вода в ней свежая, чистая, что серебрина, а нынче вон как потемнела, – всю воду с болот взяла… «Не боюсь!» – повторил он, помолчав. – Уж так-то боюсь, ажно вспотел!

Он снял облезлую шапку и утер рукою лоб.

– А ты вот что, барин любимый! Слезай с тележки да вон до того яру через кустики и дойди. А я на дорогу спущусь, кругом объеду.

Я сошел с тележки. Лизар оживился, задергал вожжами и покатил по откосу в овраг. Бубенчики закатились испуганным, прерывистым звоном; тележка прыгала по промоинам, Лизар прыгал на облучке и натягивал вожжи.

– Н-но, гамыры! [24]24
  Гамыры – вялые, неповоротливые


[Закрыть]
– донеслось со дна оврага, словно из преисподней. Тележка, увязая в глине, потащилась в гору.

Я перебрался через овраг и пошел перелеском. По ту сторону Шелони, над бортом, тянулись ярко-золотые тучки, и сам бор под ними казался мрачным и молчаливым. А кругом стоял тот смутный, непрерывный и веселый шум, которым днем и ночью полон воздух в начале лета.

Среди ореховых и ольховых кустов все пело, стрекотало, жужжало. В теплом воздухе стояли веселые рои комаров-толкачиков, майские жуки с серьезным видом кружились вокруг берез, птички проносились через поляны волнистым, порывистым лётом. Вдали повсюду звучали девические песни, – была троица, по деревням водили хороводы.

Я остановился на опушке, около межи. Когда стоишь так один, не шевелясь, лицом к лицу с природой, то овладевает странное чувство: кажется, что она не замечает тебя, и ты, пользуясь этим, вот-вот сейчас увидишь и узнаешь какую-то самую ее сокровенную тайну. И тогда все окружающее кажется необычным и полным этой тайны. Под зеленевшими дубами земля была усыпана темно-бурыми прошлогодними листьями; каждый лист шуршал и шевелился, какая-то скрытая жизнь таилась под ними; что это там – лесные муравьи, прорастающая трава?.. И все кругом слабо шумело и шуршало, словно живое, – трава, цветы, кусты. Не замечая человека, все как будто ожило и зажило свободно, не скрываясь… Ветер мягко пронесся по матово-зеленой ржи и перебежал в осины. Осины зашептались, заволновались, с коротким шумом вздрагивая листьями; облако белых пушинок сорвалось с их сережек и, словно сговорившись с ветром, весело понеслось в темнеющую чащу.

Мне показалось, что справа кто-то смотрит. Я оглянулся. В десяти шагах сидели в траве два выскочившие из ржи зайца. Они сидели спокойно и с юмористическим любопытством глядели на меня. Как будто им было смешно, что и я надеюсь проникнуть в ту тайну, которую сами они и все кругом прекрасно знают. При моем движении зайцы переглянулись и, не спеша, несколькими большими, мягкими прыжками, бесшумно отбежали к кустам ракитника; там они снова сели и, шевеля ушами, продолжали поглядывать на меня.

– О-го-го-го-го-ооо! – глухо донесся из-за ржи крик Лизара.

Я откликнулся. Зайцы снялись и стали удаляться неуклюже-легкими прыжками. Меж кустов долго еще мелькали их рыжие горбатые спины и длинные уши. Я вышел на дорогу.

Мы поехали дальше. Солнце село, из лощин потянуло влажным холодком.

– Хорошо бы теперь чайку попить, – сказал я.

– Ну что ж! Вот приедем в Якоревку, и попьешь чайку, – ответил Лизар. – Ты, значит, чайку попьешь, отдохнешь, я походом коней покормлю, а там с холодочком и поедем дальше.

– А далеко до Якоревки?

Лизар удивился.

– До Якоревки-то? Да вон она!

Над рожью серели соломенные крыши деревни. Лизар встрепенулся и сильнее задергал вожжами. Мы въехали в узкую, уже потемневшую улицу, заросшую ветлами. Избы, как вообще в этих краях, были очень высокие, с окнами венцов на пятнадцать – двадцать от земли.

Лизар подъехал к избе. Около нее на суке ивы висели веревочные качели. На высоком крылечке никого не было, в окнах было темно. Лизар остановил лошадей, задумчиво поглядел на качели и крикнул:

– Эй, кума Агафья! Нельзя ли на качелях позыбаться у тебя? Горазд качели хороши!

На крыльцо вышла баба, прямая и худая, с сухим, строгим лицом.

– Кого говоришь? – спросила она.

– Самоварчик барину надобен, проезжающему… Будь здорова!

Баба внимательно оглядела меня с ног до головы.

– Здравствуйте… Сейчас сами отпили, можно наставить, – медленно ответила она. – Дунька! – позвала она так, как будто Дунька стояла рядом с нею. – Подложи шишек в самовар!.. Сейчас готов будет тебе.

Из сеней выглянула девушка с широким лицом и бойкими глазами под черными бровями. Она с любопытством оглядела меня и исчезла.

Через десять минут на высоком крылечке кипел самовар. Я заварил чай.

Заря догорала. Легкие тучки освещались сверху странным полусветом надвигавшейся белой ночи. На улице, окутанной бледным сумраком, были жизнь и движение, с конца ее лилась хороводная песня. Громкие голоса, скрашенные расстоянием, звучали задумчиво и нежно:

 
Не на много времени жизнь давалася,
За единый час миновалася…
 

В барском саду заливался соловей, оттуда тянуло запахом сирени и росистой свежестью сада. Ночь томила, в душе поднимались смутные желания. Становилось хорошо и грустно.

Под крыльцом послышался шепот. Мужской голос спрашивал:

– Ты что ж гулять не приходишь?

– А тебе что? – лукаво ответил голос Дуньки, тоже вполголоса.

– Что, что! Все девки в хороводе, а тебя нету. На кой они мне?.. Кто это у вас?

– Барин проезжающий чай пьет. Самовар ему наставляла я.

– Самовар? – Мужской голос вдруг перервался. – Само… вар?

– Пошел ты, дьявол!

– Нишкни! Идут!

Голоса смолкли. Лизар, засыпавший лошадям овес, поднялся на крылечко. Я достал бутылку, налил водкою рюмку и чашку. Предложил чашку Лизару. Лизар задвигал плечами, маленькие глаза под нависшими бровями блеснули.

– Ну, почеремонимся! – стыдливо усмехнулся он, быстро стащил с головы шапку и принял чашку. – Здравствуй!

Мы выпили, закусили. Стали пить чай. Лизар держал в корявых руках блюдечко и, жмурясь, дул в него. Хозяйка снова появилась на пороге, прямая и неподвижная. За ее юбку держались два мальчугана. Засунув пальцы в рот, они исподлобья внимательно смотрели на нас. Из оконца подызбицы тянуло запахом прелого картофеля.

Хозяйка тихо спросила:

– Разродилась сноха твоя?

– Разродилась, матушка, разродилась, – поспешно ответил Лизар.

– Мертвого выкинула?

– Зачем мертвого? Живого.

– Живого?.. А у нас тут баяли, мертвого выбросит. Старуха Пафнутова гомонила, – горазд тяжко рожает, не разродится.

– С чего не разродиться? За дохтуром спосылали! – Лизар улыбнулся длинной, насмешливой улыбкой. – Приехал, клещами ребеночка вытащил – живого, вот и гляди.

Хозяйка покачала головой.

– Клещами!

– Делают не знамо что! – вздохнул Лизар.

– Как не знамо что? – возразил я. – Живого ведь вытащили, чего ж тебе? А не помог бы доктор, ребенок бы умер.

– «Живого», «живого», – повторил Лизар и замолчал. – Так они нам ни к чему!.. Довольно, значит! Будет! И так полна изба. Чего ж балуются, дохтура беспокоят? Сами хлеб жевали-жевали, а дохтор приезжай к ним – глота-ать!.. Избаловался ныне народ, вот что! С негой стали жить, с заботой, о боге не мыслят. Вон бобушки [25]25
  Бобушками в Псковской губернии называют оспу


[Закрыть]
по деревням ходят, ребят клюют; сейчас приедет фершалиха, начнет ребят колоть; всех переколет, ни одного не оставит. Заболел кто, – сейчас к дохтору едет… Прежде не так было…

Лизар вздохнул.

– Прежде, барин мой жалобный, лучше было. Жили смирно, бога помнили, а господь-батюшка заботился о людях, назначал всему меру. Мера была, порядок! Война объявится, а либо голод, – и почистит народ, глядишь – жить слободнее стало; бобушки придут, – что народу поклюют! Знай, домовины готовь! Сокращал господь человека, жалел народ. А таперичка нету этого. Ни войны не слыхать, везде тихо, фершалих наставили. Вот и тужит народ землею. Что сталось-то, и не гляди! Выедешь с сохою на нивку, а что арать, не знаешь. Сосед кричит: «Эй, дядя Лизар, мою полоску зацепил!» Повернулся – с другого боку: «Мою-то зачем трогаешь?!» Во-от какое стеснение!.. Скажем, куму взять. – Лизар кивнул на хозяйку. – Пять сынов у них, видишь? Ребята всё малые, что паучки, а вырастут, – всех нужно произвести к делу… К делу нужно произвести! А земли на одну душу. Вот и считай тым разом, – много ли на каждого придется?

– Да так сказать, ничего и не придется, – поучающе сказала хозяйка.

Лизар развел руками.

– Ничего! На кой же они нужны! На сторону нам ходить некуда, заработки плохие!.. Ложись да помирай. По нашему делу, барин мой любимый, столько ребят не надобно. Если чей бог хороший, то прибирает к себе, – значит, сокращает семейство. Слыхал, как говорится? Дай, господи, скотинку с приплодом, а деток с приморцем. Вот как говорится у нас!

Хозяйка сочувственно слушала Лизара и ласково гладила по волосам жавшихся к ней ребят.

– Губят нас, можно сказать, пустячные дела, – продолжал захмелевший Лизар. – Бессмертная сила народу набилась, а сунуться некуда, концов-выходов нету. А каждый на то не смотрит, старается со своей бабой… Э-эх! Не глядели бы мои глаза, что делается!.. Уж наказываешь сынам своим: будьте, ребятушки, посмирнее, – сами видите, дело наше маленькое, пустячное. И понимают, а глядишь, – то одна сноха неладивши породит, то другая…

– И то сказать: не из соломы сплетены, – вздохнула хозяйка.

– Тяжкое дело, тяжкое дело! – в раздумье произнес Лизар. – А только я так домекаюсь, что бабам бы тут порадеть нужно, вот кому. Сходи к дохтору, поклонись в ножки, – они учены, знают дело. Поклонишься – дадут тебе капель. Ведь за это не то что яичек – гуся не пожалеешь. Как скажешь, есть такие капли? – спросил Лизар, значительно и испытующе поглядев на меня.

Он говорил долго. А вдали звучали песни, и природа изнывала от избытка жизни. И казалось, – вот стоят два разлагающихся трупа и говорят холодные, дышащие могильной плесенью речи. Я встал.

– Пора ехать!

– И то пора!

Лизар суетливо поднялся и пошел к лошадям.

Заря совсем погасла, когда мы двинулись. Была белая ночь, облачная и тихая. У околицы еще шел хоровод, но он уж сильно поредел и с каждой минутой таял все больше. А в бледном полумраке – на гумнах, за плетнями, под ракитами – везде слышался мужской шепот, сдержанный девичий смех.

Из проулка навстречу нам вышла парочка. Молодцеватый парень с русой бородкой и девушка в красном платочке медленно переходили дорогу, тесно прижавшись друг к другу. С широкого, миловидного лица девушки без испуга глянули на меня глаза из-под черных бровей. Кажется, это была Дунька.

За околицей нас снова охватил стоявший повсюду смутный, непрерывный шум весенней жизни. Была уж поздняя ночь, а все кругом жило, пело и любило. Пахло зацветающей рожью. В прозрачно-сумрачном воздухе, колыхаясь и обгоняя друг друга, неслись вдали белые пушинки ив и осин – неслись, неслись без конца, словно желая заполнить своими семенами весь мир.

Отдохнувшие лошади бойко бежали по дороге. Светло-желтый песок весело шуршал под колесами. Водка испарилась из головы Лизара, он снова примолк. Я со странным чувством, как на что-то чужое тут и непонятное, смотрел на него… Мы спустились в лощину.

– Тпру!.. Тпру!.. – вдруг испуганно произнес Лизар. Он остановил у мостика лошадей, соскочил и стал торопливо привязывать сорвавшуюся постромку. Шум тележки смолк.

Тогда меня еще сильнее охватила эта через край бившая кругом жизнь. Отовсюду плыла такая масса звуков, что, казалось, им было тесно в воздухе. В лесу гулко, перебивая друг друга, заливались соловьи, вверху лощины задумчиво трещал коростель; кругом, во влажной осоке, обрывисто и загадочно стонали жабы, квакали лягушки, из-под земли бойко неслось слабое и мелодическое «туррррррр»… Все жило вольно и без удержу, с непоколебимым сознанием законности и правоты своего существования. Хороша жизнь! Жить, жить, – жить широкой, полной жизнью, не бояться ее, не ломать и не отрицать себя, – в этом была та великая тайна, которую так радостно и властно раскрывала природа.

И среди этого таинства неудержимо рвущейся вширь жизни – он, сжавшийся в себя, с упорными думами о собственном сокращении!.. Царь жизни!

1899

В сухом тумане

Товарно-пассажирский поезд медленно полз по направлению к Москве. Вечерело, было очень жарко и душно. В вагоне нашем царствовала сонная скука и молчаливость; пассажиры – все больше из «серой» публики – спали на скамейках и на пыльном, заплеванном полу, либо вяло разговаривали, куря махорку. Сидевший против меня меднолитейщик из Москвы молча крутил черную бородку и сумрачно смотрел в окно. Он ездил на побывку к себе в деревню и теперь возвращался в Москву; в деревне ли у него было что-нибудь неладно, по характеру ли он был такой или действовала на него погода, – но все время он смотрел сурово и обиженно, как будто все мы очень досадили ему чем-то.

Погода была странная. Сероватая муть покрывала небо; солнце светилось сквозь нее бледным пятном; неясный горизонт терялся в густой серо-лиловой мгле, и трудно было понять, что это там – тучи, дым или что другое. Проносившиеся мимо поля, рощи, деревни – все было окутано синеватою дымкой, словно туманом; но какой туман мог держаться в этом сухом, раскаленном воздухе, в котором почти мгновенно таял валивший из трубы пар? Ни одна травинка не шевелилась, над полями стояла странная тишина. Что-то непонятное, загадочное было во всей природе, это томило и раздражало.

– Вот погода удивительная! – сказал я. – Должно быть, где-нибудь леса горят.

– Это не леса горят, – возразил плотный, приземистый плотник-рязанец. – Это сухой туман.

– Какой сухой туман?

– К жаре. Жара, значит, туманною мглою идет по земле; где пройдет, все посушит на отделку.

– У нас под Чернью три года назад такой туман на поля пал, – заговорил бледный старик с болезненным лицом, в рваном, заплатанном зипуне. – В один день весь хлеб посох. Сыпется зерно, вязать начнет баба, – свясла в труху рассыпаются; такая спешка пошла, – косцу по три с полтиной в день платили, только коси поскорей!

– Что же такое туман этот? Пыль, что ли?

– Зачем пыль? Нет. Просто сказать, – сухой туман! – объяснил плотник.

– Значит, жара самая и есть, сушь! – прибавил старик.

Конечно, пылью это быть не могло. Но что же это?.. И начинало казаться, что это действительно зной принял доступный глазу вид и зловещим синим туманом стоит над сохнущими полями, высасывая из них последние остатки влаги.

Старик вздохнул.

– Подержится так еще денек-другой, – посохнет колос! Думали, передохнем годок этот: больно по весне корешок хорош был; ан господь-батюшка опять прогневался, немилость свою посылает… А уж то-то народ отощал! – сказал он, помолчав.

– Отощал, – подтвердил плотник.

– И-и-и! Не роди мать на свет! Живут неведомо как! Как только зиму продержались! А про скотину и не говори. Солома у нас по весне тридцать копеек пуд была! Я уж сколько живу, а таких цен не видывал…

Он еще раз вздохнул, почесал себе под зипуном плечо и неподвижно стал смотреть в окно – на это странное, мутное и в то же время безоблачное небо. Поезд пошел тише. Мимо промелькнули три расцепленных товарных вагона, стрелочник, водокачка. Поезд подошел к станции, дрогнув, остановился и замер, словно мгновенно погрузился в сон.

И все кругом словно спало. Теперь, когда поезд не шумел, была еще поразительнее мертвая тишина, царившая над землею. По лугам и пашням, задернутым синеватою дымкою, молча бродили грачи, разинув клювы. Березы и липы станционного садика не шевелились ни листиком. Изредка налетит ветерок, вяло закачает их пыльные ветви – и сейчас же упадет, словно изнемогши от жары. Помощник начальника станции, зевая, расхаживал по платформе. У ограды, как изваяние, стояли два мужика-извозчика, поджидавшие седоков; они смотрели на поезд, щурясь от солнца, и казалось, будто их загорелые лица застыли в неподвижной улыбке.

В вагон вошел стройный парень с картузом на затылке, в желто-коричневой бумазейной блузе, испачканной красками, – видимо, маляр. Он с быстрою улыбкою огляделся и громко спросил:

– Местечко найдется, земляки?.. Ну, вот и ладно! – продолжал он, увидев у окна пустую одиночную скамейку. – Как раз для нас приготовлена! Доедем как-нибудь!.. Недалеко ехать-то, – до Серпухова всего! – объяснил он неизвестно кому. – В три часа, чай, доедем.

Маляр сунул под скамейку свой узел, сел, поправил на голове картуз и сейчас же опять встал.

– А то нешто водочки пойти выпить? – быстро спросил он не то себя, не то окружающих.

– Давно уж буфетчик дожидается, – отозвался кто-то из пассажиров. – Куда это, говорит, запропал малый?

– То же и я говорю!.. Значит, работу кончил, расчет получил, – можно и выпить, как вы скажете?

– А ты где работал-то?

– А вон, за перелеском, графский дом красили. Ворошилов – граф известнейший. Сыну к свадьбе дом готовит… Наших там артель целая и сейчас работает… Эй, эй, земляк! – Маляр тряхнул за плечо дремавшего мужика, у которого свалился с головы картуз. – Чего шапку на пол кидаешь? Уговору не было! – Он поднял картуз и бросил его на колени протиравшему глаза мужику. – Ну, что ж? Нужно пойти, царапнуть!

Он вышел, и сразу в вагоне опять стало тихо. Я сходил за кипятком, заварил чай и пригласил к нему своих соседей – старика, плотника и угрюмого литейщика из Москвы. Раздался третий звонок и вслед за ним кондукторский свисток. Паровоз молчал. Маляр воротился и снова заполнил вагон своим громким, веселым говором, обращенным неизвестно к кому.

Кондуктор свистнул второй, третий раз. Паровоз помолчал еще некоторое время и потом вдруг хрипло и свирепо откликнулся. Маляр засмеялся.

– Чего ругаешься? Разоспалась машина-то наша! «Отстань ты, говорит, от меня, постылый черт! Не тревожь!..»

Поезд все не двигался. Маляр с любопытством высунулся из окошка. Кондуктор свистнул еще раз. Молчание. Где-то далеко раздался сердитый крик: «Наддай!»

– Вот так так! Не может машина с места сдвинуться, кондуктора наддают… Пойдем, ребята, подсоблять! – стремительно обратился маляр к окружающим.

Пассажиры повысунулись из окон. Паровоз еще раз свистнул дико и хрипло, словно с перепою, заворчал и вдруг сильно дернул вагоны. Поезд тронулся.

Мы пили чай и вяло разговаривали, в тон вяло ползшему поезду и вяло дремавшей природе. Маляр был уж на другом конце вагона и громко спорил о чем-то с сельским священникам с седенькой бородкой и в пыльной рясе. Странно было слышать, среди царившей в вагоне скуки, этот веселый голос неугомонного и, должно быть, очень счастливого маляра.

Я стал расспрашивать литейщика о его поездке в деревню. Он сначала отвечал неохотно, потом постепенно разговорился. Оказалось, у него, правда, были неприятности: год назад в деревне расхворалась старуха мать литейщика, и на помощь отцу пришлось отправить из Москвы свою жену. Прошел год, мать все не поправлялась. Литейщик съездил в деревню на побывку и убедился, что мать его вообще уж больше не работница.

– Вот так, значит, и пойдет дело, – раздраженно говорил литейщик. – Жил себе в Москве благородно, чисто – все, как следует быть. А теперь – я в Москве живи, семейство в деревне… Разве это порядок?

Старик в зипуне спросил:

– Сын-то ты один у отца?

– Один.

– Ну, невозможно! – подтвердил старик. – Где ж без бабы с хозяйством управиться!

– О том я и говорю. Старуха на печи лежит, не сходит; до лавки дойдет – дыхание запирает. С нее не спросишь.

Он помолчал.

– А только я на то ругаюсь, что привык я, – на прежнее положение переходить неохота. Какое я могу иметь удовольствие без жены? Ей о том и забота, чтоб мужу прохладно было, – насчет ли харчей, насчет ли чего другого. Слава богу, пять лет прожил человеком, на бога не жалился. А теперь живи неведомо как. Веселое это дело – с квартирными хозяйками канителиться! Грязь, бестолочь, порядков никаких нет… Наша работа грязная, а хозяйки квартирные раз в месяц стирают. Что ж мне, три дюжины рубашек держать? А жена на то не смотрит, время ли стирать, нет ли; видит, неаккуратно муж ходит, и выстирает. Опять с едою: обедаешь в трактирах, в закусочных, – какая же приятность, скажите, пожалуйста?

– Вам, значит, теперь так всегда и придется жить? – спросил я.

– Так и живи.

– Да, тяжело.

– То-то вот я и говорю… А потом и то сказать: раз в год приедешь домой на недельку, а ведь тоже, извините… Знаете, живой человек! Тяжело без этого самого… Для чего же я в закон вступал?.. А как вы скажете, – могу я знать, что там без меня жена делает, как обходится? Баба она молодая, горячая.

– И ничего ей не скажешь! – вздохнул старик. – Бабе тоже без этого нужда. Горла не перервешь за такое дело. Она скажет: а ты зачем со мною не живешь?

– И верно.

– То ли уж не верно! – старик снова вздохнул. – Бабы у нас в деревнях живут все равно что сироты! Год за годом хитрее идет, жить становится труднее; земли мало, а народу размножилось, всякий хочет жить, как пригородный, хочет жить легко.

Нынче машина увозит его на четыре года, и не увидишь сколько времени. Сам-то он там нешто тихо живет? Эх, бра-ат!

– И многие у вас в Москве так живут? – спросил я литейщика. – В Петербурге заводские больше живут с семьями.

– Нет, у нас, в Москве, этого мало. Все больше артелями живут, а семейство в деревне… – Он помолчал. – У меня товарищ был, мы с ним в паре вместе крупную работу работали. Горяч был на работу, – не угоняешься! Все в деревню посылал, дай, говорит, оправлю хозяйство, сяду на землю, своим домом заживу. Приезжает земляк из деревни. «Дядя Федор, а ведь баба-то твоя гуляет!..» Не поверил: сплетки, говорит, – мало ли что наплетут! Другие приехали, – все то же рассказывают: связалась с писарем… Ну, поехал, посмотрел, – верно! Махнул рукою, воротился, опять у нас работает. О доме думать перестал, стал водочкой займаться: пропадай все пропадом… Вот-те и оправляй хозяйство! – с усмешкой прибавил он.

Вошедший на последней станции маляр уже с десять минут стоял около нас, облокотившись о спинку скамейки, и внимательно слушал. Вдруг, с своею быстрою усмешкою, он громко сказал:

– Я так рассуждаю, что вы неправильно об этом говорите!

– Это насчет чего? – спросил литейщик.

– Вообще насчет ваших разговоров. Кто ж виноват в том деле, позвольте спросить? Говорите: в хозяйстве жена нужна. В хозяйстве? А мне не нужна?

Близкие пассажиры, привлеченные громким голосом маляра, один за другим стали подходить к нашей скамейке. Он продолжал:

– Значит, поженился, а там – «прощай, Саша, прощай, милая»? Ну нет, извините, пожалуйста!.. Я и сам женатый, а только поженился – и обязательно взял жену с собой в Серпухов. Позвольте вам сказать: она мне самому надобна!

– Неспособно мне так-то поступать, – неохотно ответил литейщик.

Маляр удивился.

– Как так неспособно? Почему такое? «Неспособно»! Почему неспособно? – Он с вопросительно-недоумевающею усмешкою оглядел слушателей. – Не-ет! Поженили меня этак в деревне, – весело продолжал он, – отец мне и говорит: «Ну, Вася, ты, говорит, поезжай теперь к своему делу, а жена пущай у нас останется». Ну, нет-с, извините, папаша… «Как?! Что?! Ах ты такой-сякой! Я тебя для чего женил? Чтоб бабу в хозяйстве иметь!» Бабу в хозяйстве! Эко дело какое! Как же это мы раньше не столковались? Ну, а я для того женился, чтоб жену иметь!

Кругом засмеялись. Какой-то длинный парень в серой поддевке быстро поправил себе на голове картуз и стал энергично чесать в затылке.

– Если здраво рассуждать, в здравом рассудке… – начал он, широко раскрыв глаза, и замолчал, справляясь с поразившими его словами маляра.

Маляр быстро обратился к нему.

– Вы думаете, я неправильно говорю?

– Нет, я говорю… Если здраво рассуждать…

И парень снова замолчал, раскрывая рот, чтоб что-то сказать, и ничего не говоря.

Мой сосед-плотник, все время молча слушавший наши разговоры, теперь вдруг заволновался, для чего-то поднялся, опять сел…

– Погоди, я знаю, что тебе на это сказать! – обратился он к маляру, возбужденно водя руками в воздухе. – Вот что. Поженили тебя. Почему? Баба нужна, бабы нет в доме… Хорошо, – погоди!.. Бабы нет. Что ж ты без бабы делать будешь в хозяйстве? Как управишься? Как без бабы управишься? Голубчик, голу-убчик!.. Без бабы хозяйству зарез!.. Вот что я тебе сказал против этого! – удовлетворенно произнес он, перестав махать руками.

– В хозя-айстве? – иронически передразнил маляр, но его прервали, и все сразу заговорили.

– В город жену свез! – резко сказал широкоплечий извозчик. – Так ты, может, граф, получаешь тыщи? Сказал слово! Как жить-то будешь в городе с семейством, подумай ты в своей башке!

– Понятное дело, где ж прожить, – отозвался из толпы ламповщик с пригородного завода. – Восемь рублей мне жалованья идет, – обратился он ко мне, – где ж тут с семейством проживешь, рассудите сами. Дай бог на подать скопить, и то слава те, господи! Вот на мне кафтан, а под кафтаном, может, нет ничего!

Маляр решительно отрезал:

– Не можешь в городе жить! Не лезь не в свое место! В деревню ступай, хозяйствуй!

– А с чего хозяйствовать будешь, дурья ты голова, козырь! – воскликнул извозчик. – Нас вот пять братов, а надел на полторы души. По избе построит каждый, – и пахать нечего. Полоска – сюда отвалил, туда отвалил, и нет ничего… «Хозяйствуй»!.. И рад бы хозяйствовать!.. Велика сладость век в чужих людях жить!

– Не проживешь нынче с хозяйства, нет! – сказал мой сосед-старик. – Есть податели со стороны, – ну, обернешься как-никак; а без подателей не управишься, где там!

– «Хозя-айствуй»! – еще раз сердито повторил извозчик. – Тьфу! Глупые твои слова!..

Он махнул рукою и отошел. Возражения продолжали сыпаться одно за другим. Маляр был разбит по всем пунктам; он не сдавался, но для всех уже было ясно, что перед ними просто чрезвычайно легкомысленный человек, который говорит, сам не знает что.

Разговор разбился на отдельные группы, постепенно захватывая все больше пассажиров. По всем концам вагона оживленно и взволнованно обсуждалась и опровергалась еретическая мысль, высказанная забубенным маляром.

Поезд, гремя и колыхаясь, мчался вперед. Тусклое, кроваво-красное солнце медленно опускалось в грязно-желтую мглу запада. Все та же туманная дымка теперь еще гуще окутывала поля, и все так же странно и непонятно глядела природа. На душе было смутно.

Да, маляр судил легкомысленно – это было ему доказано самыми неопровержимыми доводами, на которые возражать было нечего. Хозяйствовать в деревне! Но уж один грозный сухой туман, стлавшийся по полям, давал на это такой выразительный ответ, что становилось жутко. А предложение все порвать и жить в городе звучало прямо насмешкою над многими из тех, к кому было обращено. И тем не менее… тем не менее еретическая мысль маляра заключалась ведь не в чем другом, как в том, – что человек женится для того, чтоб иметь жену! И сумел же он так искусно поставить вопрос! Недаром все возражавшие, предъявляя свои неопровержимые доводы, в то же время так сердились и раздражались: маляр был легкомыслен, рубил с плеча, – но как хотите, а человеку полагается жениться именно для того, чтоб иметь жену…

В Серпухове с поезда сошел маляр, сошли плотники и мой сосед-старик. Мы остались с литейщиком. В вагон набились новые пассажиры. Поезд пошел дальше. Я спросил литейщика:

– Ну, а отдохнули вы по крайней мере в деревне?

– В деревне-то?.. Как сказать? Для нашего брата в деревне отдых плохой. Скука! Прожил две недели и не чаял, когда уеду. Ведь тоже, знаете, привычка требуется. Еду, скажем, взять; деревенская еда известная – тюря да лук; народ не балованный. А с отвычки этак поживешь – живот подводит.

Мне что из того, что говядина у меня по двору гуляет, мне ее в чашке надо; а тут – нет! Говядину холь, а ешь редьку.

– Вы-то, я вижу, навряд ли когда захотите перебраться в деревню!

– Где уж там! – Он махнул рукою. – Я и от работы деревенской отвык. Недавно вот покосил день на барском лугу, – мы его помещику миром убираем за выгон, – так все руки отмахал, посегодня болят. Да и то сказать, – чем жить будешь в деревне? Ведь в нынешнее время, знаете, не кормит она, деревня. Наделы у нас малые; летом отработался, а зимою заколачивай избу да иди, куда хочешь, работы искать; на месте вот как платят: в лесу колоть-пилить – двадцать пять копеек, с лошадью – шестьдесят. А одного оброку, если на правленские считать, на старосту, на училище, – двадцать пять рублей заплати за две души. Откуда возьмешь!

– Так ведь живут же у вас все-таки землею?

– Где же живут? Без подателей не проживут: сыновья подают со стороны. А если один мужик в доме, то на зиму уходит на место, только баба остается. Вы извольте сами рассудить: с чего жить? Сена – дай бог, чтоб на свою скотину хватило, овес – две четверти с двумя мерками отдай в общественную магазею, остальное своей же лошади скормишь; хлеба – хорошо, как до Филиппова дня самим хватит… А подати, а одеться? Керосин, спички, чай, сахар, мелочь всякая? Как крепко ни живи, а без них не обойдешься… Вот и рассудите, как же тут прожить?

– Что же вы будете делать, когда ваши старики умрут?

– Тогда без работника не обойдешься; придется работника брать на лето.

Начиналось что-то непонятное, раздражающее и давящее своею несообразностью.

– Да какая же вам выгода нанимать работника? Что вы имеете от земли? Что она пять месяцев в году дает хлеб вашей семье?.. Вы вот в месяц зарабатываете за пятьдесят рублей, – сколько одних этих денег вы в землю всадите! Сами же вы жалуетесь, что вам без семейства скучно жить. Отчего вам его не взять к себе? Слава богу, на пятьдесят-то рублей можно прожить в городе и с семейством.

– А за землей кто будет ходить?

– Кто! Ну, в аренду можно ее сдать.

– Как же это сдать в аренду? В аренду сдать, все хозяйство порешишь.

– Да на что оно вам, хозяйство?

Литейщик с недоумением посмотрел на меня.

– Вы этого, господин, не понимаете, – медленно и поучающе произнес он, словно говоря с малым ребенком. – Как на что? Чуть что коснись, – скажем, работы нет, скажем, заболел, стар стал, – куда денешься? На улице помирать? А тут все-таки свой угол; сыт не будешь, так хоть с голоду не помрешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю